Если есть ад, говорила моя мама, туда попадают за то, что носят шубы из натурального меха или пользуются косметическим молочком, испытанным на крольчатах нацистскими учеными, сбежавшими во Францию. Если есть дьявол, говорил мой отец, то это Энн Коултер. Если есть смертный грех, говорила мама, так это производство стирофома. Такие догмы они мне вкладывали в голову, раздевшись догола, но не закрыв шторы – это чтобы я не выросла мисс Сукки ван дер Сукк.
   Иногда они называли дьяволом табачные концерны. Иногда – японских рыболовов.
   Самое ужасное, что в экологический лагерь мы не приплывали на сампанах, влекомых течением Тихого океана. Нет, каждого воспитанника привозили туда на частном самолете, сжигающем миллиарды литров динозаврового сока, которого на нашей планете уже не образуется; каждого снабжали едой, равной по массе его собственному весу – органическими фиговыми батончиками и йогуртовыми завтраками, произведенными по принципам свободной торговли, зато завернутыми в одноразовую майларовую пленку, которая не разлагается НИКОГДА. А теперь представьте: весь этот груз тоскующих по дому детей, калорий и игровых приставок несется на Фиджи БЫСТРЕЕ СКОРОСТИ ЗВУКА.
   И что это мне дало? Посмотрите на меня: умерла от передоза марихуаны, скатилась в ад и теперь расчесываю себе щеки до крови, пытаясь убедить соседку по клетке, что страдаю псориазом. А вокруг валяется миллион миллионов кусков поп-корна. Правда, есть и плюсы: в аду ты больше не раб своего тела, и для некоторых чистоплюев это хорошая новость. Как бы объяснить поприличней… Больше нет надобности в постоянной скучной кормежке, а также прочистке и опорожнении разных дырок, необходимых для поддержания физического тела в функциональном состоянии. Если вы окажетесь в аду, в вашей клетке не будет ни туалета, ни воды, ни постели, но нехватки их вы не ощутите. В аду никто не спит, разве только вам не захочется свернуться калачиком, чтобы не смотреть еще раз «Английского пациента».
   Конечно, мои родители действовали из лучших побуждений, но, согласитесь, сложно спорить с тем фактом, что я заперта в ржавой железной клетке с видом на бурный водопад экскрементов – я говорю о настоящем дерьме, а не только об «Английском пациенте». Впрочем, я не жалуюсь. Уверяю вас, меньше всего в аду нужен еще один жалобщик. Вот уж как в Ньюкасл со своим углем ездить.
   Да, я знаю слово «экскременты». Я сижу в клетке, мне скучно, но мозг у меня еще при себе.
   Между прочим, именно папа с мамой посоветовали мне высвободить напряжение и поэкспериментировать с легкими наркотиками.
   Да, так нечестно, но худшее, чему они меня научили, – это надежда. Если ты сажаешь деревья и собираешь мусор, говорили они, то все будет хорошо. Только не забывай делать компост из своих пищевых отходов и покрывать крышу солнечными батареями, и тебе не о чем будет беспокоиться. Возобновляемая энергия ветра, биодизель, киты – вот что должно было стать нашим духовным спасением. Когда мы видели квинтиллион католиков, бросающихся благовониями в гипсовую статую, или миллиард миллиардов мусульман, которые шеренгой вставали на колени лицом к Нью-Йорку, мой отец говорил:
   – Что за темный народ! Бедняги…
   Ну ладно, пусть мои родители все из себя такие светские гуманисты, пусть они рискуют своими бессмертными душами. Но зачем было рисковать моей? Они делали ставки с полной уверенностью в собственной правоте – а проиграла я.
   По телевизору иногда показывали баптистов, которые машут куклами, насаженными на палки и залитыми кетчупом, перед клиникой какого-нибудь врача. Так и вправду можно поверить, что религии мира совсем одурели. Мой отец, с другой стороны, проповедовал, что если я буду есть достаточно клетчатки и сдавать на вторсырье пластиковые бутылки, то со мной все будет в порядке. А мама, если я спрашивала про рай или ад, давала мне таблетку ксанакса.
   Вот только теперь – сюрприз! – я жду, когда демоны выдернут мне язык и поджарят с беконом и чесноком. Или начнут тушить у меня под мышками сигареты.
   Поймите меня правильно. Ад не так ужасен, особенно по сравнению с экологическим лагерем и тем более со средней школой. Можете считать меня циником, но мало что сравнится с восковой депиляцией или пирсингом пупка в супермаркете. Или с булимией. Хотя я не похожа на всяких анорексичных мисс Стерв фон Стервски.
   Больше всего меня беспокоит надежда. В аду надежда – это очень-очень плохая привычка, вроде курения или обгрызания ногтей.
   Надежда – это жесткий и приставучий репей, который нужно от себя отодрать. Это пагубная страсть, от которой надо избавиться.
   Да, я знаю слово «пагубный». Мне тринадцать, я разочаровалась во всем и страдаю от одиночества, но я не тупица.
   Как бы сильно я ни пыталась задушить в себе надежду, я еще мечтаю, что у меня будет первая менструация. Я хочу такую же большую грудь, как у Бабетт из соседней клетки. Или найти в кармане юбки-шортов ксанакс. Я скрещиваю пальцы: а вдруг какой-нибудь демон бросит меня в котел кипящей лавы, и я окажусь голой рядом с Ривером Фениксом, и он скажет, что я хорошенькая, и захочет меня поцеловать?
   Проблема в том, что в аду надежды нет.
   Так что я собой представляю? Как сказать это в тысяче слов – понятия не имею. Знаю только, что сначала надо оставить надежду. Пожалуйста, Сатана, помоги мне! И я буду очень-очень счастлива. Пожалуйста, помоги мне отказаться от пристрастия к надежде! Спасибо…

IV

   Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. Сегодня мне показалось, что я тебя видела. Как обезумевшая фанатка, я махала руками, пытаясь привлечь твое внимание.
   Ад демонстрирует мне все новые захватывающие стороны, и я даже начала немножко изучать демонологию, чтобы не вечно казаться идиоткой. Если честно, и скучать-то по дому некогда.
   А сегодня я познакомилась с мальчиком, у которого шикарные карие глаза.

   Строго говоря, время в аду не делится на дни и ночи. Тут постоянное приглушенное освещение с акцентами: мерцающее оранжевое пламя, пушистые белые облака пара и черные тучи дыма. Совсем как на лыжном курорте.
   Слава Богу, на мне были самозаводящиеся наручные часы с календарем. Ой, Сатана, извини, я сказала слово на букву «Б»!
   А вам, живым, кто ходит по земле, пьет мультивитамины, исповедует лютеранство или делает себе колоноскопию, – всем вам советую потратиться на качественные, надежные часы с функцией дня и даты. Не рассчитывайте, что в аду будет ловить ваш мобильник, не надейтесь, что предусмотрительно скончаетесь с зарядкой в руке или что в вашей ржавой клетке окажется совместимая розетка. Учтите, что надежные – это не «Свотч». «Свотчи» из пластика, а пластик в аду плавится. Не мучьте себя, вложите деньги в качественный кожаный браслет или эластичный металлический.
   Если вы все-таки пренебрежете моим советом и не вооружитесь адекватным часовым прибором, НЕ НАДО выискивать какую-нибудь умную, энергичную тринадцатилетнюю девочку-толстушку в мокасинах, не надо постоянно ее спрашивать: «Какой сегодня день?» и «Сколько времени?». Эта вышеупомянутая умная-но-толстая девочка просто сымитирует консультацию с часами, а потом скажет: «В последний раз ты спрашивала меня пять тысяч лет назад».
   Да, я знаю слово «сымитировать». Может, я немного раздражена и огрызаюсь, но – просите сколько угодно, хоть слезами залейтесь – я вам не юная раба для объявления времени.
   Кстати, прежде чем отпускать ехидные комментарии по поводу моего душевного состояния, вроде «села на ватного коника» или «страдает от красных дней в календаре», постарайтесь вспомнить, что я мертвая и скончалась до полового созревания, а следовательно, надо мной не властны бездумные биологические императивы, которые наверняка определяют каждый миг вашей вонючей, сопящей и вибрирующей репродуктивной жизни.
   До сих пор слышу, как могла бы сказать моя мать: «Мэдисон, ты покойница, так успокойся».
   А еще никак не пойму, к чему же у меня сильнее пристрастие: к надежде или к ксанаксу.
   В соседней клетке Бабетт убивает время, рассматривая свои кутикулы и полируя ногти о лямку белой сумки. Всякий раз, когда она косится в мою сторону, я принимаюсь старательно расчесывать шею и скулы. Почему-то Бабетт не приходит в голову, что мы мертвы, и заболевания вроде псориаза вряд ли перенесутся в послежизнь. Однако морозно-белый лак на ее ногтях подтверждает: Бабетт никто бы не назвал кандидаткой на стипендию для одаренных. Девушкой с обложки – возможно.
   Поймав мой взгляд, Бабетт кричит:
   – Какой сегодня день?
   Почесавшись, я кричу в ответ:
   – Четверг!
   Вообще-то я не трогаю ногтями кожу, а скребу воздух. Иначе мое лицо быстро превратилось бы в сырую котлету. Не хватало мне еще инфекции в этой антисанитарии.
   Сощурив глаза и глядя на свои лунки, Бабетт говорит:
   – Обожаю четверги… – Она выуживает из своей поддельной сумки «Коуч» бутылочку белого лака. – Четверг по ощущению как пятница, но никто не заставляет тебя куда-то идти и веселиться. Это как канун кануна Рождества, двадцать третье декабря… – Бабетт трясет бутылочку. – Четверг – это как очень-очень хорошее второе свидание, когда еще думаешь, что секс может оказаться неплохим…
   Из соседней клетки доносится крик. Вокруг все ссутулились в кататоническом ступоре, щеголяют лохмотьями венецианских дожей, наполеоновских маркитантов, охотников за головами маори. Вот они явно избавились от надежды: когда-то расшатывали железные прутья, сучили руками и ногами, а теперь лежат грязные, тупо уставившись в одну точку, и не двигаются. Везунчики, чтоб их.
   Бабетт принимается красить ногти.
   – Ну а теперь какой день?
   На моих часах четверг.
   – Пятница, – вру я.
   – Сегодня у тебя кожа выглядит получше, – врет Бабетт в ответ.
   Я парирую ответной ложью:
   – У тебя очень приятные духи.
   Бабетт отбивается:
   – Мне кажется, у тебя немного выросла грудь!
   И вдруг именно в этот момент мне показалось, что я вижу тебя, Сатана. Из темноты выступила огромная, как башня, фигура, и двинулась вдоль дальнего ряда клеток. Она раза в три выше любого, кто скорчился за прутьями, и волочит за собой раздвоенный хвост. Шкура удивительного существа сияет рыбьей чешуей, между лопатками растут огромные черные крылья – из настоящей кожи, не то что потертые «маноло бланики» Бабетт. Чешуйчатый лысый череп увенчан массивными рогами.
   Должно быть, это нарушение адского протокола, но я не могу упустить такую возможность. Я поднимаю руку, машу изо всех сил, словно подзываю такси, и кричу:
   – Эй! Мистер Сатана! Это я, Мэдисон!
   Рогатое существо останавливается перед клеткой, где ежится смертный в истрепанной, замызганной форме какой-то футбольной команды. Зазубренными орлиными когтями, которые у него вместо рук, рогатый отпирает засов на клетке, тянется внутрь и пытается ухватить мужчину. Тот изо всех сил пытается увернуться.
   Я продолжаю махать и кричать:
   – Эй, сюда! Посмотрите сюда!
   Я просто хочу поздороваться, представиться. Из вежливости.
   Наконец один коготь зацепляет тяжело дышащего футболиста и вытаскивает его из железной клетки. Пленники в клетках вокруг кричат, пытаются отпрянуть как можно дальше; каждый корчится и дрожит в самом дальнем углу, вытаращив глаза. Их крики звучат хрипло и надрывно. Как вы расчленяете вареного краба, этот рогатый выкручивает у футболиста ногу. Все крутит и крутит, так что хрустит бедренный сустав, рвутся сухожилия, пока нога не отрывается от туловища. То же рогатый повторяет с остальными конечностями и подносит каждую ко рту, полному акульих зубов, впивается в мясистую накачанную плоть на костях мужчины.
   Все это время я продолжаю кричать:
   – Да послушайте! Мистер Сатана, когда у вас найдется минутка…
   Я не в курсе, какие тут правила этикета.
   Употребив в пищу все конечности, рогатый бросает кости обратно в клетку футболиста. Посасывание, причмокивание и жевание громче криков заключенных; отрыжка звучит как гром.
   Когда от футболиста остается только костлявая грудная клетка, совсем как от индейки на День благодарения, одни белые ребра и лоскутья кожи, рогатый бросает его останки обратно и снова запирает дверцу.
   Настала тишина. Только я скачу как безумная, машу руками над головой и кричу. Стараюсь все-таки не касаться грязнющих прутьев, но кричу:
   – Эй!!! Тут Мэдисон! – Я поднимаю грязный шарик из поп-корна и швыряю ему вслед. – Я до смерти хочу с вами познакомиться!
   Разбросанные окровавленные кости футболиста уже собираются, сползаются в человека, обрастают мышцами и кожей, и теперь смертного можно пытать снова и снова, до бесконечности.
   Явно утолив голод, рогатый разворачивается, чтобы уйти.
   Я захожусь отчаянным криком. Нет, так нечестно! Я уже вам говорила, что кричать в аду – очень дурной вкус. Это совершенно неуместно. И все-таки я кричу:
   – Мистер Сатана!
   Огромное хвостатое чудовище уходит.
   Бабетт спрашивает:
   – Какой сейчас день?
   Если уж жизнь в аду можно с чем-то сравнить, так это со старыми мультфильмами компании «Уорнер Бразерс», где героев постоянно обезглавливают гильотинами и взрывают динамитными шашками, но к следующему покушению они снова целы и невредимы. Удобная система, хоть и несколько монотонная.
   Чей-то голос произносит:
   – Это не Сатана.
   Из клетки с другой стороны говорит какой-то мальчик-подросток:
   – Это был просто Ариман, демон из иранской пустыни.
   На мальчике рубашка с короткими рукавами, заправленная в брюки-хаки, и большие часы подводника с функциями хронографа и калькулятора. На ногах у него удобные спортивные ботинки «Хаш Папис», а брюки подвернуты так коротко, что видны белые спортивные носки. Закатив глаза и покачав головой, мальчик говорит:
   – Как можно ни фига не смыслить в древней межкультурной теологической антропологии?
   Бабетт садится на корточки и принимается начищать свои дешевые туфли слюной и очередной салфеткой.
   – Заткнись, зануда, – бормочет она.
   – Ну да, это я протупила, – говорю я мальчику и тычу в себя пальцем. Ужасно глупый жест, даже в духоте ада я заливаюсь краской. – Меня зовут Мэдисон.
   – Я в курсе, – отвечает мальчик. – У меня есть уши.
   Под взглядом его карих глаз внутри моего жирного тела вспухает ужасный, отвратительный пузырь надежды.
   Ариман, объясняет мальчик, всего лишь низвергнутое божество Древней Персии. Ариман был братом-близнецом Ормузда и сыном Зурвана, творца мира. В культуре древних персов Ариман отвечает за яды, засуху, голод, скорпионов и прочие пустынные пакости. У него тоже есть сын, которого зовут Зохак, и из плеч у сына растут ядовитые змеи, которые питаются, по словам мальчика, только человеческими мозгами. Короче… Типичная мрачнуха для мальчишек. «Подземелья и драконы» какие-то.
   Бабетт полирует ногти о ремень сумки, на нас не смотрит.
   Мальчик кивает в сторону, куда исчезла рогатая фигура, и говорит:
   – Обычно он тусуется на дальнем берегу Пруда Рвоты, что на запад от Реки Кипящей Слюны за Озером Дерьма. – Пожимает плечами и добавляет: – Для гуля довольно прогрессивен.
   Бабетт тонким голосочком вставляет:
   – Ариман и меня однажды…
   Заметив, какое выражение появилось на лице мальчика и как встопорщились его брюки, Бабетт возмущается:
   – Съел, а не то, что ты подумал, мерзкий маленький извращенец!
   Да, может, я мертвая и страдаю огромнейшим комплексом неполноценности, но и я могу издали распознать эрекцию.
   Зловонный воздух между нами кишит жирными черными мухами.
   Я спрашиваю мальчика:
   – Как тебя зовут?
   – Леонард.
   – За что тебя низвергли в ад?
   – За онанизм! – вставляет Бабетт.
   – Переходил дорогу в неположенном месте, – отвечает Леонард.
   Я спрашиваю:
   – Ты любишь «Клуб “Завтрак”»?
   – Чего-чего?
   – А как ты думаешь, я хорошенькая?
   Шикарные карие глаза мальчика Леонарда летают по мне, садятся, как осы, на мои полные ноги, на глаза за толстыми стеклами, на крючковатый нос и плоскую грудь. Потом косятся на Бабетт. Потом снова смотрят на меня; брови подскакивают к линии волос, собирают лоб в гармошку. Леонард улыбается и отрицательно качает головой.
   – Просто уточнила. – Я скрываю улыбку, притворяясь, что расчесываю на щеке несуществующую экзему.

V

   Ты там, Сатана? Это я, Мэдисон. Сначала было непросто, но теперь я отлично провожу время и нахожу новых друзей. Ты уж прости меня за ошибку… Надо же: взять и перепутать тебя с каким-то обычным, ничем не примечательным демоном! От Леонарда я постоянно узнаю что-то интересное. А еще я изобрела суперзамечательный способ преодолеть свое пагубное пристрастие к надежде.

   Кто бы мог подумать, что межкультурная антропологическая теология настолько занимательна! По словам Леонарда (у него действительно очаровательнейшие карие глаза), все демоны ада в более древних культурах когда-то играли роль богов.
   Да, так нечестно, но кто одному бог, тот другому дьявол. Когда власть захватывала очередная цивилизация, она первым делом низвергала и демонизировала всех, кого обожествляла предыдущая. Евреи осудили Велиала, бога вавилонян. Христиане изгнали Пана, Локи и Марса, божеств древних греков, кельтов[5] и римлян соответственно. Англикане запретили веру австралийских аборигенов в духов мими. Сатану до сих пор изображают с раздвоенными копытами, как у Пана, и с трезубцем, как у Нептуна. Каждое предыдущее божество переселяли в ад, и богам, привыкшим к постоянным подношениям, любви и поклонению, такое изменение статуса, конечно, портило настроение.
   О боги, конечно, я знала слово «низвергнуть» еще до того, как оно слетело с губ Леонарда! Может, мне тринадцать и в подземном мире я новичок, но не надо считать меня идиоткой.
   – Нашего приятеля Аримана изгнали из пантеона еще дозороастрийские иранцы, – говорит Леонард и грозит мне указательным пальцем. – Главное, не поддавайся искушению объявить ессейство иудаическим воплощением маздаизма. – Леонард качает головой. – Все, что связано с Набопаласаром Вторым и Увахшатрой, очень неоднозначно.
   Бабетт смотрит на компактные тени, которые держит раскрытыми, и подрисовывает себе глаза маленькой кисточкой. Отрываясь от своего отражения в крошечном зеркальце, Бабетт говорит Леонарду:
   – А еще скучнее ты быть не можешь?
   В эпоху раннего католицизма, говорит он, церковь обнаружила, что монотеизм не в состоянии заменить давно укоренившееся многобожие, пусть даже оно устарело и считается языческим. Священники, отправляющие службы, слишком привыкли обращаться к отдельным божествам, и поэтому церковь учредила святых, каждый из которых соответствовал более древнему божеству и символизировал любовь, успех, выздоровление от болезни и так далее.
   Кипели сражения, возрождались и умирали царства, и Аримана сместил Сраоша, а Митра пришел на смену Вишну. Зороастр вытеснил Митру; каждый следующий бог отправлял предыдущего в забвение.
   – Даже слово «демон», – продолжает Леонард, – придумали христианские теологи, неверно истолковавшие слово «даймон» в произведениях Сократа. Когда-то оно означало «муза» или «вдохновение», а чаще всего – «бог».
   Леонард добавляет, что если человечество просуществует достаточно долго, когда-нибудь даже Иисус будет мрачно слоняться по Аиду, изгнанный и вычеркнутый из жизни.
   – Бред сивой кобылы! – кричит мужской голос из клетки футболиста. Там его обглоданные кости покрываются пеной красных корпускул, красные пузыри сбегаются, образуя мышцы, которые набухают и растягиваются, соединяясь с сухожилиями, заплетаются белыми связками – процесс, одновременно притягательный и отвратительный. Еще до того, как череп полностью затянуло слоем кожи, челюсть опускается, чтобы изо рта исходили звуки.
   – Все бред, зануда ты собачий! – Новая кожа розовой волной вспухает над зубами, образует губы, которые говорят: – Давай, грузи дальше, мелочь пузатая! Потому ты тут и сидишь.
   Не отрываясь от собственного отражения, Бабетт спрашивает:
   – А ты за что сюда загремел?
   – За офсайды, – кричит в ответ футболист.
   Леонард кричит ему:
   – Так почему я тут сижу?
   Я спрашиваю:
   – А что такое офсайды?
   Из черепа футболиста вырастают волосы. Вьющиеся, медно-рыжие. В каждой глазнице надувается по серому глазу. Даже спортивная форма целиком сплетается из обрывков и ниточек, разбросанных по полу камеры. На спине футболки возникает большой номер «54» и фамилия «Паттерсон».
   Футболист отвечает мне:
   – Я заступил за линию схватки, когда рефери просигналил начало игры. Это называется «офсайд».
   – И что, это тоже есть в Библии? – хмыкаю я.
   Теперь, когда все его волосы и кожа на месте, видно, что футболист просто старшеклассник. Ему шестнадцать или, может, семнадцать. Пока он говорит, между зубами у него просовываются серебряные проволочки, и во рту образуются брекеты.
   – За две минуты до второй четверти я перехватил подачу, полузащитник меня круто заблокировал – трах! Вот я и тут.
   Леонард снова кричит:
   – Но я-то почему тут сижу?
   – Потому что ты не веришь в одного истинного Бога, – говорит Паттерсон-футболист. Теперь, когда он снова целый, его свежевыросшие глаза постоянно косятся на Бабетт.
   Та не отрывается от зеркала, но то и дело корчит рожицы, поджимает губы, встряхивает головой, быстро-быстро моргает ресницами. Как сказала бы вам моя мама: «Люди не стоят так прямо, если их не снимают». В смысле, Бабетт наслаждается вниманием.
   Да, так нечестно. И Паттерсон, и Леонард из своих клеток пялятся на Бабетт, которая заперта в своей. И никто не видит меня. Если бы я хотела, чтобы меня игнорировали, я бы осталась на земле в виде призрака и смотрела бы, как мама с папой ходят голышом, открывала бы шторы и устраивала сквозняки, пытаясь заставить их одеться. Даже демон Ариман, который разорвет меня на куски и съест, лучше, чем полное отсутствие внимания.
   Ну вот, опять! Никак не проходит эта болезненная склонность к надежде. Моя пагубная привычка.
   Пока Паттерсон и Леонард пялятся на Бабетт, а Бабетт – на себя, я притворяюсь, что смотрю на летучих мышей. Я любуюсь приливами и отливами бурых волн на Озере Дерьма. Я делаю вид, что расчесываю мнимый псориаз у себя на лице. В соседних клетках скорчились грешники, рыдают по привычке. Какая-то проклятая душа в нацистской форме снова и снова разбивает себе лицо о каменный пол клетки, расквашивает и сминает нос и лоб, словно крутое яйцо о тарелку. В промежутке между ударами сломанный нос и все лицо снова принимают нормальную форму. В другой клетке стоит парень-подросток в черной кожаной куртке, с огромной булавкой в щеке и с бритой головой – если не считать полоски волос, выкрашенной в синий и намазанной гелем, чтобы стояла колючим гребнем от самого лба до затылка. Я смотрю, как панк подносит руку к щеке и раскрывает булавку. Он вытаскивает ее из дырок в коже, просовывает руку между прутьями и тыкает кончиком острия в замок на двери своей клетки, шевелит им внутри скважины.
   Все еще любуясь собой в зеркальце, Бабетт спрашивает, не обращаясь ни к кому конкретно:
   – Какой сегодня день?
   Леонард тут же сгибает руку и смотрит на свой морской хронограф.
   – Четверг. Пятнадцать ноль девять. – Через секунду добавляет: – Стоп, нет… Уже пятнадцать десять.
   Неподалеку, не далеко и не близко, огромный великан со львиной головой, лохматой черной шерстью и кошачьими когтями вытаскивает из клетки вопящего, дрыгающего руками и ногами грешника. Жертва повисает на собственных волосах. Как вы бы ощипывали губами виноградины с грозди, демон смыкает губы на ноге человека. Мохнатые львиные щеки демона делаются впалыми, и крики грешника становятся громче, потому что его мясо отсасывают прямо с живой кости. Превратив одну конечность в жалобно обвисшую палку, демон принимается снимать мясо со второй.
   Несмотря на весь этот шум, Леонард и Паттерсон продолжают глазеть на Бабетт, которая любуется сама собой. Ледниковый период тупости.
   С приглушенным звяканьем панк в кожаной куртке прокручивает кончик булавки в сторону, и механизм замка на двери его клетки срабатывает. Он достает булавку, вытирает слизь и ржавчину о джинсы и снова продевает сквозь щеку. Потом распахивает дверь и выходит. Его ирокез такой высокий, что синие волосы задевают проем.
   Вразвалочку двигаясь вдоль ряда клеток, панк с синим ирокезом заглядывает в каждую. В одной лежит египетский фараон или кто-то в этом роде, человек, который отправился в ад за то, что молился не тому богу. Несчастный съежился на полу, болтает бессмыслицу и пускает слюни. Его рука вытянута к прутьям, а на пальце блестит большой бриллиантовый перстень. Бриллиант в районе четырех каратов, степень D, не какой-то там кубический цирконий, как в дешевых сережках Бабетт. Перед этой клеткой панк останавливается и наклоняется. Просунув руку через прутья, он снимает кольцо с иссохшего пальца и кладет в свою мотоциклетную куртку. Встав, он ловит мой взгляд и медленно направляется в мою сторону.