Страница:
Та же история про Золушку, только в полночь она снова превращается в преступницу.
Я не говорю, что не люблю этих женщин. Я люблю их так же, как вы любите фото на развороте журнала, видео где трахаются, веб-сайт для взрослых, — и, конечно, для сексоголика такое может показаться полным вагоном любви. Опять же, не скажу, что меня любит Нико.
Такое — не столько роман, сколько случай. Рассаживаешь двадцать сексоголиков вокруг стола вечер за вечером — и нечему тут удивляться.
Плюс тут продают лечебные пособия для сексоголиков, в которых все способы затащить кого-то в койку, о которых даже понятия не имеешь. Ну конечно, на самом деле оно должно помочь тебе осознать, что ты подсел на секс. Всё передаётся в списках вопросов типа — «если делаете что-то из нижеприведенного, вы можете оказаться сексоголиком». Среди этих полезных подсказок есть такие:
«Вы подрезаете подкладку купального халата, чтобы были заметны ваши гениталии?»
«Вы оставляете расстёгнутой ширинку или блузку, и притворяетесь, что ведёте переговоры в телефонной будке, стоя в распахнутой одежде без нижнего белья?»
«Вы бегаете без лифчика или атлетической подвязки в целях привлечения сексуальных партнёров?»
Мой ответ на всё вышеперечисленное — «Ну что же, теперь — да!»
Плюс то, что здесь быть извращенцем — не твоя вина. Сексуально-озабоченное поведение не заключается в постоянном желании, чтобы тебе отсосали член. Это болезнь. Это физическая зависимость, которая только и ждёт персонального кодового номера от «Справочника статистической диагностики» и включения стоимости лечения в медицинскую страховку.
Речь о том, что даже Билл Вильсон, основатель «Анонимных алкоголиков» не смог перебороть в себе похотливую обезьяну, и всю свою трезвую жизнь провёл, обманывая жену и исполнившись чувством вины.
Речь о том, что сексоманы приобретают зависимость от химических веществ, вырабатываемых телом при постоянном занятии сексом. Оргазмы наполняют тело эндорфинами, которые оказывают обезболивающее и транквилизирующее воздействие. На самом деле сексоманы сидят на эндорфинах, а не на сексе. У сексоманов снижен естественный уровень оксидазы моноамина. В действительности сексоманы жаждут пептида фенилэтиламина, прилив которого может вызвать страсть, опасность, риск и страх.
Для сексомана собственные сиськи, собственный член, собственный язык, клитор или дупло — это героиновый укол, который всегда под рукой, всегда готов к применению. Мы с Нико любим друг друга так же, как любой наркет любит свою дозу.
Нико крепко подаётся назад и трёт мой поршень о переднюю стенку её внутренностей, работая над собой двумя влажными пальцами.
Спрашиваю:
— А что если войдёт та уборщица?
И Нико вертит меня в себе туда-сюда и отзывается:
— О да. Это был бы такой кайф.
А я вот даже представить себе боюсь, какой же большой блестящий отпечаток задницы мы натёрли на полированной воском плитке. Ряд раковин вон покосился. Лампы дневного света мерцают, и в отражении на хромированных поверхностях патрубков под каждой из раковин можно разглядеть глотку Нико в виде длинной прямой трубы; голова у неё откинута, глаза закрыты, её дыхание пыхтит о поверхность пола. Груд у неё обтянута материей с рисунком цветочков. Язык свисает набок. Сок, который из неё проступает, обжигающе горяч.
Чтобы не кончить, я спрашиваю:
— А предкам своим ты что про нас рассказывала?
А Нико отвечает:
— Они хотят с тобой познакомиться.
Придумываю, что бы такое помощнее сказать дальше, но на самом деле это не важно. Здесь можно рассказывать о чём угодно. Про клизмы, про оргии, про животных, признаться в любом непотребстве, — и никогда никого не удивишь.
В комнате 234 все сравнивают боевые похождения. Каждый начинает по очереди. Это первая часть собрания, регистрационная.
После этого они прочтут чтения, всяческие там молитвы, обсудят тему на вечер. Каждый работает над одним из двадцати шагов. Первый шаг — признать себя бессильным. Да, у тебя зависимость, и тебе не остановиться. Первый шаг значит рассказать свою историю, все худшие моменты. Свои самые низменные низости.
Беда с сексом такая же, как и с любой другой зависимостью. Ты постоянно реабилитируешься. Потом постоянно скатываешься. Снова занимаешься этим. Пока не найдёшь вещь, за которую можно бороться, никогда не начнёшь бороться против чего-то. Все те люди, которые заявляют, что хотят жить свободной жизнью, без сексуальной озабоченности, я хочу сказать — да плюньте на такое. Я хочу сказать — да что вообще может быть лучше секса?
Наверняка ведь даже самый паршивый минет лучше, чем, скажем, нюхать самую лучшую из роз,…там, смотреть самый прекрасный закат. Слушать смех детей.
Уверен, никогда ведь не увижу стих, способный сравниться по прелести с горячо бьющим, жопосводящим, кишкораздирающим оргазмом.
Рисование картин, сочинение опер, — это же всё вещи, которыми занимаются, пока не найдут, куда кинуть очередную палку.
В ту минуту, когда наткнётесь на что-нибудь получше секса, позвоните мне. Скиньте на пейджер.
Никто среди людей, сидящих в комнате 234, не Ромео, не Казанова и не Дон Жуан. Здесь нет Мата Хари и Саломей. Здесь люди, которым вы ежедневно пожимаете руки. Не уроды и не красавцы. Рядом с этими легендами вы стоите в кабине лифта. Они подают вам кофе. Эти мифологические существа пробивают вам билетики. Выдают деньги по чеку. Кладут на ваш язык облатку причастия.
В помещении женского туалета, внутри Нико, я закидываю руки за голову.
Дальше, не знаю сколько времени, для меня нет проблем в целом мире. Ни матери. Ни медицинских счетов. Ни дерьмовой работёнки в музее. Ни лучшего друга-дрочилы. Ничего.
Ничего не чувствую.
Чтобы всё продлилось дольше, чтобы не кончить, я рассказываю цветастой заднице Нико, как она прекрасна, как она мила и как нужна мне. Её волосы и кожа. Чтобы всё продлилось дольше. Потому что это единственный момент, когда я могу сказать такое. Потому что в тот миг, когда всё кончится, мы возненавидим друг друга. В тот миг, когда мы обнаружим себя замёрзшими и потными на полу сортира, в миг, когда мы оба кончим, смотреть нам больше друг на друга не захочется.
Единственные, которого мы возненавидим больше друг друга — это мы сами.
Вот единственные несколько минут, когда я могу побыть человеком.
Только в эти минуты мне не одиноко.
И, продолжая скакать на мне вверх-вниз, Нико спрашивает:
— Так когда мне идти знакомиться с твоей мамой?
И:
— Никогда, — отвечаю я. — То есть, это невозможно.
А Нико, всем своим телом сжимающая меня и выдавливающая своими кипящими влажными внутренностями, спрашивает:
— Она в тюряге, или в дурке, или что?
Да-да, почти всю жизнь проторчала.
Спросите парня про его маму во время секса — и большой взрыв можно задержать навсегда.
Нико спрашивает:
— Так она что, уже умерла?
А я отвечаю:
— Вроде того.
Глава 3
Глава 4
Я не говорю, что не люблю этих женщин. Я люблю их так же, как вы любите фото на развороте журнала, видео где трахаются, веб-сайт для взрослых, — и, конечно, для сексоголика такое может показаться полным вагоном любви. Опять же, не скажу, что меня любит Нико.
Такое — не столько роман, сколько случай. Рассаживаешь двадцать сексоголиков вокруг стола вечер за вечером — и нечему тут удивляться.
Плюс тут продают лечебные пособия для сексоголиков, в которых все способы затащить кого-то в койку, о которых даже понятия не имеешь. Ну конечно, на самом деле оно должно помочь тебе осознать, что ты подсел на секс. Всё передаётся в списках вопросов типа — «если делаете что-то из нижеприведенного, вы можете оказаться сексоголиком». Среди этих полезных подсказок есть такие:
«Вы подрезаете подкладку купального халата, чтобы были заметны ваши гениталии?»
«Вы оставляете расстёгнутой ширинку или блузку, и притворяетесь, что ведёте переговоры в телефонной будке, стоя в распахнутой одежде без нижнего белья?»
«Вы бегаете без лифчика или атлетической подвязки в целях привлечения сексуальных партнёров?»
Мой ответ на всё вышеперечисленное — «Ну что же, теперь — да!»
Плюс то, что здесь быть извращенцем — не твоя вина. Сексуально-озабоченное поведение не заключается в постоянном желании, чтобы тебе отсосали член. Это болезнь. Это физическая зависимость, которая только и ждёт персонального кодового номера от «Справочника статистической диагностики» и включения стоимости лечения в медицинскую страховку.
Речь о том, что даже Билл Вильсон, основатель «Анонимных алкоголиков» не смог перебороть в себе похотливую обезьяну, и всю свою трезвую жизнь провёл, обманывая жену и исполнившись чувством вины.
Речь о том, что сексоманы приобретают зависимость от химических веществ, вырабатываемых телом при постоянном занятии сексом. Оргазмы наполняют тело эндорфинами, которые оказывают обезболивающее и транквилизирующее воздействие. На самом деле сексоманы сидят на эндорфинах, а не на сексе. У сексоманов снижен естественный уровень оксидазы моноамина. В действительности сексоманы жаждут пептида фенилэтиламина, прилив которого может вызвать страсть, опасность, риск и страх.
Для сексомана собственные сиськи, собственный член, собственный язык, клитор или дупло — это героиновый укол, который всегда под рукой, всегда готов к применению. Мы с Нико любим друг друга так же, как любой наркет любит свою дозу.
Нико крепко подаётся назад и трёт мой поршень о переднюю стенку её внутренностей, работая над собой двумя влажными пальцами.
Спрашиваю:
— А что если войдёт та уборщица?
И Нико вертит меня в себе туда-сюда и отзывается:
— О да. Это был бы такой кайф.
А я вот даже представить себе боюсь, какой же большой блестящий отпечаток задницы мы натёрли на полированной воском плитке. Ряд раковин вон покосился. Лампы дневного света мерцают, и в отражении на хромированных поверхностях патрубков под каждой из раковин можно разглядеть глотку Нико в виде длинной прямой трубы; голова у неё откинута, глаза закрыты, её дыхание пыхтит о поверхность пола. Груд у неё обтянута материей с рисунком цветочков. Язык свисает набок. Сок, который из неё проступает, обжигающе горяч.
Чтобы не кончить, я спрашиваю:
— А предкам своим ты что про нас рассказывала?
А Нико отвечает:
— Они хотят с тобой познакомиться.
Придумываю, что бы такое помощнее сказать дальше, но на самом деле это не важно. Здесь можно рассказывать о чём угодно. Про клизмы, про оргии, про животных, признаться в любом непотребстве, — и никогда никого не удивишь.
В комнате 234 все сравнивают боевые похождения. Каждый начинает по очереди. Это первая часть собрания, регистрационная.
После этого они прочтут чтения, всяческие там молитвы, обсудят тему на вечер. Каждый работает над одним из двадцати шагов. Первый шаг — признать себя бессильным. Да, у тебя зависимость, и тебе не остановиться. Первый шаг значит рассказать свою историю, все худшие моменты. Свои самые низменные низости.
Беда с сексом такая же, как и с любой другой зависимостью. Ты постоянно реабилитируешься. Потом постоянно скатываешься. Снова занимаешься этим. Пока не найдёшь вещь, за которую можно бороться, никогда не начнёшь бороться против чего-то. Все те люди, которые заявляют, что хотят жить свободной жизнью, без сексуальной озабоченности, я хочу сказать — да плюньте на такое. Я хочу сказать — да что вообще может быть лучше секса?
Наверняка ведь даже самый паршивый минет лучше, чем, скажем, нюхать самую лучшую из роз,…там, смотреть самый прекрасный закат. Слушать смех детей.
Уверен, никогда ведь не увижу стих, способный сравниться по прелести с горячо бьющим, жопосводящим, кишкораздирающим оргазмом.
Рисование картин, сочинение опер, — это же всё вещи, которыми занимаются, пока не найдут, куда кинуть очередную палку.
В ту минуту, когда наткнётесь на что-нибудь получше секса, позвоните мне. Скиньте на пейджер.
Никто среди людей, сидящих в комнате 234, не Ромео, не Казанова и не Дон Жуан. Здесь нет Мата Хари и Саломей. Здесь люди, которым вы ежедневно пожимаете руки. Не уроды и не красавцы. Рядом с этими легендами вы стоите в кабине лифта. Они подают вам кофе. Эти мифологические существа пробивают вам билетики. Выдают деньги по чеку. Кладут на ваш язык облатку причастия.
В помещении женского туалета, внутри Нико, я закидываю руки за голову.
Дальше, не знаю сколько времени, для меня нет проблем в целом мире. Ни матери. Ни медицинских счетов. Ни дерьмовой работёнки в музее. Ни лучшего друга-дрочилы. Ничего.
Ничего не чувствую.
Чтобы всё продлилось дольше, чтобы не кончить, я рассказываю цветастой заднице Нико, как она прекрасна, как она мила и как нужна мне. Её волосы и кожа. Чтобы всё продлилось дольше. Потому что это единственный момент, когда я могу сказать такое. Потому что в тот миг, когда всё кончится, мы возненавидим друг друга. В тот миг, когда мы обнаружим себя замёрзшими и потными на полу сортира, в миг, когда мы оба кончим, смотреть нам больше друг на друга не захочется.
Единственные, которого мы возненавидим больше друг друга — это мы сами.
Вот единственные несколько минут, когда я могу побыть человеком.
Только в эти минуты мне не одиноко.
И, продолжая скакать на мне вверх-вниз, Нико спрашивает:
— Так когда мне идти знакомиться с твоей мамой?
И:
— Никогда, — отвечаю я. — То есть, это невозможно.
А Нико, всем своим телом сжимающая меня и выдавливающая своими кипящими влажными внутренностями, спрашивает:
— Она в тюряге, или в дурке, или что?
Да-да, почти всю жизнь проторчала.
Спросите парня про его маму во время секса — и большой взрыв можно задержать навсегда.
Нико спрашивает:
— Так она что, уже умерла?
А я отвечаю:
— Вроде того.
Глава 3
Теперь уже, когда иду навещать свою маму, я даже не прикидываюсь собой.
Чёрт, я даже не прикидываюсь, будто близко с собой знаком.
Уже нет.
У моей мамы, похоже, единственное занятие на данный момент — терять вес. То, что от неё осталось — настолько худое, что она кажется куклой. Каким-то спецэффектом. У неё уже просто не хватит жёлтой кожи, чтобы туда поместился живой человек. Её тонкие кукольные ручки шарят по одеялу, постоянно подбирая кусочки пуха. Её сморщенная голова вот-вот развалится у питьевой соломинки во рту. Когда я приходил в роли себя, в роли её сына, Виктора Манчини, ни один из тех визитов не длился дольше десяти минут: потом она звонила, вызывала медсестру, и говорила мне, что, мол, очень устала.
Потом, в одну из недель, мама решила, что я какой-то назначенный судом государственный защитник, представлявший её интересы пару раз — Фред Гастингс. Её лицо распахивается навстречу, когда она замечает меня, потом она укладывается назад, на кучу подушек, и слегка качает головой со словами:
— О, Фред, — говорит. — Мои отпечатки были по всем тем коробкам краски для волос. Это было дело о создании угрозы по небрежности, его открыли и закрыли, но всё равно — получилась потрясающая социально-политическая акция.
Отвечаю ей, что на магазинных камерах безопасности всё выглядело по-другому.
Плюс там было обвинение в похищении ребёнка. Тоже в записи на видеоленте.
А она смеётся, в самом деле смеётся, и говорит:
— Фред, и ты был таким дурачком, что пытался меня спаси.
В таком духе она болтает полчаса, в основном про то происшествие с перепутанной краской для волос. Потом просит меня принести газету из зала.
В коридоре возле её комнаты стоит какая-то врач, женщина в белом халате с планшеткой в руках. Длинные чёрные волосы у неё скручены на затылке в нечто, напоминающее по форме маленький чёрный мозг. Она без косметики, поэтому лицо её смотрится как нормальная кожа. Из нагрудного кармана торчит чёрная оправа сложенных очков.
Не ей ли назначена миссис Манчини, спрашиваю я.
Женщина-врач заглядывает в планшетку. Раскрывает очки, напяливает их и снова смотрит, всё время повторяя:
— Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…
Рукой непрерывно выщёлкивает и отщёлкивает шариковую ручку.
Спрашиваю:
— Почему она всё время теряет вес?
Кожа вдоль просветов её причёски, кожа над и под ушами докторши так чиста и бела, как должна выглядеть и кожа в других её просветах. Если бы женщины знали, как воспринимаются их уши: этот упругий край из плоти, маленький оттенённый капюшончик сверху, все эти гладкие линии, спиралью влекущие в тугие тёмные внутренности, — да, пожалуй, большая часть женщин ходила бы со спущенными волосами.
— Миссис Манчини, — объясняет мне эта. — Нужна трубка для питания. Она чувствует голод, но забыла, что означает это чувство. Следовательно, не ест.
Спрашиваю:
— Ну, а сколько такая трубка будет стоить?
Медсестра зовёт по коридору:
— Пэйж?
Женщина-врач разглядывает меня, одетого в бриджи и камзол, в напудренный парик и башмаки с пряжками, спрашивает:
— И кто же вы такой?
Сестра зовёт:
— Мисс Маршалл?
Про мою работу тут слишком долго рассказывать.
— Я вроде как представитель трудового народа ранней колониальной Америки.
— Какой ещё? — спрашивает она.
— Ирландский наёмный слуга.
Она смотрит на меня молча, покачивая головой. Потом опускает взгляд на диаграмму.
— Либо мы поставим ей в желудок трубку, — говорит врач. — Либо она умрёт с голоду.
Заглядываю в тёмные тайны, сокрытые во внутренностях её уха, и спрашиваю — может, лучше рассмотрим ещё какие-нибудь варианты?
Вглубь по коридору стоит медсестра, и кричит, уперев в бока кулаки:
— Мисс Маршалл!
А врач вздрагивает. Поднимает указательный палец, чтобы я замолчал, и просит:
— Послушайте, — говорит. — Мне в самом деле нужно идти завершать обход. Давайте продолжим разговор в ваш следующий визит.
Потом оборачивается и проходит десять из двенадцати шагов к тому месту, где ждёт медсестра, и произносит:
— Сестра Гилмэн, — говорит она, её голос звучит напором и слова врезаются друг в друга. — Вы могли бы проявить малейшее уважение к моей персоне и назвать меня доктор Маршалл, — говорит. — Особенно в присутствии посетителя, — говорит. — Особенно если вы собрались орать через весь коридор. Это минимум вежливости, сестра Гилмэн, но я считаю, что его заслуживаю, и мне кажется, что если вы сами начнёте вести себя как профессионал, то обнаружите, что и другие вокруг совершенно точно проявят куда больше желания сотрудничать…
К тому времени, как я приношу газету из зала, мама уже спит. Её жуткие жёлтые руки скрещены на груди, пластиковый больничный браслет заварен на запястье.
Чёрт, я даже не прикидываюсь, будто близко с собой знаком.
Уже нет.
У моей мамы, похоже, единственное занятие на данный момент — терять вес. То, что от неё осталось — настолько худое, что она кажется куклой. Каким-то спецэффектом. У неё уже просто не хватит жёлтой кожи, чтобы туда поместился живой человек. Её тонкие кукольные ручки шарят по одеялу, постоянно подбирая кусочки пуха. Её сморщенная голова вот-вот развалится у питьевой соломинки во рту. Когда я приходил в роли себя, в роли её сына, Виктора Манчини, ни один из тех визитов не длился дольше десяти минут: потом она звонила, вызывала медсестру, и говорила мне, что, мол, очень устала.
Потом, в одну из недель, мама решила, что я какой-то назначенный судом государственный защитник, представлявший её интересы пару раз — Фред Гастингс. Её лицо распахивается навстречу, когда она замечает меня, потом она укладывается назад, на кучу подушек, и слегка качает головой со словами:
— О, Фред, — говорит. — Мои отпечатки были по всем тем коробкам краски для волос. Это было дело о создании угрозы по небрежности, его открыли и закрыли, но всё равно — получилась потрясающая социально-политическая акция.
Отвечаю ей, что на магазинных камерах безопасности всё выглядело по-другому.
Плюс там было обвинение в похищении ребёнка. Тоже в записи на видеоленте.
А она смеётся, в самом деле смеётся, и говорит:
— Фред, и ты был таким дурачком, что пытался меня спаси.
В таком духе она болтает полчаса, в основном про то происшествие с перепутанной краской для волос. Потом просит меня принести газету из зала.
В коридоре возле её комнаты стоит какая-то врач, женщина в белом халате с планшеткой в руках. Длинные чёрные волосы у неё скручены на затылке в нечто, напоминающее по форме маленький чёрный мозг. Она без косметики, поэтому лицо её смотрится как нормальная кожа. Из нагрудного кармана торчит чёрная оправа сложенных очков.
Не ей ли назначена миссис Манчини, спрашиваю я.
Женщина-врач заглядывает в планшетку. Раскрывает очки, напяливает их и снова смотрит, всё время повторяя:
— Миссис Манчини, миссис Манчини, миссис Манчини…
Рукой непрерывно выщёлкивает и отщёлкивает шариковую ручку.
Спрашиваю:
— Почему она всё время теряет вес?
Кожа вдоль просветов её причёски, кожа над и под ушами докторши так чиста и бела, как должна выглядеть и кожа в других её просветах. Если бы женщины знали, как воспринимаются их уши: этот упругий край из плоти, маленький оттенённый капюшончик сверху, все эти гладкие линии, спиралью влекущие в тугие тёмные внутренности, — да, пожалуй, большая часть женщин ходила бы со спущенными волосами.
— Миссис Манчини, — объясняет мне эта. — Нужна трубка для питания. Она чувствует голод, но забыла, что означает это чувство. Следовательно, не ест.
Спрашиваю:
— Ну, а сколько такая трубка будет стоить?
Медсестра зовёт по коридору:
— Пэйж?
Женщина-врач разглядывает меня, одетого в бриджи и камзол, в напудренный парик и башмаки с пряжками, спрашивает:
— И кто же вы такой?
Сестра зовёт:
— Мисс Маршалл?
Про мою работу тут слишком долго рассказывать.
— Я вроде как представитель трудового народа ранней колониальной Америки.
— Какой ещё? — спрашивает она.
— Ирландский наёмный слуга.
Она смотрит на меня молча, покачивая головой. Потом опускает взгляд на диаграмму.
— Либо мы поставим ей в желудок трубку, — говорит врач. — Либо она умрёт с голоду.
Заглядываю в тёмные тайны, сокрытые во внутренностях её уха, и спрашиваю — может, лучше рассмотрим ещё какие-нибудь варианты?
Вглубь по коридору стоит медсестра, и кричит, уперев в бока кулаки:
— Мисс Маршалл!
А врач вздрагивает. Поднимает указательный палец, чтобы я замолчал, и просит:
— Послушайте, — говорит. — Мне в самом деле нужно идти завершать обход. Давайте продолжим разговор в ваш следующий визит.
Потом оборачивается и проходит десять из двенадцати шагов к тому месту, где ждёт медсестра, и произносит:
— Сестра Гилмэн, — говорит она, её голос звучит напором и слова врезаются друг в друга. — Вы могли бы проявить малейшее уважение к моей персоне и назвать меня доктор Маршалл, — говорит. — Особенно в присутствии посетителя, — говорит. — Особенно если вы собрались орать через весь коридор. Это минимум вежливости, сестра Гилмэн, но я считаю, что его заслуживаю, и мне кажется, что если вы сами начнёте вести себя как профессионал, то обнаружите, что и другие вокруг совершенно точно проявят куда больше желания сотрудничать…
К тому времени, как я приношу газету из зала, мама уже спит. Её жуткие жёлтые руки скрещены на груди, пластиковый больничный браслет заварен на запястье.
Глава 4
В тот миг, когда Дэнни наклоняется, с него падает парик, приземляясь в грязь и лошадиный навоз, а почти две сотни японских туристов хихикают и толпятся спереди, чтобы заснять на видеоплёнку его бритую голову.
Говорю:
— Извини, — и лезу поднимать парик. Он уже не особо белый, к тому же воняет, — ведь, пожалуй, тысячи собак и цыплят отливают на этом месте каждый день.
Когда он нагнулся — галстук свесился ему на лицо, не давая смотреть.
— Братан, — просит Дэнни. — Скажи мне, что там творится?
Вот он я, трудовой народ ранней колониальной Америки.
Дурацкое дерьмо, которое мы делаем за деньги.
С краю городской площади за нами наблюдает Его Высочество Лорд Чарли, губернатор колонии, торчит со скрещенными руками и ногами, расставленными почти на десять футов друг от друга. Доярки таскают туда-сюда вёдра с молоком. Башмачники стучат молотками по башмакам. Кузнец всё время колотит вдали по одной и той же железяке, прикидываясь, как и все здесь, что не смотрит на Дэнни, стоящего раком посреди городской площади, снова запираемого в колодки.
— Меня поймали, когда жевал жвачку, братан, — сообщает Дэнни моим ногам.
В согнутом положении у него текут сопли, и он начинает хлюпать.
— Сто пудов, — говорит он, шмыгая носом. — Его Высочество на этот раз настучит городскому совету.
Верхняя деревянная половина колодок поворачивается, смыкаясь вокруг его шеи, и я осторожно пристраиваю её на место, стараясь не прищемить ему кожу. Говорю:
— Извини, братан, тут будет прохладненько.
Потом цепляю висячий замок. Потом выуживаю кусок тряпья из камзольного кармана.
Прозрачная маленькая капля болтается на кончике носа Дэнни, поэтому я прикладываю к нему тряпку и командую:
— Дуй, братан.
Дэнни выдувает длинную упрямую соплю, шлепок которой я чувствую сквозь тряпьё.
Тряпка немного дрянная и уже попользованная, но стоит мне предложить ему милый чистенький носовой платок — и я буду следующим в очереди на дисциплинарные меры. Здесь бессчётное число вещей, за которые могут натянуть.
На его затылке кто-то оставил фломастером надпись «Съешь меня», ярко-красного цвета, поэтому вытряхиваю его говёный паричок и пытаюсь прикрыть им написанное, правда, парик весь напитался мерзкой коричневой воды, которая струйками сбегает по бритым бокам головы и капает с кончика его носа.
— Меня сто пудов отправят в изгнание, — говорит он, шмыгая носом.
Замерзая и начиная дрожать, Дэнни сообщает:
— Братан, там дует… Кажется, у меня сзади рубашка вылезла из бриджей.
Да, он прав, — а туристы снимают щель его задницы со всех ракурсов. Губернатор колонии таращится на это, а туристы не прекращают съёмку, пока я не хватаю обеими руками пояс Дэнни и не подтягиваю его вверх.
Дэнни рассказывает:
— Хорошая сторона того, что торчу в колодках — я здесь набрал уже три недели воздержания, — говорит. — Тут я по крайней мере не могу каждые полчаса бегать в уборную чтобы, ну, погонять.
А я советую:
— Осторожнее с этими реабилитациями, братан. Ты рискуешь взорваться.
Беру его левую руку и закрепляю её на месте, потом правую. Этим летом Дэнни столько времени проторчал в колодках, что у него на запястьях и шее остались белые кольца, на тех местах, которых никогда не достигал солнечный свет.
— В понедельник, — рассказывает Дэнни. — Я забыл снять часы.
Парик снова соскальзывает, мокро шлёпаясь в грязь. Галстук, намокший от соплей и дерьма, хлопает ему по лицу. Японцы хихикают, как будто мы здесь разыгрываем какую-то сценку.
Губернатор колонии продолжает пялиться на меня с Дэнни на предмет наших исторических несоответствий, чтобы добиться в городском совете изгнания нас в дикие пустоши: выпереть за городские ворота, чтобы дикари расстреляли стрелами и устроили резню нашим безработным жопам.
— Во вторник, — сообщает Дэнни моим башмакам. — Его Высочество заметил, что у меня на губах крем от обветривания.
С каждым разом, когда я поднимаю дебильный парик, он становится тяжелее. На этот раз вытряхиваю его об отворот башмака, прежде чем прикрыть им слова «Съешь меня».
— Сегодня утром, — рассказывает Дэнни, шмыгая носом. Сплёвывает какую-то коричневую дрянь, натёкшую ему в рот. — Перед завтраком, послушница Лэндсон засекла меня, когда курил сигарету у молитвенного дома. А потом, когда я тут торчал, какой-то мелкий засранный четвероклассник стащил мой парик и написал мне на голове вот это дерьмо.
Вытираю сопливой тряпкой большую часть грязи у его рта и глаз.
Несколько чёрно-белых цыплят, — цыплят без глаз или на одной ноге, — деформированные цыплята притащились поклевать блестящие пряжки моих башмаков. Кузнец продолжает колотить по железу: два быстрых и три медленных удара, снова и снова, — становится ясно, что это ритм-секция из старой песни группы Radiohead, которая его прёт. Понятное дело, крышу ему сорвало от экстази.
Миниатюрная доярка, которую зовут, насколько помню, Урсула, ловит мой взгляд, и я болтаю у себя перед мотнёй кулаком, подаю ей универсальный знак языка жестов, «поработать рукой». Вспыхнув под своей накрахмаленной белой шляпой, Урсула вытаскивает белую деликатесную ручку из кармана передника и показывает мне средний палец. Потом идёт весь день дрочить какой-то везучей корове. Такое, — плюс то, что мне известно: она разрешала королевскому коменданту себя полапать, потому что раз он дал мне понюхать пальцы.
Даже отсюда, даже сквозь запах лошадиного дерьма, можно учуять, как от неё дымом стелется аромат плана.
Они доят коров, сбивают масло, — сто пудов, доярки умеют великолепно работать рукой.
— Послушница Лэндсон сука, — утешаю Дэнни. — Парень-прислужник рассказывал, что подцепил от неё герпес жгучего типа.
Да-да, с девяти до пяти она янки-голубая-кровь, но каждому за глаза известно, что в Спрингбурге, где она ходила в школу, вся футбольная команда знала её под кличкой Ламприния Из Душевой.
На этот раз дрянной парик держится на месте. Губернатор колонии посылает нам сердитый взгляд и уходит в Таможенный дом. Туристы кочуют вдаль, в поисках новых кадров для съёмки. Начинается дождь.
— Всё нормально, братан, — говорит Дэнни. — Не обязательно тебе тут со мной торчать.
Это, ясное дело, просто очередной говёный денёк восемнадцатого века.
Если наденешь серёжку — отправишься в тюрьму. Если покрасишь волосы. Сделаешь пирсинг носа. Надушишься дезодорантом. Отправляешься прямиком в тюрьму. Не играйся в го. Не коллекционируй вообще ни хрена.
Его Высочество Губернатор ставит Дэнни раком как минимум дважды в неделю: за жевательный табак, запах одеколона, за бритую голову.
«Никто в 1730-х не носил бородку эспаньолкой», — читает Его Губернаторство лекцию Дэнни.
А Дэнни огрызается ему:
— А может, как раз настоящие крутые колонисты носили.
И для Дэнни это значит — обратно в колодки.
Наш общий прикол в том, что мы с Дэнни совместно страдаем зависимостью ещё с 1734-го. Вот так далеко мы забрались. С тех пор, как встретились на собрании сексоголиков. Дэнни показал мне объявление в частной колонке, и мы оба пошли на одно и то же собеседование по работе.
Из простого любопытства я поинтересовался на собеседовании: они уже наняли деревенскую шлюху?
Городской совет молча меня разглядывает. Комитет по найму: даже там, где их никто не видит, все шесть старичков не снимают свои фуфельные колониальные парики. Пишут всё — перьями, от птичек, макая в чернила. Тот, что посередине, губернатор колонии, вздыхает. Задирает голову, чтобы посмотреть на меня сквозь пенсне.
— В Колонии Дансборо, — объявляет он. — Нет деревенской шлюхи.
Тогда я спрашиваю:
— А как насчёт деревенского дурачка?
Губернатор мотает головой — «нет».
— Вора?
«Нет».
— Палача?
«Естественно нет».
Это основная беда с музеями живой истории. Вечно они выбрасывают всё самое лучшее. Вроде тифа. И опиума. И алых меток. Позорного столба. Сожжения ведьм.
— Предупреждаем вас, — говорит губернатор. — Что любой аспект вашего поведения и внешнего вида должен соответствовать официально принятому у нас историческому периоду.
Должность моя оказалась — быть каким-то ирландским наёмным слугой. За шесть долларов в час это потрясающе реалистично.
В первую неделю моего пребывания здесь, одну девчонку повязали за то, что мычала песню группы Erasure, когда сбивала масло. Вроде как, да, группа Erasure была в истории, но недостаточно давно. Даже за такую древность, как Beach Boys, можно нарваться на неприятности. Они вроде как даже не считают свои дебильные пудреные парики, бриджи и башмаки с пряжками стилем ретро.
Этот Его Высочество запрещает татуировки. Колечки для носа на время работы должны оставаться в личном шкафу. Нельзя жевать жвачку. Нельзя насвистывать никакие песни битлов.
— Любое нарушение персонажа, — говорит он. — И вы будете наказаны.
Наказаны?
— Вас отпустят на все четыре стороны, — говорит он. — Или же можете провести два часа в колодках.
В колодках?
— На деревенской площади.
Он имеет в виду рабские забавы. Садизм. Исполнение роли и публичное унижение. А сам губернатор заставит человека напялить чулки со стрелкой под тугие шерстяные бриджи без нижнего белья, и назовёт это аутентичным. Это тип, который будет ставить женщин в колодки раком за какие-то там лакированные ногти. Либо так, либо будешь уволен без выходного пособия, вообще без ничего. И плохой отзыв с бывшего места работы туда же. И, ясное дело, никому не захочется иметь в резюме запись, мол, был говёным свечкарём.
В роли двадцатипятилетних парней восемнадцатого века, выбор у нас был весьма невелик. Пехотинец. Подмастерье. Могильщик. Бондарь, кто бы это ни был. Дегтярь, кто бы это ни был. Трубочист. Фермер. В тот миг, когда они сказали «зазывала», Дэнни объявляет:
— Ага. Ладно. Я могу. Нет, серьёзно, я полжизни завывал.
Его Высочество смотрит на Дэнни и спрашивает:
— Эти очки, что на вас — вам нужны?
— Только, чтобы смотреть, — отвечает Дэнни.
На работу я согласился просто потому, что есть вещи и похуже, чем работать с лучшим другом.
С кем-то вроде лучшего друга.
Кроме того, представлялось, что тут будет прикольней: развесёлая работёнка с кучей ребят из драматических клубов и театральных кружков. А не эта свора каторжников в отключке. И пуританских лицемеров.
Если бы только Старший Городской Совет Ваш знал, что госпожа Плэйн, швея, сидит на игле. Мельник мелет порошок из мефедринчика. Трактирщик сплавляет кислоту автобусам скучающих тинэйджеров, которых притаскивают сюда на школьные экскурсии. Эти детишки сидят и наблюдают, крепко воткнувши, как госпожа Хэллоуэй чешет шерсть и сучит из неё пряжу, читая им в это время лекцию о разведении овец и прожёвывая лепёшку гашиша. Все эти люди: гончар на метадоне, стеклодув на перкодане, и серебряных дел мастер, глотающий викодин, — здесь они нашли свою нишу. Помощник конюха, который прячет наушники под треуголкой, подключившись к Особому радио и дёргаясь под собственный персональный рейв: всё это толпа торчков-хиппарей, торгующих вразнос аграрным дерьмишком, — хотя ладно, это моё личное мнение.
Даже у фермера Рэлдона есть персональный участок отборной травы, скрытый за кукурузой, бобами на столбах, и прочими сорняками. Только он зовёт её «шмаль».
Единственный настоящий прикол с Колонией Дансборо — она, возможно, очень даже аутентична, только в нехорошую сторону. Всё это сборище психов и неудачников, которые укрылись здесь, потому что им такого не удавалось в настоящем мире, на настоящих работах, — не из-за этого ли мы покинули в своё время Англию? Чтобы основать собственную альтернативную реальность. Разве пилигримы не были большей частью отморозками своего времени? Стопудово, вместо того, чтобы только верить во что-то кроме Господней любви, несчастные людишки, с которыми я работаю, ищут спасения в зависимостях.
Или в маленьких игрушках во власть и унижение. Гляньте на Его Высочество Лорда Чарли за кружевной занавеской — просто какой-то провалившийся театрал. Но здесь же он закон, здесь он наблюдает за каждым, кто поставлен раком, гоняя поршень рукой в белой перчатке. Ясное дело, на уроках истории такое не учат, но в колониальные времена, человек, оставленный на ночь в колодках, был не более чем законной добычей для любого, кто пожелает отодрать его. Мужчина или женщина, кто бы ни стоял раком, никак не мог видеть, кто его пялит, и это как раз была настоящая причина, по которой никому бы не захотелось в итоге оказаться здесь, если нет друга или члена семьи, который будет всё время торчать рядом с тобой. Чтобы тебя защитить. Чтобы, в буквальном смысле, прикрыть тебе задницу.
— Братан, — зовёт Дэнни. — У меня снова штаны.
Ну, и я опять их подтягиваю.
От дождя рубашка Дэнни облепляет его худую спину, так что проступают лопатки и позвонки, — они даже белее, чем неотбеленная хлопчатая ткань. Грязь скапливается у краёв его деревянных колодок и затекает внутрь. Даже при надетой шляпе, камзол у меня промокает, и от сырости моё хозяйство, запутавшееся в мотне шерстяных бриджей, начинает чесаться. Даже хромые цыплята покудахтали вдаль в поисках сухого местечка.
— Братан, — говорит Дэнни, шмыгая носом. — На полном серьёзе, незачем тебе тут оставаться.
Насколько помню из физической диагностики, бледность Дэнни может значить опухоль печени.
Говорю:
— Извини, — и лезу поднимать парик. Он уже не особо белый, к тому же воняет, — ведь, пожалуй, тысячи собак и цыплят отливают на этом месте каждый день.
Когда он нагнулся — галстук свесился ему на лицо, не давая смотреть.
— Братан, — просит Дэнни. — Скажи мне, что там творится?
Вот он я, трудовой народ ранней колониальной Америки.
Дурацкое дерьмо, которое мы делаем за деньги.
С краю городской площади за нами наблюдает Его Высочество Лорд Чарли, губернатор колонии, торчит со скрещенными руками и ногами, расставленными почти на десять футов друг от друга. Доярки таскают туда-сюда вёдра с молоком. Башмачники стучат молотками по башмакам. Кузнец всё время колотит вдали по одной и той же железяке, прикидываясь, как и все здесь, что не смотрит на Дэнни, стоящего раком посреди городской площади, снова запираемого в колодки.
— Меня поймали, когда жевал жвачку, братан, — сообщает Дэнни моим ногам.
В согнутом положении у него текут сопли, и он начинает хлюпать.
— Сто пудов, — говорит он, шмыгая носом. — Его Высочество на этот раз настучит городскому совету.
Верхняя деревянная половина колодок поворачивается, смыкаясь вокруг его шеи, и я осторожно пристраиваю её на место, стараясь не прищемить ему кожу. Говорю:
— Извини, братан, тут будет прохладненько.
Потом цепляю висячий замок. Потом выуживаю кусок тряпья из камзольного кармана.
Прозрачная маленькая капля болтается на кончике носа Дэнни, поэтому я прикладываю к нему тряпку и командую:
— Дуй, братан.
Дэнни выдувает длинную упрямую соплю, шлепок которой я чувствую сквозь тряпьё.
Тряпка немного дрянная и уже попользованная, но стоит мне предложить ему милый чистенький носовой платок — и я буду следующим в очереди на дисциплинарные меры. Здесь бессчётное число вещей, за которые могут натянуть.
На его затылке кто-то оставил фломастером надпись «Съешь меня», ярко-красного цвета, поэтому вытряхиваю его говёный паричок и пытаюсь прикрыть им написанное, правда, парик весь напитался мерзкой коричневой воды, которая струйками сбегает по бритым бокам головы и капает с кончика его носа.
— Меня сто пудов отправят в изгнание, — говорит он, шмыгая носом.
Замерзая и начиная дрожать, Дэнни сообщает:
— Братан, там дует… Кажется, у меня сзади рубашка вылезла из бриджей.
Да, он прав, — а туристы снимают щель его задницы со всех ракурсов. Губернатор колонии таращится на это, а туристы не прекращают съёмку, пока я не хватаю обеими руками пояс Дэнни и не подтягиваю его вверх.
Дэнни рассказывает:
— Хорошая сторона того, что торчу в колодках — я здесь набрал уже три недели воздержания, — говорит. — Тут я по крайней мере не могу каждые полчаса бегать в уборную чтобы, ну, погонять.
А я советую:
— Осторожнее с этими реабилитациями, братан. Ты рискуешь взорваться.
Беру его левую руку и закрепляю её на месте, потом правую. Этим летом Дэнни столько времени проторчал в колодках, что у него на запястьях и шее остались белые кольца, на тех местах, которых никогда не достигал солнечный свет.
— В понедельник, — рассказывает Дэнни. — Я забыл снять часы.
Парик снова соскальзывает, мокро шлёпаясь в грязь. Галстук, намокший от соплей и дерьма, хлопает ему по лицу. Японцы хихикают, как будто мы здесь разыгрываем какую-то сценку.
Губернатор колонии продолжает пялиться на меня с Дэнни на предмет наших исторических несоответствий, чтобы добиться в городском совете изгнания нас в дикие пустоши: выпереть за городские ворота, чтобы дикари расстреляли стрелами и устроили резню нашим безработным жопам.
— Во вторник, — сообщает Дэнни моим башмакам. — Его Высочество заметил, что у меня на губах крем от обветривания.
С каждым разом, когда я поднимаю дебильный парик, он становится тяжелее. На этот раз вытряхиваю его об отворот башмака, прежде чем прикрыть им слова «Съешь меня».
— Сегодня утром, — рассказывает Дэнни, шмыгая носом. Сплёвывает какую-то коричневую дрянь, натёкшую ему в рот. — Перед завтраком, послушница Лэндсон засекла меня, когда курил сигарету у молитвенного дома. А потом, когда я тут торчал, какой-то мелкий засранный четвероклассник стащил мой парик и написал мне на голове вот это дерьмо.
Вытираю сопливой тряпкой большую часть грязи у его рта и глаз.
Несколько чёрно-белых цыплят, — цыплят без глаз или на одной ноге, — деформированные цыплята притащились поклевать блестящие пряжки моих башмаков. Кузнец продолжает колотить по железу: два быстрых и три медленных удара, снова и снова, — становится ясно, что это ритм-секция из старой песни группы Radiohead, которая его прёт. Понятное дело, крышу ему сорвало от экстази.
Миниатюрная доярка, которую зовут, насколько помню, Урсула, ловит мой взгляд, и я болтаю у себя перед мотнёй кулаком, подаю ей универсальный знак языка жестов, «поработать рукой». Вспыхнув под своей накрахмаленной белой шляпой, Урсула вытаскивает белую деликатесную ручку из кармана передника и показывает мне средний палец. Потом идёт весь день дрочить какой-то везучей корове. Такое, — плюс то, что мне известно: она разрешала королевскому коменданту себя полапать, потому что раз он дал мне понюхать пальцы.
Даже отсюда, даже сквозь запах лошадиного дерьма, можно учуять, как от неё дымом стелется аромат плана.
Они доят коров, сбивают масло, — сто пудов, доярки умеют великолепно работать рукой.
— Послушница Лэндсон сука, — утешаю Дэнни. — Парень-прислужник рассказывал, что подцепил от неё герпес жгучего типа.
Да-да, с девяти до пяти она янки-голубая-кровь, но каждому за глаза известно, что в Спрингбурге, где она ходила в школу, вся футбольная команда знала её под кличкой Ламприния Из Душевой.
На этот раз дрянной парик держится на месте. Губернатор колонии посылает нам сердитый взгляд и уходит в Таможенный дом. Туристы кочуют вдаль, в поисках новых кадров для съёмки. Начинается дождь.
— Всё нормально, братан, — говорит Дэнни. — Не обязательно тебе тут со мной торчать.
Это, ясное дело, просто очередной говёный денёк восемнадцатого века.
Если наденешь серёжку — отправишься в тюрьму. Если покрасишь волосы. Сделаешь пирсинг носа. Надушишься дезодорантом. Отправляешься прямиком в тюрьму. Не играйся в го. Не коллекционируй вообще ни хрена.
Его Высочество Губернатор ставит Дэнни раком как минимум дважды в неделю: за жевательный табак, запах одеколона, за бритую голову.
«Никто в 1730-х не носил бородку эспаньолкой», — читает Его Губернаторство лекцию Дэнни.
А Дэнни огрызается ему:
— А может, как раз настоящие крутые колонисты носили.
И для Дэнни это значит — обратно в колодки.
Наш общий прикол в том, что мы с Дэнни совместно страдаем зависимостью ещё с 1734-го. Вот так далеко мы забрались. С тех пор, как встретились на собрании сексоголиков. Дэнни показал мне объявление в частной колонке, и мы оба пошли на одно и то же собеседование по работе.
Из простого любопытства я поинтересовался на собеседовании: они уже наняли деревенскую шлюху?
Городской совет молча меня разглядывает. Комитет по найму: даже там, где их никто не видит, все шесть старичков не снимают свои фуфельные колониальные парики. Пишут всё — перьями, от птичек, макая в чернила. Тот, что посередине, губернатор колонии, вздыхает. Задирает голову, чтобы посмотреть на меня сквозь пенсне.
— В Колонии Дансборо, — объявляет он. — Нет деревенской шлюхи.
Тогда я спрашиваю:
— А как насчёт деревенского дурачка?
Губернатор мотает головой — «нет».
— Вора?
«Нет».
— Палача?
«Естественно нет».
Это основная беда с музеями живой истории. Вечно они выбрасывают всё самое лучшее. Вроде тифа. И опиума. И алых меток. Позорного столба. Сожжения ведьм.
— Предупреждаем вас, — говорит губернатор. — Что любой аспект вашего поведения и внешнего вида должен соответствовать официально принятому у нас историческому периоду.
Должность моя оказалась — быть каким-то ирландским наёмным слугой. За шесть долларов в час это потрясающе реалистично.
В первую неделю моего пребывания здесь, одну девчонку повязали за то, что мычала песню группы Erasure, когда сбивала масло. Вроде как, да, группа Erasure была в истории, но недостаточно давно. Даже за такую древность, как Beach Boys, можно нарваться на неприятности. Они вроде как даже не считают свои дебильные пудреные парики, бриджи и башмаки с пряжками стилем ретро.
Этот Его Высочество запрещает татуировки. Колечки для носа на время работы должны оставаться в личном шкафу. Нельзя жевать жвачку. Нельзя насвистывать никакие песни битлов.
— Любое нарушение персонажа, — говорит он. — И вы будете наказаны.
Наказаны?
— Вас отпустят на все четыре стороны, — говорит он. — Или же можете провести два часа в колодках.
В колодках?
— На деревенской площади.
Он имеет в виду рабские забавы. Садизм. Исполнение роли и публичное унижение. А сам губернатор заставит человека напялить чулки со стрелкой под тугие шерстяные бриджи без нижнего белья, и назовёт это аутентичным. Это тип, который будет ставить женщин в колодки раком за какие-то там лакированные ногти. Либо так, либо будешь уволен без выходного пособия, вообще без ничего. И плохой отзыв с бывшего места работы туда же. И, ясное дело, никому не захочется иметь в резюме запись, мол, был говёным свечкарём.
В роли двадцатипятилетних парней восемнадцатого века, выбор у нас был весьма невелик. Пехотинец. Подмастерье. Могильщик. Бондарь, кто бы это ни был. Дегтярь, кто бы это ни был. Трубочист. Фермер. В тот миг, когда они сказали «зазывала», Дэнни объявляет:
— Ага. Ладно. Я могу. Нет, серьёзно, я полжизни завывал.
Его Высочество смотрит на Дэнни и спрашивает:
— Эти очки, что на вас — вам нужны?
— Только, чтобы смотреть, — отвечает Дэнни.
На работу я согласился просто потому, что есть вещи и похуже, чем работать с лучшим другом.
С кем-то вроде лучшего друга.
Кроме того, представлялось, что тут будет прикольней: развесёлая работёнка с кучей ребят из драматических клубов и театральных кружков. А не эта свора каторжников в отключке. И пуританских лицемеров.
Если бы только Старший Городской Совет Ваш знал, что госпожа Плэйн, швея, сидит на игле. Мельник мелет порошок из мефедринчика. Трактирщик сплавляет кислоту автобусам скучающих тинэйджеров, которых притаскивают сюда на школьные экскурсии. Эти детишки сидят и наблюдают, крепко воткнувши, как госпожа Хэллоуэй чешет шерсть и сучит из неё пряжу, читая им в это время лекцию о разведении овец и прожёвывая лепёшку гашиша. Все эти люди: гончар на метадоне, стеклодув на перкодане, и серебряных дел мастер, глотающий викодин, — здесь они нашли свою нишу. Помощник конюха, который прячет наушники под треуголкой, подключившись к Особому радио и дёргаясь под собственный персональный рейв: всё это толпа торчков-хиппарей, торгующих вразнос аграрным дерьмишком, — хотя ладно, это моё личное мнение.
Даже у фермера Рэлдона есть персональный участок отборной травы, скрытый за кукурузой, бобами на столбах, и прочими сорняками. Только он зовёт её «шмаль».
Единственный настоящий прикол с Колонией Дансборо — она, возможно, очень даже аутентична, только в нехорошую сторону. Всё это сборище психов и неудачников, которые укрылись здесь, потому что им такого не удавалось в настоящем мире, на настоящих работах, — не из-за этого ли мы покинули в своё время Англию? Чтобы основать собственную альтернативную реальность. Разве пилигримы не были большей частью отморозками своего времени? Стопудово, вместо того, чтобы только верить во что-то кроме Господней любви, несчастные людишки, с которыми я работаю, ищут спасения в зависимостях.
Или в маленьких игрушках во власть и унижение. Гляньте на Его Высочество Лорда Чарли за кружевной занавеской — просто какой-то провалившийся театрал. Но здесь же он закон, здесь он наблюдает за каждым, кто поставлен раком, гоняя поршень рукой в белой перчатке. Ясное дело, на уроках истории такое не учат, но в колониальные времена, человек, оставленный на ночь в колодках, был не более чем законной добычей для любого, кто пожелает отодрать его. Мужчина или женщина, кто бы ни стоял раком, никак не мог видеть, кто его пялит, и это как раз была настоящая причина, по которой никому бы не захотелось в итоге оказаться здесь, если нет друга или члена семьи, который будет всё время торчать рядом с тобой. Чтобы тебя защитить. Чтобы, в буквальном смысле, прикрыть тебе задницу.
— Братан, — зовёт Дэнни. — У меня снова штаны.
Ну, и я опять их подтягиваю.
От дождя рубашка Дэнни облепляет его худую спину, так что проступают лопатки и позвонки, — они даже белее, чем неотбеленная хлопчатая ткань. Грязь скапливается у краёв его деревянных колодок и затекает внутрь. Даже при надетой шляпе, камзол у меня промокает, и от сырости моё хозяйство, запутавшееся в мотне шерстяных бриджей, начинает чесаться. Даже хромые цыплята покудахтали вдаль в поисках сухого местечка.
— Братан, — говорит Дэнни, шмыгая носом. — На полном серьёзе, незачем тебе тут оставаться.
Насколько помню из физической диагностики, бледность Дэнни может значить опухоль печени.