Цыган торжествовал, а слава поэта прочно укрепилась за ним несмотря на то, что газета после первого номера перестала существовать, а сам Громоносцев надолго оставил свои поэтические опыты.

Янкель пришел

   Кладбищенский рай. – Нат Пинкертон действует. – Гришка достукался. – Богородицыны деньги. – «Советская лошадка». – Гришка в придачу к брюкам. – Янкель пришел.
   Еще маленьким, сопливым шкетом Гришка любил свободу и самостоятельность. Страшно негодовал, когда мать наказывала его за то, что, побродивши в весенних дождевых лужах, он приходил домой грязным и мокрым.
   Не выносил наказаний и уходил из дому, надув губы. А на дворе подбивал ребят и, собрав орду, шел далеко за город, через большое кладбище с покосившимися крестами и проваливающимися гробницами к маленькой серенькой речке. И здесь наслаждался.
   Свобода успокаивала Гришкины нервы. Он раздевался и начинал с громким хохотом носиться по берегу и бултыхаться в мутной, грязной речонке.
   Поздно приходил домой и, закутавшись, сразу валился на свой сундук спать.
   Гришка вырос среди улицы. Отца он не помнит. Иногда что-то смутно промелькнет в его мозгу. Вот он видит себя на белом катафалке, посреди улицы. Он сидит на гробу высоко над всеми, а за ними идут мать, бабушка и кто-то еще, кого он не знает. Катафалк тащат две ленивые лошади, и Гришка подпрыгивает на деревянной гробовой доске, и Гришке весело. Это все, что осталось у него в памяти от отца. Больше он ничего вспомнить не мог.
   Кузница дворовая с пылающим горном стала его отцом. Мать работала прачкой «по господам», некогда было сыном заниматься. Гришка полюбил кузницу. Особенно хорошо было смотреть вечером на пылающий кровавый горн и нюхать едкий, но вкусный дым или наблюдать, как мастер, выхватив из жара раскаленную полосу, клал ее на наковальню, а два молотобойца мощными ударами молотов мяли ее, как воск. Тяжелые кувалды глухо ухали по мягкому железу, и маленький ручник отзванивал такт. Выходило красиво – как музыка.
   До того сжился с кузницей Гришка, что даже ночевать стал вместе с подмастерьями. Летом заберутся в карету непочиненную – усядутся. Уютно, хорошо, потом подмастерья рассказывают страшные сказки – про чертей, мертвецов, про колокольню с двенадцатью ведьмами.
   Слушает Гришка – мороз кожу выпузыривает, а не уходит – жалко оставить так историю, не узнав, чем кончится.
   Так бежало детство.
   Потом мать повела в школу, пора было взяться за дело, да Гришка и не отвиливал, пошел с радостью.
   Учиться хотелось по разным причинам, и главной из них были книжки брата с красивыми обложками, на которых виднелись свирепые лица, мелькали кинжалы, револьверы, тигры и текла красная хромолитографская кровь.
   Гришка оказался способным. То, что его товарищи усваивали в два-три урока, он схватывал на лету, и учительница не могла нахвалиться им за его ретивость.
   Однако успехи Гришкины на первом же году кончились. Читать он научился, писать тоже. Он вдруг решил, что этого вполне довольно, и с яростью засел за «Пинкертонов». Никакие наказания и внушения не помогали.
   Гришка в самозабвении, затаив дыхание, носился с прославленным американским сыщиком по следам неуловимых убийц, взломщиков и похитителей детей или с помощником гениального следопыта Бобом Руландом пускался на поиски самого Ната Пинкертона, попавшего в лапы кровожадных преступников.
   Так два года путешествовал он по американским штатам, а потом мать грустно сказала ему:
   – Достукался, скотина. Из школы вышибли дурака. Что мне с тобой делать?
   Гришка был искренне огорчен, однако ничего советовать матери не стал и вообще воздержался от дальнейшего обсуждения этого сложного вопроса.
   С грехом пополам пристроила мать «отбившегося от рук» мальчишку в другую школу, но Гришка уже считал лишним учение и по выходе из дому прятал сумку с книгами в подвал, а сам шел на улицу, к излюбленному выступу у ювелирного магазина, где стояла уличная часовня. Здесь он садился около кружки с пожертвованиями и двумя пальцами начинал обрабатывать ее содержимое.
   Помогала этой операции палочка. Заработок был верный. В день выходило по двугривенному и больше.
   Потом пришла война, угнали на фронт брата. Гришку опять вышибли из школы за непосещение. Некоторое время отсиживался он дома, но мать упорно стояла на своем, и вот третья по счету классная доска начала маячить перед Гришкиными глазами.
   С революцией Гришка и у себя сделал переворот. На глазах у матери он твердо отказался учиться и положил перед ней потрепанный и видавший виды ранец.
   Напрасно ругалась мать, напрасно грозилась побить – он стоял на своем и упорно отказывался.
   И вот мать махнула на него рукой, и Гришка вновь получил свободу.
   Таскался по кинушкам, торговал папиросами, потом даже приобрел санки и сделался «советской лошадкой». Часами стоял он у вокзалов, ожидая приезда спекулянтов-мешочников, которым за хлеб или за деньги отвозил по адресу багаж. Но работа сорвалась: слабовата была «лошадка».
   Однажды, в тусклый зимний вечер, накинув на плечи продранную братнину шинель и обрядив свои санки, Гришка направился к Варшавскому встречать дальний поезд. Улицы уже опустели. Тихо посвистывая, Гришка подъехал к вокзалу и стал на свое обычное место у выхода. «Лошадок» уже собралось немало. Гришка поздоровался со своими соседями и, поудобнее усевшись на санки, стал ждать.
   То и дело со всех сторон прибывали новые саночники, ждавшие «хлебного» поезда.
   На углу, у лестницы, кучка ребят-лошадок ожесточенно нападала на новичков, тоже приехавших с саночками в поисках заработка.
   – Чего к чужому вокзалу приперли? Вали вон!
   Новички робко топтались на месте и скулили:
   – Не пхайся! Местов много. Вокзал некупленный, где хотим, там и стоим!
   Поезд пришел. Началась давка. Саночники наперли, яростно вырывали из рук ошалевших пассажиров мешки.
   – Прикажете отвезти, земляк?
   – Вот санки заграничные!
   – За полтора фунта на Петроградскую сторону!
   Гришка, волоча за собой санки, тоже уцепился было за сундук какой-то бабы и робко предложил:
   – Куда прикажете, гражданка?
   Но гражданка, не поняв Гришку, жалобно заголосила:
   – Ах, паскуда! Караул! Сундук тянут!
   Гришка, смущенный таким оборотом дела, выпустил сундук. Через мгновение он увидел, как тем же сундуком завладел какой-то верзила, с привычной сноровкой уговаривавший перепуганную старуху:
   – Вы не волнуйтесь, гражданочка. Свезем в лучшем виде, прямо как на лихачах!
   Становилось тише. Уже «лошадки» разъехались по всем направлениям, а Гришка все стоял и ждал. Остались только он да две старушонки с детскими саночками. На заработок не было уже никакой надежды, но домой ехать с пустыми руками не хотелось.
   Вдруг из вокзала вышел мужик, огляделся и гаркнул:
   – Эй, совецкие!
   – Есть, батюшка, – прошамкали старушки.
   – Пожалуйте, гражданин, – тихо проговорил Гришка.
   Мужик оглядел трех саночников и с сомнением пробормотал:
   – Да нешто вам свезти?
   Потом выбрал Гришку и стал выносить мешки, туго набитые картошкой. Гришка испугался. Его сани покряхтывали от тяжести. Ужо некуда было класть, а мужик все носил. Гришка хотел было отказаться, но потом с отчаянием решил:
   – Эх, была не была, вывезу!
   И повез. Везти нужно было далеко, за заставу. Гришка весь вымок от пота, руки его немели, веревка резала грудь, а он все вез. Вечером он, разбитый, пришел домой и принес с собой целых три фунта черного, каленого, смешанного с овсом хлеба. Заработок был по тем временам крупный, но зато и последний. Гришка надорвался.
   Дело обернулось совсем плохо. Дома не было даже хлеба, а Гришке нужны были деньги. Он курил и любил лакомиться лепешками с салом на толкучке. Потихоньку стал он воровать из дома вещи: то бабушкину золотую монету, то кофейник.
   Потом как-то сразу все открылось. Терпение родительницы лопнуло, и мать, побегав неделю, отвезла Гришку за город в детскую трудовую колонию.
   Колония помещалась в монастыре. Тут же в монастыре было и кладбище.
   Голодно было, но весело. Полюбил Гришка товарищей, полюбил могилки и совсем было забыл дом, как вдруг разразилось новое несчастье.
   К городу подступали белые.
   Шли войска, тянулись обозы, артиллерия. Рассыпалась колония по огородам, и, пользуясь случаем, запасались воспитанники картошкой, капустой, редькой и прочей зеленью.
   Тут Гришка, под наплывом чувств, вдруг вспомнил родных и начал снабжать их краденой снедью.
   Тревожно было в городе. Ухали совсем близко орудия, и стекла дзинькали в окошках. Окутались улицы проволокой и мешками с песком.
   Настроение у всех приподнятое. У Гришки тоже. Он пришел в любимый монастырь, в последний раз посмотрел на резные окна и белые кресты на могилках и, стащив две пары валенок из кладовой, ушел, с тем чтобы больше не возвращаться.
   Потом еще приют, еще кражи.
   Распределительный пункт с трудом отделался от мальчика, дав направление о переводе в Шкиду. Но взяли его только тогда, когда вместе с ним в приданое послали две пары брюк, постельное белье, матрац и кровать.
   К тому времени у Гришки выработались свои взгляды на жизнь. Он стал какой-то холодный ко всему, ничто не удивляло его, ничто не трогало. Рассуждал он, несмотря на свои четырнадцать лет, как взрослый, а правилом себе поставил: «Живи так, чтоб тебе было хорошо».
   Таким пришел Гришка в Шкиду[1].
   Пришел он утром. Его провели к заведующему в кабинет. Вид школы Гришке понравился, но при входе в кабинет зава он немного струхнул.
   Вошел тихо и, притворив дверь, стал оглядывать помещение.
   «Буржуем живет», – подумал он, увидев мягкие диваны и кресла, а на стенах фотографии в строгих черных рамках.
   Викниксор сидел за столом. Увидев новичка, он указал ему рукой на кресло.
   – Садись.
   Гришка сел и притих.
   – Мать есть?
   – Есть.
   – Чем занимается?
   – Прачка она.
   – Так, так. – Викниксор задумчиво барабанил пальцами по столу. – Ну а учиться ты любишь или нет?
   Гришка хотел сказать «нет», потом раздумал и, решив, что это невыгодно, сказал:
   – Очень люблю. Учиться и рисовать.
   – И рисовать? – удивился заведующий. – Ну? Ты что же, учился где-нибудь рисовать?
   Гришка напряг мозги, тщетно стараясь выпутаться из скверного положения, но залез еще глубже.
   – Да, я учился в студии. И меня хвалили.
   – О, это хорошо. Художники нам нужны, – поощрительно и уже мягче протянул Викниксор. – Будешь у нас рисовать и учиться.
   Викниксор порылся в бумагах и, достав оттуда лист, проглядел его, внимательно вчитываясь:
   – Ага. Твоя фамилия Черных. Ну ладно, идем, Черных. Я сведу тебя к товарищам.
   Викниксор крупными шагами прошел вперед. Гришка шел сзади и критически осматривал зава. Сразу определил, что заведующему не по плечу клетчатый пиджак, и заметил отвисшее голенище сапога. Невольно удивился: «Ишь ты. Квартира буржуйская, а носить нечего».
   Прошли столовую, и Викниксор дернул дверь в класс – Гришку сперва оглушил невероятный шум, а потом тишина, наступившая почти мгновенно. Он увидел ряды парт и десятка полтора застывших как по команде учеников.
   Между тем Викниксор, позабыв про новичка, минуту осматривал класс, потом спокойно, не повышая голоса и даже как-то безразлично, процедил:
   – Громоносцев, ты без обеда! Воронин, сдай сапоги, сегодня без прогулки! Воробьев, выйди вон из класса!
   – За что, Виктор Николаевич?! Мы ничего не делали! Чего придираетесь-то! – хором заскулили наказанные, но Викниксор, почесав за ухом, не допускающим возражения тоном отрезал:
   – Вы бузили в классе, – следовательно, пеняйте на себя! А теперь вот представляю вам еще новичка. Зовут его Григорий Черных. Это способный и даровитый парень, к тому же художник. Он будет заниматься в вашем отделении, так как по уровню знаний годится к вам.
   Класс молчал и оглядывал новичка. С виду Гришка, несмотря на свои светлые волосы, напоминал еврея, и особенно бросался в глаза его нос, длинный и покатый, с загибом у кончика.
   Минуту они стояли друг против друга – класс и Гришка с Викниксором. Потом завшколой, еще раз почесав за ухом и ничего не сказав, вышел из класса.
   Цыган подошел поближе к насторожившемуся новичку, минуту молча осматривал его, потом вдруг отошел в сторону и, давясь от смеха, указывая пальцем на Гришку, хихикнул:
   – Янкель пришел! Смотрите-ка, сволочи. Еврей! Типичный блондинистый еврей!
   Гришка обиделся и огрызнулся:
   – А чего ты смеешься-то? Ну, предположим, еврей… А ты-то на кого похож? Типичный цыган черномазый!..
   Такой выходки никто не ожидал, и класс одобрительно загоготал:
   – Ай да Янкель! Сразу Цыгана угадал.
   – Коля, слышишь? Цыган издалека виден.
   Колька сам был немало огорошен ответом и уже собирался проучить новичка, как вдруг выступил Воробышек:
   – Чего пристаете к парню? Зануды грешные! Осмотреться не дадут. – Потом он, уже обращаясь к Гришке, добавил: – Иди сюда, Янкель, садись со мной.
   – Да я совсем не Янкель, – протестовал Гришка, но Воробей только махнул рукой.
   – Это уж, брат, забудь и думать! Раз прозвали Янкелем, значит – ша! Теперь Янкель навеки!
   Гришка минуту постоял под злобным взглядом Кольки, мысленно взвешивая – схватиться с ним или нет, потом решил, что невыгодно, и пошел за Воробьем.
   – Ты Цыгана не бойся. Он сволочь порядочная, но мы ему намылим шею, зря беспокоишься. А тебя он теперь не тронет, – тихо проговорил Воробей, сидя рядом с Гришкой.
   Гришка молчал и только изредка улавливал краем уха зловещий шепот черномордого противника:
   – Янкель пришел. Янкель воюет.
   Но класс не поддержал Кольку. Янкель уже завоевал сочувствие ребят, к тому же не в обычае шкидцев было травить новичков.
   Где-то за стеной зазвенел колокольчик.
   – Уроки начинаются, – объяснил Воробей и добавил: – Теперь, Янкель, мы с тобой все время будем сидеть на этой парте. Хорошо?
   – Хорошо, – удовлетворенно кивнул Янкель и впервые почувствовал, что наконец-то найден берег, найдена тихая пристань, от которой он теперь долго не отчалит.
   За стеной звенел колокольчик.

Табак японский

   Янкель дежурный. – Паломничество в кладовую. – Табак японский. – Спальня пирует. – Роковой обед. – Скидавай пальто. – Янкель-живодер. – Око за око. – Аудиенция у Викниксора. – Гога-Азеф. – Смерть Янкелю! – Мокрая идиллия.
   Как показало время, Викниксор был прав, когда отрекомендовал нового воспитанника даровитым, способным парнишкой.
   Так как способный Янкель уже около недели жил в Шкиде, то решили, что пора испробовать его даровитость на общественной работе.
   Особенно большой общественной работы в то время в Шкиде не было, но среди немногих общественных должностей была одна особо почетная и важная – дежурство по кухне.
   Дежурный, назначавшийся из воспитанников, прежде всего обязан был ходить за хлебом и другими продуктами в кладовую, где седенький старичок эконом распоряжался желудками своих питомцев.
   Дежурный получал продукты на день и относил их на кухню к могущественной кухарке, распределявшей с ловкостью фокусника скудные пайки крупы и селедок таким образом, что выходил не только обед из двух блюд, но еще и на ужин кое-что оставалось.
   Янкеля назначили дежурным, но так как это поле деятельности ему было незнакомо, то к нему приставили помощником и наставником еще одного воспитанника – Косаря.
   Когда зимние лучи солнца робко запрыгали по стенкам спальни, толстенький и меланхоличный Косарь хмуро поднялся с койки и, натягивая сапоги, прохрипел:
   – Янкель, вставай. Ты дежурный.
   Вставать не хотелось: кругом, свернувшись калачиком, распластавшись на спине или уткнувшись носом в подушку, храпели восемь молодых чурбашек, и так хотелось закутаться с головой в теплое одеяло и похрапеть еще полчаса вместе с ними.
   За стеной брякал рояль. Это Верблюдыч, проснувшийся с первым солнечным лучом, разучивал свою гамму. Верблюдыч сидел за роялем, – это означало, что времени восемь часов.
   Янкель лениво зевнул и обратился к Косарю:
   – Курить нет?
   – Нету.
   Потом оба кое-как оделись и двинулись в кладовку.
   Кладовая находилась на чердаке, а площадкой ниже, в однокомнатной квартирке, жил эконом. От лестницы эту квартиру отделял довольно длинный коридор, дверь в который была постоянно замкнута на ключ, и нужно было долго стучаться, чтобы эконом услышал.
   Янкель и Косарь остановились перед дверью в коридор. Косарь, лениво потягиваясь, стукнул кулаком по двери, вызывая эконома, и вдруг широко раскрыл заспанные глаза.
   Дверь открылась от удара.
   – Ишь ты, тетеря. Забыл закрыть, – покачал головой Косарь и, знаком позвав Янкеля, пошел в темноту.
   Добрались ощупью до другой двери, открыли и вошли в прихожую, залитую солнечным светом.
   В прихожей было так тепло и уютно, что заспанные общественники невольно медлили входить в комнату эконома, наслаждаясь минутами покоя и одиночества.
   В этот момент и случилось то простое, но памятное дело, в котором Янкель впервые выказал свои незаурядные способности.
   Косарь стоял и силился побороть необычайную сонливость, упорно направляя все мысли к одному: надо войти к эконому. В момент, когда, казалось, сила воли поборола в нем лень и когда он хотел уже нажать ручку двери, вдруг послышался голос Янкеля, странно изменившийся до шепота:
   – Курить хочешь?
   Хотел ли курить Косарь? Еще бы не хотел! Поэтому вся энергия, собранная на то, чтобы открыть дверь, вдруг сразу вырвалась в повороте к Янкелю и в энергичном возгласе:
   – Хочу!
   – Ну, так, пожалуйста, кури. Вон табак.
   Косарь проследил за взглядом Янкеля и замер, упершись глазами в стол.
   Там правильными рядами лежали аккуратненькие коричневые четвертушки табаку. По обложке наметанный глаз курильщика определил: высший сорт Б.
   Пачек сорок – было мысленное заключение практических математиков.
   Взглянули друг на друга и решили, не сговариваясь: 40 – 2 = 38. Авось не заметят недостачи.
   Так же молча подошли к столу и, положив по пачке в карман, вышли на цыпочках из комнаты.
 
   Сонную тишину спальни нарушил треск двери, и два возбужденных шпаргонца ворвались в комнату.
   – Ребята, табак!
   Восемь голов мгновенно вынырнули из-под одеял, восемь пар глаз заблестело масляным блеском, узрев в поднятых руках Косаря и Янкеля аппетитные пачки.
   Первым оправился Цыган. Быстро вскочив с койки и исследовав вблизи милые четвертушки, он жадно спросил:
   – Где?
   Дежурные молча мотнули головами по направлению к комнате эконома. Цыган сорвался с места и скрылся за дверьми.
   Спальня притихла в томительном ожидании.
   – Ура, сволочи! Есть!
   Громоносцев влетел победоносно, размахивая двумя пачками табаку.
   Пример заразителен, и никакие силы уже не могли сдержать оставшихся.
   Решительно всем захотелось иметь по четвертке табаку, и, уже забыв о предосторожностях, спальня сорвалась и, как на состязаниях, помчалась в заветную комнату…
   Через пять минут Шкида ликовала.
   Каждый ощупывал, мял и тискал злосчастные пакетики, так неожиданно свалившиеся к ним.
   Черный, как жук, заика Гога, заядлый курильщик, страдавший больше всех от недостатка курева и собиравший на улице «чиновников», был доволен больше всех. Он сидел в углу и, крепко сжимая коричневую четвертку, безостановочно повторял:
   – Таб-бачок есть. Таб-бачок есть.
   Янкель, забравшись на кровать, глупо улыбался и пел:
 
Шинель английский,
Табак японский,
Ах, шарабан мой…
 
   На радостях даже не заметили, что на подоконнике притулилась лишняя пачка, пока Цыган не обратил внимания.
   – Сволочи! Чей табак на подоконнике? У всех есть?
   – У всех.
   – Значит, лишняя?..
   – Лишняя.
   – Ого, здорово, даже лишняя!
   – Тогда лишнюю поделим. А по целой пачке заначим.
   – Вали!
   – Дели. Согласны.
   Лишнюю четвертку растерзали на десять частей. Когда дележку закончили, Цыган грозно предупредил:
   – Табак заначивайте скорее. Не брехать. Приходящим ни слова об этом. Поняли, сволочи? А если кого запорют, сам и отвиливай, других не выдавай.
   – Ладно. Вались. Знаем…
   В это утро воспитатель Батька, войдя в спальню, был чрезвычайно обрадован тем обстоятельством, что никого не надо было будить. Все гнездо было на ногах. Батька удовлетворенно улыбнулся и поощрительно сказал:
   – Здорово, ребята! Как вы хорошо, дружно встали сегодня!
   Цыган, ехидно подмигнув, загоготал:
   – Ого, дядя Сережа, мы еще раньше можем вставать.
   – Молодцы, ребята. Молодцы.
   – Ого, дядя Сережа, еще не такими молодцами будем.
   Между тем Янкель и Косарь снова пошли в кладовую.
   Эконом еще ничего не подозревал. Как всегда ласково улыбаясь, он не спеша развешивал продукты и между делом справлялся о новостях в школе, говорил о хорошей погоде, о наступивших морозах и даже дал обоим шкидцам по маленькому куску хлеба с маслом.
   Янкель молчал, а Косарь хмуро поддакивал, но оба вздохнули свободно только тогда, когда вышли из кладовой.
   Остановившись у дверей, многозначительно переглянулись. Потом Янкель сокрушенно покачал головой и процедил:
   – Огребем.
   – Огребем, – поддакнул Косарь.
 
   День потянулся по заведенному порядку. Утренний чай сменился уроками, уроки – переменами, все было как всегда, только приходящие удивлялись: сегодня приютские не стреляли у них, по обыкновению, докурить «оставочки», а торжественно и небрежно закуривали свои душистые самокрутки.
   В четвертую перемену, перед обедом, Янкель забеспокоился: пропажа могла скоро открыться, а у него до сих пор под подушкой лежал табак. Подстегивали его и остальные, уже успевшие спрятать свою добычу.
   Не переводя духа взбежал он по лестнице наверх в спальню, вытащил табак и остановился в недоумении.
   Куда же спрятать? Закинуть на печку? Нельзя – уборка будет, найдут. В печку – сгорит. В отдушину – провалится.
   Янкель выскочил в коридор, пробежал до ванной и влетел туда. Сунулся с радостью под ванну и выругался: кто-то предупредил его – рука нащупала чужую пачку.
   В панике помчался он в пустой нижний зал, превращенный в сарай и сплошь заваленный партами. С отчаянной решимостью сунул табак под ломаную кафедру и только тогда успокоился.
   Спускаясь вниз, Янкель услышал дребезжащую трель звонка, звавшего на обед. Вспомнил, что он дежурный, и сломя голову помчался на кухню.
   Надо было нарезать десять осьмушек – порций хлеба для интернатских, – ведь это была обязанность дежурного.
   Шкидский обед был своего рода религиозным обрядом, и каждый вновь приходящий питомец должен был твердо заучить обеденные правила.
   Сперва в столовую входили воспитанники «живущие» и молча рассаживались за столом. За другой стол садились «приходящие».
   Минуту сидели молча, заложив руки за спины, и ерзали голодными глазами по входным дверям, ведущим в кухню.
   Затем появлялся завшколой с тетрадочкой в руках и начинался второй акт – перекличка.
   Ежедневно утром и вечером, в обед и ужин выкликался весь состав воспитанников, и каждый должен был отвечать: «Здесь». Только тогда получал он право есть, когда перед его фамилией вырастала «птичка», означающая, что он действительно здесь, в столовой, и что паек не пропадет даром. Затем дежурный вносил на деревянном щите осьмушки и клал перед каждым на стол. После этого появлялась широкоскулая, рябоватая Марта, разливавшая неизменный пшенный суп на селедочном отваре и неизменную пшенную кашу, потому что, кроме пшена да селедок, в кладовой никогда ничего не было. Постное масло, которым была заправлена каша, иногда заменял тюлений жир.
   По сигналу Викниксора начиналось всеобщее сопение, пыхтение и чавканье, продолжавшееся, впрочем, очень недолго, так как порции супа и каши не соответствовали аппетиту шкидцев. В заключение, на сладкое, Викниксор произносил речь. Он говорил или о последних событиях за стенами школы, или о каких-нибудь своих новых планах и мероприятиях, или просто сообщал, на радость воспитанникам, что ему удалось выцарапать для школы несколько кубов дров.
   Точка в точку то же повторилось и в день дежурства Янкеля, но только на этот раз речь Викниксора была посвящена вопросам этическим. С гневом и презрением громил завшколой ту часть несознательных учеников, которая предается отвратительному пороку обжорства, стараясь получить свою порцию поскорее и вне очереди.
   Речь кончилась. Довольна ли была аудитория, осталось неизвестным, но завшколой был удовлетворен и уже собирался уйти к себе, чтобы принять и свою порцию селедочного бульона и пшенной каши, как вдруг всю эту хорошо проведенную программу нарушил эконом.
   Он старческой, дрожащей походкой выпорхнул из двери, подковылял к заву и стал что-то тихо ему говорить. Шкидцы нюхом почуяли неладное, физиономии их вытянулись, и добрая пшенка, пища солдат и детдомовцев времен гражданской войны и разрухи, обычно скользкая, неощутимая и гладкая, вдруг сразу застряла в десяти глотках и потеряла свой вкус.
   В воздухе запахло порохом.
   Эконом говорил долго, – пожалуй, дольше, чем хотелось шкидцам.
   Десять пар глаз следили, как постепенно менялось лицо Викниксора: сперва брови удивленно прыгнули вверх и кончик носа опустился, потом тонкие губы сложились в негодующую гримасу, пенсне скорбно затрепетало на горбинке, а кончик носа покраснел. Викниксор встал и заговорил: