Страница:
До самого закрытия, то есть, почитай, до Бологова, из прикрепленного под потолком телевизора поступает видеозапись патриотического концерта «Россия, вперед!». Деятели культуры на экране поют мужественную песню «Как упоительны в России вечера», известную в творческих кругах под уменьшительным названием «Какупа», либо же девичью – «Вдоль ночных дорог». Выглядят деятели культуры подобающе – они на высоких каблуках, в нижнем белье и практически без верхней одежды. Вклинивающаяся в концерт духоподъемная речь новоиспеченного отца нации любовно из записи вырезана видеопиратами. Одним словом, в вагоне весело, свободных мест нет, и принято подсаживаться за столики к совершенно незнакомым людям, знакомиться, врать о себе с три короба, говорить, будто ты инженер лифтового хозяйства, будто едешь в Петербург проектировать сверхзвуковой лифт в строящейся Башне Газпрома и будто последний отпуск провел, путешествуя то ли по монастырям Шаолиня, то ли по самым грязным барам Каракаса.
Я уже справился с языком, с солянкой, с сотнею граммов водки и готовился приступить ко второй сотне под бог знает что в кляре, когда к моему столику подошел седой и грузный мужчина лет пятидесяти.
– Разрешите? – мужчина кивнул на место напротив меня.
– Пожалуйста, – промычал я с полным ртом, сопровождая мычание пригласительным жестом.
– Сережа, – протянул руку мой новый знакомец.
– Валера, – пожал я руку.
Мы заказали водки. Тяжело облокотившись на стол и подпирая тяжелую голову тяжелыми кулаками, Сережа смотрел на меня тяжелым взглядом и задавал вопросы. Сколько мне лет, где работаю, женат ли, есть ли дети и ходит ли в школу младшая девочка. Я отвечал, не задумываясь, и после первого раунда вопросов Сережа поднял рюмку:
– Ну давай выпьем за знакомство.
Я опрокинул рюмку, обратив только внимание, что попутчик мой из своей рюмки отхлебнул не больше половины. А он уже продолжал вопросы: зачем еду в Петербург, как связался с несогласными, не американцам ли принадлежит моя газета, не американский ли шпион Гарри Каспаров.
– Ну, – сказал попутчик наливая мне полную рюмку, а в свою рюмку подливая несколько капель, – давай, Валера, выпьем за Россию.
– Давай, – я протянул через стол рюмку, чтобы чокнуться.
– И ты выпьешь? – попутчик посмотрел на меня, что называется, свинцовым взглядом, как смотрит иногда президент Путин на западных журналистов, ибо именно так учили его в КГБ смотреть на врагов.
Я выпил. Попутчик мой поставил непочатую рюмку на стол, тяжело вздохнул и проговорил:
– А ведь мы тебя сейчас брать будем, Валера. Я полковник ФСБ Щеглов.
Я улыбнулся. Как в случайных знакомствах с девушками всякая пьяная сволочь представляется кинорежиссерами или нефтяными магнатами, так в случайных знакомствах с мужчинами всякая пьяная сволочь представляется офицерами ФСБ. Это придает значительности. И я улыбнулся. Но Щеглов продолжал.
– И ты думаешь, мы будем брать тебя за Марши несогласных? Нет, Валера! Ошибаешься! Ты битцевский маньяк. Ты убил четверых девочек. Детей, Валера! Они дети были, а ты убил их!
У меня по спине побежал холодок. Историями про битцевского маньяка действительно на протяжении последних нескольких месяцев пестрели страницы желтых газет. Легко было предположить, что в пьяном сознании Щеглова (или как его там) перемешались все последнего времени мифологемы, властвующие умами россиян: патриотизм, ФСБ на страже Родины, американские шпионы, битцевский маньяк… Двинуть просто пьяной сволочи промеж ушей, допить водку, сунуть сто рублей официантке, чтобы не вызывала охрану, и пойти спать. Но предательский холодок бежал по спине, и кровь бросилась в голову, и в висках стучало – от осознания беспроигрышной подлости, породившей в пьяном мозгу моего попутчика эту псевдофээсбэшную псевдоспецоперацию по моему задержанию. Я-то и все, кто участвует в Маршах несогласных, – мы готовились к репрессиям, мы часто о них разговаривали, но представляли себе, что арестованы будем за несанкционированные митинги, за антиправительственные статьи, за публичную оппозиционность. И как же я не подумал? Битцевский маньяк! Молодые лимоновцы сидят же не за то, что расклеивали антиправительственные листовки или готовили Марши несогласных. Сидят же как миленькие за распространение наркотиков, несмотря на то, что наркотики подкинуты им оперативниками во время задержания. И даже их родители верят в причастность собственных детей к наркоторговле. Михаил Ходорковский сидит же не за то, что пошел в политику, а за отмывание денег. Манана Асламазян попала же под следствие не за то, что руководила свободной школой журналистики, а за контрабанду. Идиот! Ты надеялся подвергнуться репрессиям за свободолюбивые статейки? Хрен тебе! Что ты будешь делать, если подвергнешься репрессиям за хорошо срежиссированное в видеомонтажных ФСБ изнасилование малолетних? Каково тебе будет, когда ни друзья, ни родные дети, ни даже родная мать не поверит, что доказательства твоей виновности, приведенные в желтых газетах и телевизионной программе «Чистосердечное признание», – фуфло с первого до последнего слова?
Идея записать меня в битцевские маньяки была такой подлой, что я даже на секунду поверил, будто вокруг меня действительно происходит спецоперация, а человек, сидящий напротив меня – действительно полковник ФСБ. Я сграбастал его за шиворот и притянул через стол к себе. Меня обдало смрадное дыхание. Изо рта Щеглова воняло гнилью, окурками и чесноком.
– В глаза мне смотри! – крикнул я. – В глаза! Кто ты?
– А-а-а! Испугался? – расплылся Щеглов в пьяной улыбке.
– В глаза! Кто ты? – Я вспомнил фразу, которую кричала не желавшему представляться сотруднику ФСБ одна из матерей Беслана. – Кто твои отец и мать?
Я, наверное, кричал довольно громко. Все посетители ресторана обернулись на меня, а официантка, полная блондинка, едва протискивавшаяся между рядами столиков, подошла и примирительно сказала:
– Мальчики, ну не ссорьтесь.
Я разжал руки, и Щеглов, не удерживаемый больше мною, упал лицом на стол, перевернув так и не выпитую рюмку и заехавши ухом в недавно принесенный ему заправленный майонезом салат. Сопровождавшие поезд охранники как по команде вошли в вагон-ресторан, подняли Щеглова и унесли прочь. Я спокойно расплатился. Допил чай с капровым жуком. И собирался уж было брести по вагонам к своему купе, но тут поезд остановился на большой станции, и это была Тверь.
Двери вагонов растворились. Посетители ресторана и немногие полуночники из других вагонов вышли на платформу покурить. Я тоже вышел. Поезд должен был стоять как минимум минут десять. Я закурил и направился к своему вагону по платформе. У вагона рядом с проводницей стоял прилично одетый и совершенно трезвый молодой человек. Он сказал, поджигая сигарету:
– Ужасная сцена была сейчас в ресторане. Но вы хорошо держались.
– В смысле? – переспросил я, не припоминая, чтобы этот молодой человек был среди посетителей ресторана.
– Ужасно, когда вот так напьются и представляются офицерами ФСБ. Понимаете? Я тоже имею некоторое отношение к конторе, и мне неловко.
– Вы что, сговорились? – Я посмотрел на молодого человека и тут же подумал, что, может быть, они и впрямь сговорились, выбросил окурок под поезд и ушел в вагон, попросив проводницу открыть мне купе.
В темном купе, не раздеваясь, спал на нижней полке мужчина, по комплекции своей достойный того, чтобы служить в спецназе. Я понимал, что мною овладевает усиленная, возможно, водкой мания преследования. Но все же я снял с вешалки куртку, подхватил рюкзак и вышел из поезда вон. Поезд тронулся. Я остался на платформе. Проводница поспешила закрыть дверь, чтобы я не передумал и не вспрыгнул на ходу. Самые худшие ее подозрения оправдались. Я в ее глазах был преступником, раз уж соскочил в Твери, имея билет до Санкт-Петербурга.
Между Москвой и столицей
Глава 2
Информационные угрозы
Я уже справился с языком, с солянкой, с сотнею граммов водки и готовился приступить ко второй сотне под бог знает что в кляре, когда к моему столику подошел седой и грузный мужчина лет пятидесяти.
– Разрешите? – мужчина кивнул на место напротив меня.
– Пожалуйста, – промычал я с полным ртом, сопровождая мычание пригласительным жестом.
– Сережа, – протянул руку мой новый знакомец.
– Валера, – пожал я руку.
Мы заказали водки. Тяжело облокотившись на стол и подпирая тяжелую голову тяжелыми кулаками, Сережа смотрел на меня тяжелым взглядом и задавал вопросы. Сколько мне лет, где работаю, женат ли, есть ли дети и ходит ли в школу младшая девочка. Я отвечал, не задумываясь, и после первого раунда вопросов Сережа поднял рюмку:
– Ну давай выпьем за знакомство.
Я опрокинул рюмку, обратив только внимание, что попутчик мой из своей рюмки отхлебнул не больше половины. А он уже продолжал вопросы: зачем еду в Петербург, как связался с несогласными, не американцам ли принадлежит моя газета, не американский ли шпион Гарри Каспаров.
– Ну, – сказал попутчик наливая мне полную рюмку, а в свою рюмку подливая несколько капель, – давай, Валера, выпьем за Россию.
– Давай, – я протянул через стол рюмку, чтобы чокнуться.
– И ты выпьешь? – попутчик посмотрел на меня, что называется, свинцовым взглядом, как смотрит иногда президент Путин на западных журналистов, ибо именно так учили его в КГБ смотреть на врагов.
Я выпил. Попутчик мой поставил непочатую рюмку на стол, тяжело вздохнул и проговорил:
– А ведь мы тебя сейчас брать будем, Валера. Я полковник ФСБ Щеглов.
Я улыбнулся. Как в случайных знакомствах с девушками всякая пьяная сволочь представляется кинорежиссерами или нефтяными магнатами, так в случайных знакомствах с мужчинами всякая пьяная сволочь представляется офицерами ФСБ. Это придает значительности. И я улыбнулся. Но Щеглов продолжал.
– И ты думаешь, мы будем брать тебя за Марши несогласных? Нет, Валера! Ошибаешься! Ты битцевский маньяк. Ты убил четверых девочек. Детей, Валера! Они дети были, а ты убил их!
У меня по спине побежал холодок. Историями про битцевского маньяка действительно на протяжении последних нескольких месяцев пестрели страницы желтых газет. Легко было предположить, что в пьяном сознании Щеглова (или как его там) перемешались все последнего времени мифологемы, властвующие умами россиян: патриотизм, ФСБ на страже Родины, американские шпионы, битцевский маньяк… Двинуть просто пьяной сволочи промеж ушей, допить водку, сунуть сто рублей официантке, чтобы не вызывала охрану, и пойти спать. Но предательский холодок бежал по спине, и кровь бросилась в голову, и в висках стучало – от осознания беспроигрышной подлости, породившей в пьяном мозгу моего попутчика эту псевдофээсбэшную псевдоспецоперацию по моему задержанию. Я-то и все, кто участвует в Маршах несогласных, – мы готовились к репрессиям, мы часто о них разговаривали, но представляли себе, что арестованы будем за несанкционированные митинги, за антиправительственные статьи, за публичную оппозиционность. И как же я не подумал? Битцевский маньяк! Молодые лимоновцы сидят же не за то, что расклеивали антиправительственные листовки или готовили Марши несогласных. Сидят же как миленькие за распространение наркотиков, несмотря на то, что наркотики подкинуты им оперативниками во время задержания. И даже их родители верят в причастность собственных детей к наркоторговле. Михаил Ходорковский сидит же не за то, что пошел в политику, а за отмывание денег. Манана Асламазян попала же под следствие не за то, что руководила свободной школой журналистики, а за контрабанду. Идиот! Ты надеялся подвергнуться репрессиям за свободолюбивые статейки? Хрен тебе! Что ты будешь делать, если подвергнешься репрессиям за хорошо срежиссированное в видеомонтажных ФСБ изнасилование малолетних? Каково тебе будет, когда ни друзья, ни родные дети, ни даже родная мать не поверит, что доказательства твоей виновности, приведенные в желтых газетах и телевизионной программе «Чистосердечное признание», – фуфло с первого до последнего слова?
Идея записать меня в битцевские маньяки была такой подлой, что я даже на секунду поверил, будто вокруг меня действительно происходит спецоперация, а человек, сидящий напротив меня – действительно полковник ФСБ. Я сграбастал его за шиворот и притянул через стол к себе. Меня обдало смрадное дыхание. Изо рта Щеглова воняло гнилью, окурками и чесноком.
– В глаза мне смотри! – крикнул я. – В глаза! Кто ты?
– А-а-а! Испугался? – расплылся Щеглов в пьяной улыбке.
– В глаза! Кто ты? – Я вспомнил фразу, которую кричала не желавшему представляться сотруднику ФСБ одна из матерей Беслана. – Кто твои отец и мать?
Я, наверное, кричал довольно громко. Все посетители ресторана обернулись на меня, а официантка, полная блондинка, едва протискивавшаяся между рядами столиков, подошла и примирительно сказала:
– Мальчики, ну не ссорьтесь.
Я разжал руки, и Щеглов, не удерживаемый больше мною, упал лицом на стол, перевернув так и не выпитую рюмку и заехавши ухом в недавно принесенный ему заправленный майонезом салат. Сопровождавшие поезд охранники как по команде вошли в вагон-ресторан, подняли Щеглова и унесли прочь. Я спокойно расплатился. Допил чай с капровым жуком. И собирался уж было брести по вагонам к своему купе, но тут поезд остановился на большой станции, и это была Тверь.
Двери вагонов растворились. Посетители ресторана и немногие полуночники из других вагонов вышли на платформу покурить. Я тоже вышел. Поезд должен был стоять как минимум минут десять. Я закурил и направился к своему вагону по платформе. У вагона рядом с проводницей стоял прилично одетый и совершенно трезвый молодой человек. Он сказал, поджигая сигарету:
– Ужасная сцена была сейчас в ресторане. Но вы хорошо держались.
– В смысле? – переспросил я, не припоминая, чтобы этот молодой человек был среди посетителей ресторана.
– Ужасно, когда вот так напьются и представляются офицерами ФСБ. Понимаете? Я тоже имею некоторое отношение к конторе, и мне неловко.
– Вы что, сговорились? – Я посмотрел на молодого человека и тут же подумал, что, может быть, они и впрямь сговорились, выбросил окурок под поезд и ушел в вагон, попросив проводницу открыть мне купе.
В темном купе, не раздеваясь, спал на нижней полке мужчина, по комплекции своей достойный того, чтобы служить в спецназе. Я понимал, что мною овладевает усиленная, возможно, водкой мания преследования. Но все же я снял с вешалки куртку, подхватил рюкзак и вышел из поезда вон. Поезд тронулся. Я остался на платформе. Проводница поспешила закрыть дверь, чтобы я не передумал и не вспрыгнул на ходу. Самые худшие ее подозрения оправдались. Я в ее глазах был преступником, раз уж соскочил в Твери, имея билет до Санкт-Петербурга.
Между Москвой и столицей
«Где ты? – послал я эсэмэску Марине Литвинович с секретного номера на секретный номер. – Меня обложили в поезде. Пришлось соскочить в Твери. Не подберешь ли?»
Последний раз в тот вечер мы виделись с Мариной возле Басманного суда, где судили Каспарова. Я знал, что Марина, опасаясь задержания, на завтрашний питерский Марш поездом не поедет, а поедет на автомобиле, взятом в прокат на имя охранника. В это самое время Марина должна была проезжать по шоссе приблизительно Тверь.
На платформе было пусто. Через час по расписанию останавливались в Твери один за одним несколько московских поездов типа «Красная стрела». Можно было сесть на любой из них, но поездом ехать не хотелось: недавние события развили во мне по отношению к поездам какую-то клаустрофобию. Я гулял по платформе пять минут и даже начал мерзнуть, пока в кармане брякнула ответная эсэмэска от Марины: «Встречаемся у Грегора. Только не приводи их с собой».
Про кафе «У Грегора», лучшее, по-моему, кафе на трассе Москва – Петербург, Марине рассказал я. Это кафе в лесу под Тверью держали молодой армянин по имени Грегор и русская его жена по имени Олеся. Кафе представляло собою недостроенную деревянную будку. Отапливалось кафе дровяной печкой. Там не было канализации и даже водопровода. Но Грегор готовил фантастический шашлык. Будучи христианином, он ездил, однако, за мясом на халяльную бойню, которую держали чеченцы, и утверждал, что, дабы правильно резать скот, надо жить по шариату. Дети Олеси и Грегора каждый день ходили, взявшись за руки, в школу вдоль шоссе километров за пять в соседнюю деревню. На дороге туда проезжавшие по шоссе фуры забрызгивали грязью старшего мальчика, на дороге обратно – младшего. Но машин мальчики не боялись, боялись только одичавших собак.
Я вышел из вокзала и разбудил таксиста, спавшего в своей машине, припаркованной на вокзальной площади. Узнав, что ехать надо за город, таксист почему-то снял с крыши желтый маячок с шашечками, означающий, что машина эта – такси. Не знаю, почему провинциальные таксисты всегда так делают. Марина Литвинович могла бы не волноваться, что я приведу за собой хвост. Даже несмотря на совершенную пустоту привокзальной площади в этот час, я велел шоферу заложить пару проверочных петель по городу. Город был завешан плакатами «План Путина – победа России». Областной драматический театр тоже был украшен портретом президента и опять каким-то лозунгом про его несуществующий план. Я рассказал шоферу байку о недавнем проходившем в этом театре съезде сторонников Путина. На съезде, рассказывал я, выступал депутат Тверского законодательного собрания и настолько зарапортовался в верноподданнических своих излияниях, что сказал под конец: «Предлагаю, раз уж учредительный съезд нашего движения в поддержку Владимира Владимировича Путина проходит в Твери, то и штаб-квартиру движения тоже устроить в Твери – на полпути между Москвой и столицей!» Шофер смеялся. Про депутата этого шофер рассказывал, что тот известный в городе вор, что при коммунистах работал в горкоме комсомола, в горбачевское время был яростным демократом, в девяностые входил в черномырдинскую партию «Наш дом Россия», а теперь что же и удивляться…
– И ведь носит такую гниду земля, – резюмировал шофер философски.
Хвоста за нами не было. Мы выехали на шоссе, даже по ночному времени заполненное фурами, везшими из Европы в Москву через Финляндию и обратно разные товары в обмен на нашу нефть. И пошли мелькать по сторонам версты. И реагент из-под колес стал пылить нам в очи. И я ненадолго заснул, убаюканный однообразием Отчизны.
– Эй, просыпайся, – толкнул меня шофер. – Этот твой Грегор, что ли?
Мы и впрямь стояли на бетонной площадке возле кафе «У Грегора», а сам Грегор колдовал у мангала под навесом и приветливо махал нам рукой. За те полгода, что я здесь не был, Грегор, строивший кафе и дом по принципу «ни дня без прибитой доски», успел соорудить над домом невзрачную, но добротную мансарду, а в кафе успел застеклить окна, которые прежде затянуты были просто полиэтиленовой пленкой. Еще у входа в кафе появилась собачья будка, а в будке поселился огромный, но неприлично добродушный для сторожевого пса щенок кавказской овчарки.
Мы поздоровались с Грегором за руку. Вернее, я пожал ему запястье, потому что руки у него были измазаны в специях и мясной сукровице.
– Проходи внутрь, там уже все твои собрались, – сказал Грегор, разворачивая тонкое, как пуховый платок, полотно нутряного бараньего жира и укутывая жиром баранье сердце и почки. – Тебе ханский шашлык?
– Ханский, Грегор, ханский.
– Проходи, только света нет. И Чубайс сломался.
Чубайсом Грегор называл бензиновый генератор тока, без которого за пределами Москвы электроснабжение бывает только спорадическое. Я вошел в кафе. Там было тепло натоплено. У самой двери я столкнулся с Олесей. Она, кажется, опять была беременна. У нее в руках было два блюда с зеленью. И она приветливо со мной поздоровалась.
Внутри все столики были заняты активистами Маршей несогласных. Их было человек десять, да плюс еще водители и охранники. Они ели сыр и говорили вполголоса. На центральном столике разложена была карта Санкт-Петербурга, и несколько человек, включая мою Марину, склонялись над нею. Небольшая деревянная зала кафе освещалась только свечами. Тени людей при этом живом освещении вырастали до потолка и трепетали на неровных стенах. Вся картина в целом выглядела так, как будто ее писал Жорж де Латур. А склонившиеся над столом люди выглядели как заговорщики. Они и были заговорщики. Я знал здесь почти всех. С некоторыми дружил.
Не хватало только Гарри Каспарова: накануне вечером Басманный суд присудил ему пять суток ареста за утренний Марш по Мясницкой – первый в жизни чемпиона мира по шахматам тюремный срок.
Последний раз в тот вечер мы виделись с Мариной возле Басманного суда, где судили Каспарова. Я знал, что Марина, опасаясь задержания, на завтрашний питерский Марш поездом не поедет, а поедет на автомобиле, взятом в прокат на имя охранника. В это самое время Марина должна была проезжать по шоссе приблизительно Тверь.
На платформе было пусто. Через час по расписанию останавливались в Твери один за одним несколько московских поездов типа «Красная стрела». Можно было сесть на любой из них, но поездом ехать не хотелось: недавние события развили во мне по отношению к поездам какую-то клаустрофобию. Я гулял по платформе пять минут и даже начал мерзнуть, пока в кармане брякнула ответная эсэмэска от Марины: «Встречаемся у Грегора. Только не приводи их с собой».
Про кафе «У Грегора», лучшее, по-моему, кафе на трассе Москва – Петербург, Марине рассказал я. Это кафе в лесу под Тверью держали молодой армянин по имени Грегор и русская его жена по имени Олеся. Кафе представляло собою недостроенную деревянную будку. Отапливалось кафе дровяной печкой. Там не было канализации и даже водопровода. Но Грегор готовил фантастический шашлык. Будучи христианином, он ездил, однако, за мясом на халяльную бойню, которую держали чеченцы, и утверждал, что, дабы правильно резать скот, надо жить по шариату. Дети Олеси и Грегора каждый день ходили, взявшись за руки, в школу вдоль шоссе километров за пять в соседнюю деревню. На дороге туда проезжавшие по шоссе фуры забрызгивали грязью старшего мальчика, на дороге обратно – младшего. Но машин мальчики не боялись, боялись только одичавших собак.
Я вышел из вокзала и разбудил таксиста, спавшего в своей машине, припаркованной на вокзальной площади. Узнав, что ехать надо за город, таксист почему-то снял с крыши желтый маячок с шашечками, означающий, что машина эта – такси. Не знаю, почему провинциальные таксисты всегда так делают. Марина Литвинович могла бы не волноваться, что я приведу за собой хвост. Даже несмотря на совершенную пустоту привокзальной площади в этот час, я велел шоферу заложить пару проверочных петель по городу. Город был завешан плакатами «План Путина – победа России». Областной драматический театр тоже был украшен портретом президента и опять каким-то лозунгом про его несуществующий план. Я рассказал шоферу байку о недавнем проходившем в этом театре съезде сторонников Путина. На съезде, рассказывал я, выступал депутат Тверского законодательного собрания и настолько зарапортовался в верноподданнических своих излияниях, что сказал под конец: «Предлагаю, раз уж учредительный съезд нашего движения в поддержку Владимира Владимировича Путина проходит в Твери, то и штаб-квартиру движения тоже устроить в Твери – на полпути между Москвой и столицей!» Шофер смеялся. Про депутата этого шофер рассказывал, что тот известный в городе вор, что при коммунистах работал в горкоме комсомола, в горбачевское время был яростным демократом, в девяностые входил в черномырдинскую партию «Наш дом Россия», а теперь что же и удивляться…
– И ведь носит такую гниду земля, – резюмировал шофер философски.
Хвоста за нами не было. Мы выехали на шоссе, даже по ночному времени заполненное фурами, везшими из Европы в Москву через Финляндию и обратно разные товары в обмен на нашу нефть. И пошли мелькать по сторонам версты. И реагент из-под колес стал пылить нам в очи. И я ненадолго заснул, убаюканный однообразием Отчизны.
– Эй, просыпайся, – толкнул меня шофер. – Этот твой Грегор, что ли?
Мы и впрямь стояли на бетонной площадке возле кафе «У Грегора», а сам Грегор колдовал у мангала под навесом и приветливо махал нам рукой. За те полгода, что я здесь не был, Грегор, строивший кафе и дом по принципу «ни дня без прибитой доски», успел соорудить над домом невзрачную, но добротную мансарду, а в кафе успел застеклить окна, которые прежде затянуты были просто полиэтиленовой пленкой. Еще у входа в кафе появилась собачья будка, а в будке поселился огромный, но неприлично добродушный для сторожевого пса щенок кавказской овчарки.
Мы поздоровались с Грегором за руку. Вернее, я пожал ему запястье, потому что руки у него были измазаны в специях и мясной сукровице.
– Проходи внутрь, там уже все твои собрались, – сказал Грегор, разворачивая тонкое, как пуховый платок, полотно нутряного бараньего жира и укутывая жиром баранье сердце и почки. – Тебе ханский шашлык?
– Ханский, Грегор, ханский.
– Проходи, только света нет. И Чубайс сломался.
Чубайсом Грегор называл бензиновый генератор тока, без которого за пределами Москвы электроснабжение бывает только спорадическое. Я вошел в кафе. Там было тепло натоплено. У самой двери я столкнулся с Олесей. Она, кажется, опять была беременна. У нее в руках было два блюда с зеленью. И она приветливо со мной поздоровалась.
Внутри все столики были заняты активистами Маршей несогласных. Их было человек десять, да плюс еще водители и охранники. Они ели сыр и говорили вполголоса. На центральном столике разложена была карта Санкт-Петербурга, и несколько человек, включая мою Марину, склонялись над нею. Небольшая деревянная зала кафе освещалась только свечами. Тени людей при этом живом освещении вырастали до потолка и трепетали на неровных стенах. Вся картина в целом выглядела так, как будто ее писал Жорж де Латур. А склонившиеся над столом люди выглядели как заговорщики. Они и были заговорщики. Я знал здесь почти всех. С некоторыми дружил.
Не хватало только Гарри Каспарова: накануне вечером Басманный суд присудил ему пять суток ареста за утренний Марш по Мясницкой – первый в жизни чемпиона мира по шахматам тюремный срок.
Глава 2
Марина Литвинович: молодая женщина, склонившаяся над картой
Информационные угрозы
Высокая деревянная дверь медленно закрылась, замок щелкнул, и Марина осталась снаружи. Стриженая блондинка с растерянным лицом: губы склонны обидеться, глаза – рассердиться. Внутрь, в кабинет главы президентской администрации Александра Волошина, вошли только министр печати Михаил Лесин, человек, умеющий важничать даже в бане, глава Первого телеканала Константин Эрнст, располневший медийный красавец, и глава Второго телеканала Олег Добродеев, администратор, из черт лица которого запоминаются в первую очередь очки. Была пятница, 25 октября 2002 года. Двое суток, как террористами под предводительством Мовсара Бараева захвачены заложники в театральном центре на Дубровке. Промозглая Москва. Улицы вокруг театра перегорожены, журналисты и родственники заложников осаждают милицейский кордон, президент Путин молчит и не показывается на публике… А традиционное пятничное посвященное медийной политике совещание у главы президентской администрации происходит без Марины Литвинович.
Марина стояла у закрытой двери и не понимала пока, что она больше не эксперт, к мнению которого прислушиваются. Что никогда, ни напрямую, ни опосредованно через Волошина не сможет больше влиять на принятие президентских решений. У нее в руках была папка с еженедельным докладом «Информационные угрозы и рекомендации по их устранению». У нее в сумке спал вечно подключенный к Интернету ноутбук. Ее документы о приеме на работу в администрацию президента лежали на рассмотрении у главного кремлевского кадровика Виктора Петровича Иванова, и она не думала «всё, приехали, суши весла». Она вообще не думала, что совещание у Волошина – это большое аппаратное счастье. Думала про перепуганных заложников в театральном зале: без сна, без воды, с тем собачьим выражением на лицах, которое называется «стокгольмский синдром». Думала про перепуганных родственников за милицейским кордоном, отчаянных, но не позволяющих себе крик, как будто от крика могут сдетонировать разложенные по театральному залу бомбы. Думала про президента Путина, который как-то, хотя бы по телевизору, должен же быть вместе с этими людьми, иначе проиграет.
Давным-давно в школе Марина написала работу «Ошибки Парижской коммуны» – ей всегда было интересно думать, почему люди проигрывают и почему выигрывают. Давным-давно в школе, когда учительница, пользуясь созвучием слов, обозвала говнюком мальчика по фамилии Богнюк, Марина вскочила и принялась кричать про человеческое достоинство. У нее дрожали руки и подкашивались коленки от страха делать замечания учительнице, но у нее было обостренное чувство справедливости, выражавшееся тем, что болело в груди и нестерпимо горели щеки, а от страха она только кричала громче, чем нужно.
Ее мать умерла, когда Марине было семь лет. Кроме уютных детских воспоминаний, о которых нельзя понять, сама ли помнишь человека или нафантазировала его себе по фотографиям и рассказам, про мать оставалось известно, что она была депутатом районного совета. Марина не знала, всерьез ли ее покойная мама имела отношение к власти. Было только смутное ощущение, будто отношение к власти иметь можно, можно влиять на принятие решений. Можно, в отличие от теперешней ситуации, когда дверь Александра Волошина захлопнулась перед Марининым носом.
В ее семье не любили политику. Ее отец и дед, авиационные инженеры, когда Марина собралась поступать на политологическое отделение философского факультета МГУ, отговаривали девочку, не считая политологию профессией. Но отец был экологическим активистом (хотя сам и удивился бы, если бы его так назвали), бесконечно собирал соседей на субботники: сажать деревья, разбивать цветники и мести улицы в нескольких кварталах вокруг своего дома, ибо к концу 80-х годов с улиц Москвы совершенно исчезли дворники. Эти субботники, эта интеллигенция с чахлыми саженцами и ржавыми лопатами в неумелых руках рождали в Марине чувство, будто можно повлиять на жизнь вокруг себя, можно что-то исправить.
В старших классах школы, поскольку пионерская организация и комсомол приказали долго жить, Марина ходила в коммунарский кружок или Школу лидеров – что-то вроде скаутского отряда. Студенты педагогического института занимались с детьми историей, морским делом, риторикой, логикой, ходили в походы, устраивали праздники в деревнях… Странные праздники. Деревенские жители, кормившие скотину хлебом, потому что хлеб стоил дешево, а молоко дорого, пившие воду из луж, потому что далеко ходить до колодца, и праздник представлявшие себе не иначе как субботнюю дискотеку с обязательной дракой в конце, удивленно смотрели, как городская молодежь раскладывает у них за околицей ярмарочные шатры и приглашает их поучаствовать в веселых конкурсах. Некоторые участвовали: строгие парни (в четырнадцать лет купившие мопеды, чтобы к восемнадцати годам начать серьезно пить и на мопедах разбиться) лазали лениво по гладкому шесту за ленточкой, прыгали лениво через костер, ждали, когда же праздник войдет в нормальную колею, то есть закончится дракой. Но у «молодых лидеров» создавалось все же впечатление, будто праздник устроить возможно.
В городе «молодые лидеры» посещали детские дома и дома престарелых. Старики были беспросветно печальны. Им легко было помочь, просто поговорив с ними, но едва отвернувшись от собеседника, они немедленно забывали, что с ними кто-то говорил. Сироты были задиристы и подобострастны одновременно. Ходили в рванье, чай пили из майонезных баночек за неимением чашек. И еще они играли в такую игру, когда ловким движением пальцев следовало слегка придушить товарища, чтобы тот испытал минутное, схожее с наркотическим опьянением забытье. Но у «молодых лидеров» было все же чувство, будто можно помочь как-то и сиротам, и старикам.
Марина собиралась поступать на факультет журналистики. Чтобы иметь требуемые приемной комиссией публикации, Марина пошла к палаточному лагерю, разбитому между гостиницей «Россия» и Красной площадью. Там жили турки-месхетинцы. Они требовали какой-то исторической справедливости, но на их требования внимания принято было не обращать. Марина ходила из палатки в палатку и спрашивала, как живут в этом палаточном лагере дети: что едят, ходят ли в школу, не болеют ли. Выяснилось, разумеется, что дети в школу не ходят, болеют цингой, бронхитом и педикулезом, а едят взрослые консервы. Статью об этих детях Марина принесла в редакцию газеты «Московский комсомолец». Редакция от статьи отказалась, и Марина решила, что журналиста из нее не получится. Поступила на философский факультет.
К моменту Марининого поступления отделение политологии было разгромлено. После победы демократии в 1991 году решено было закрыть кафедру научного коммунизма. Все преподаватели, читавшие политологические книжки, в одночасье потеряли работу, вне зависимости от того, были ли они убежденными сторонниками советского режима или только считались коммунистами, ибо в Советском Союзе нельзя было работать политологом, не цитируя Ленина и Маркса. Преподавать было некому. Преподавали бог знает какие люди, нахватавшиеся политологических знаний из самиздатовской литературы и кухонных разговоров с диссидентами. Проучившись полгода, Марина перевелась с политологического отделения на философское и занялась герменевтикой, наукой об интерпретации. Она понятия не имела, как в реальной жизни герменевтика может быть применена.
К окончанию университета Марина ничем уже не интересовалась, включая герменевтику, а читала только газету «Иностранец». Эта газета, принципиальная позиция которой сводилась к тому, что в России делать нечего и надо из России уезжать, пользовалась тогда популярностью. Из этой газеты в сто раз легче было узнать, как устроена жизнь в Лондоне или Нью-Йорке, нежели как устроена она в Москве. К жизни в России редакция «Иностранца» относилась как к вынужденной ссылке, временной и безусловно неприятной. В России полагалось только выжить и перетерпеть, но не жить ни в коем случае: планов на будущее не строить, ни на что не надеяться, ко всему, что с тобой и со страной происходит, относиться по возможности легкомысленно. Объявления в «Иностранце» тоже были легкомысленные. Марине нужна была работа, и она (по объявлению в «Иностранце») пошла устраиваться на одну из только открывавшихся тогда FM-радиостанций, транслировавших легкую музыку.
Радиостанция арендовала помещение в обшарпанном, сталинских времен здании. При входе сидел охранник, отставной военный по виду, и внимательно рассматривал только начавший выходить тогда на русском языке журнал «Плейбой». Журнал этот редактировал известный музыкальный критик Артемий Троицкий. Ему совестно было просто редактировать журнал про голых девок. Он напридумывал себе, что журнал предназначается зрелому мужчине, а потому содержание должен иметь серьезное. С журналом сотрудничали лучшие писатели. Но буквы в журнале охранника только раздражали. Он рассматривал картинки и ничего не охранял. Марина прошла мимо, а охранник даже не поднял на нее глаз.
Директор радиостанции чуть ли не сам вставлял компакт-диски в проигрыватель, но почитал себя большою величиной в шоу-бизнесе и говорил поэтому важно.
– Ты умеешь читать новости? – процедил директор тем же самым тоном, каким обращался продюсер к Говарду Стерну в только что вышедшем фильме про радиозвезду.
Марина пожала плечами.
– Почитай что-нибудь, – директор выудил наугад листок из неряшливой папки на столе. – Ну, хоть вот это.
Марина пошла в студию, пододвинула себе микрофон и стала читать. Новость была про упавший в горах самолет, про то, как спасатели третий день ищут тела погибших и не могут найти.
– Ты нам не подходишь, – сказал директор, едва Марина из студии вышла. – У тебя слишком грустный голос.
– Каким же голосом я должна читать новость про разбившийся самолет?
– Ну, не знаю. Повеселее. У нас развлекательная радиостанция.
Настоящую работу Марина получила по наводке приятеля. Приятель сказал, что есть, дескать, странная контора под названием Фонд эффективной политики, и конторе этой нужен человек, который каждый день читал бы газеты и делал бы газетный обзор. Марине это подходило, если, конечно, не принимать во внимание легкую тошноту, подступавшую ей к горлу, когда звучало слово «политика».
Работа действительно состояла в том, чтобы каждое утро читать все федеральные газеты. Марина вдруг обнаружила, во-первых, что в стране идет чеченская война, а во-вторых, что в стране выборы и действующий президент Ельцин катастрофически проигрывает предвыборную кампанию коммунистическому лидеру Геннадию Зюганову.
Если читать газеты не так, как читают их нормальные люди, проглядывающие заголовки и выбирающие для прочтения только те статьи, которые им интересны, если читать газеты подряд от корки до корки, то картина мира меняется. Статьи разных авторов на разные темы выстраиваются в информационные легионы и отправляются на штурм. В разных газетах и под разными рубриками Марина находила совершенно не связанные, казалось бы, друг с другом статьи. Статью, например, про то, в каком ужасном состоянии находится в городе N градообразующий завод. Статью про то, как бизнесмен К. встречается с молодежью. Статью про то, как государственный чиновник М. получил сомнительные деньги за консультирование неизвестно кого. Сложив эти тексты вместе и приняв во внимание, что газеты, размещавшие все эти статьи, принадлежат бизнесмену К., Марина понимала, что бизнесмен К. хочет приватизировать градообразующий завод в городе N, чиновник М. мешает ему, и вот бизнесмен К. начал PR-кампанию, конечная цель которой – заполучить завод. В своих обзорах прессы Марина принялась не просто коротко излагать, о чем пишут газеты, а группировать статьи по кампаниям. Марине стало казаться, что кроме PR-кампаний ничего в мире не происходит: такое впечатление всегда складывается у молодого политтехнолога, равно как у студента медицинского института на третьем курсе складывается впечатление, будто он болен всеми болезнями сразу.
Марина стояла у закрытой двери и не понимала пока, что она больше не эксперт, к мнению которого прислушиваются. Что никогда, ни напрямую, ни опосредованно через Волошина не сможет больше влиять на принятие президентских решений. У нее в руках была папка с еженедельным докладом «Информационные угрозы и рекомендации по их устранению». У нее в сумке спал вечно подключенный к Интернету ноутбук. Ее документы о приеме на работу в администрацию президента лежали на рассмотрении у главного кремлевского кадровика Виктора Петровича Иванова, и она не думала «всё, приехали, суши весла». Она вообще не думала, что совещание у Волошина – это большое аппаратное счастье. Думала про перепуганных заложников в театральном зале: без сна, без воды, с тем собачьим выражением на лицах, которое называется «стокгольмский синдром». Думала про перепуганных родственников за милицейским кордоном, отчаянных, но не позволяющих себе крик, как будто от крика могут сдетонировать разложенные по театральному залу бомбы. Думала про президента Путина, который как-то, хотя бы по телевизору, должен же быть вместе с этими людьми, иначе проиграет.
Давным-давно в школе Марина написала работу «Ошибки Парижской коммуны» – ей всегда было интересно думать, почему люди проигрывают и почему выигрывают. Давным-давно в школе, когда учительница, пользуясь созвучием слов, обозвала говнюком мальчика по фамилии Богнюк, Марина вскочила и принялась кричать про человеческое достоинство. У нее дрожали руки и подкашивались коленки от страха делать замечания учительнице, но у нее было обостренное чувство справедливости, выражавшееся тем, что болело в груди и нестерпимо горели щеки, а от страха она только кричала громче, чем нужно.
Ее мать умерла, когда Марине было семь лет. Кроме уютных детских воспоминаний, о которых нельзя понять, сама ли помнишь человека или нафантазировала его себе по фотографиям и рассказам, про мать оставалось известно, что она была депутатом районного совета. Марина не знала, всерьез ли ее покойная мама имела отношение к власти. Было только смутное ощущение, будто отношение к власти иметь можно, можно влиять на принятие решений. Можно, в отличие от теперешней ситуации, когда дверь Александра Волошина захлопнулась перед Марининым носом.
В ее семье не любили политику. Ее отец и дед, авиационные инженеры, когда Марина собралась поступать на политологическое отделение философского факультета МГУ, отговаривали девочку, не считая политологию профессией. Но отец был экологическим активистом (хотя сам и удивился бы, если бы его так назвали), бесконечно собирал соседей на субботники: сажать деревья, разбивать цветники и мести улицы в нескольких кварталах вокруг своего дома, ибо к концу 80-х годов с улиц Москвы совершенно исчезли дворники. Эти субботники, эта интеллигенция с чахлыми саженцами и ржавыми лопатами в неумелых руках рождали в Марине чувство, будто можно повлиять на жизнь вокруг себя, можно что-то исправить.
В старших классах школы, поскольку пионерская организация и комсомол приказали долго жить, Марина ходила в коммунарский кружок или Школу лидеров – что-то вроде скаутского отряда. Студенты педагогического института занимались с детьми историей, морским делом, риторикой, логикой, ходили в походы, устраивали праздники в деревнях… Странные праздники. Деревенские жители, кормившие скотину хлебом, потому что хлеб стоил дешево, а молоко дорого, пившие воду из луж, потому что далеко ходить до колодца, и праздник представлявшие себе не иначе как субботнюю дискотеку с обязательной дракой в конце, удивленно смотрели, как городская молодежь раскладывает у них за околицей ярмарочные шатры и приглашает их поучаствовать в веселых конкурсах. Некоторые участвовали: строгие парни (в четырнадцать лет купившие мопеды, чтобы к восемнадцати годам начать серьезно пить и на мопедах разбиться) лазали лениво по гладкому шесту за ленточкой, прыгали лениво через костер, ждали, когда же праздник войдет в нормальную колею, то есть закончится дракой. Но у «молодых лидеров» создавалось все же впечатление, будто праздник устроить возможно.
В городе «молодые лидеры» посещали детские дома и дома престарелых. Старики были беспросветно печальны. Им легко было помочь, просто поговорив с ними, но едва отвернувшись от собеседника, они немедленно забывали, что с ними кто-то говорил. Сироты были задиристы и подобострастны одновременно. Ходили в рванье, чай пили из майонезных баночек за неимением чашек. И еще они играли в такую игру, когда ловким движением пальцев следовало слегка придушить товарища, чтобы тот испытал минутное, схожее с наркотическим опьянением забытье. Но у «молодых лидеров» было все же чувство, будто можно помочь как-то и сиротам, и старикам.
Марина собиралась поступать на факультет журналистики. Чтобы иметь требуемые приемной комиссией публикации, Марина пошла к палаточному лагерю, разбитому между гостиницей «Россия» и Красной площадью. Там жили турки-месхетинцы. Они требовали какой-то исторической справедливости, но на их требования внимания принято было не обращать. Марина ходила из палатки в палатку и спрашивала, как живут в этом палаточном лагере дети: что едят, ходят ли в школу, не болеют ли. Выяснилось, разумеется, что дети в школу не ходят, болеют цингой, бронхитом и педикулезом, а едят взрослые консервы. Статью об этих детях Марина принесла в редакцию газеты «Московский комсомолец». Редакция от статьи отказалась, и Марина решила, что журналиста из нее не получится. Поступила на философский факультет.
К моменту Марининого поступления отделение политологии было разгромлено. После победы демократии в 1991 году решено было закрыть кафедру научного коммунизма. Все преподаватели, читавшие политологические книжки, в одночасье потеряли работу, вне зависимости от того, были ли они убежденными сторонниками советского режима или только считались коммунистами, ибо в Советском Союзе нельзя было работать политологом, не цитируя Ленина и Маркса. Преподавать было некому. Преподавали бог знает какие люди, нахватавшиеся политологических знаний из самиздатовской литературы и кухонных разговоров с диссидентами. Проучившись полгода, Марина перевелась с политологического отделения на философское и занялась герменевтикой, наукой об интерпретации. Она понятия не имела, как в реальной жизни герменевтика может быть применена.
К окончанию университета Марина ничем уже не интересовалась, включая герменевтику, а читала только газету «Иностранец». Эта газета, принципиальная позиция которой сводилась к тому, что в России делать нечего и надо из России уезжать, пользовалась тогда популярностью. Из этой газеты в сто раз легче было узнать, как устроена жизнь в Лондоне или Нью-Йорке, нежели как устроена она в Москве. К жизни в России редакция «Иностранца» относилась как к вынужденной ссылке, временной и безусловно неприятной. В России полагалось только выжить и перетерпеть, но не жить ни в коем случае: планов на будущее не строить, ни на что не надеяться, ко всему, что с тобой и со страной происходит, относиться по возможности легкомысленно. Объявления в «Иностранце» тоже были легкомысленные. Марине нужна была работа, и она (по объявлению в «Иностранце») пошла устраиваться на одну из только открывавшихся тогда FM-радиостанций, транслировавших легкую музыку.
Радиостанция арендовала помещение в обшарпанном, сталинских времен здании. При входе сидел охранник, отставной военный по виду, и внимательно рассматривал только начавший выходить тогда на русском языке журнал «Плейбой». Журнал этот редактировал известный музыкальный критик Артемий Троицкий. Ему совестно было просто редактировать журнал про голых девок. Он напридумывал себе, что журнал предназначается зрелому мужчине, а потому содержание должен иметь серьезное. С журналом сотрудничали лучшие писатели. Но буквы в журнале охранника только раздражали. Он рассматривал картинки и ничего не охранял. Марина прошла мимо, а охранник даже не поднял на нее глаз.
Директор радиостанции чуть ли не сам вставлял компакт-диски в проигрыватель, но почитал себя большою величиной в шоу-бизнесе и говорил поэтому важно.
– Ты умеешь читать новости? – процедил директор тем же самым тоном, каким обращался продюсер к Говарду Стерну в только что вышедшем фильме про радиозвезду.
Марина пожала плечами.
– Почитай что-нибудь, – директор выудил наугад листок из неряшливой папки на столе. – Ну, хоть вот это.
Марина пошла в студию, пододвинула себе микрофон и стала читать. Новость была про упавший в горах самолет, про то, как спасатели третий день ищут тела погибших и не могут найти.
– Ты нам не подходишь, – сказал директор, едва Марина из студии вышла. – У тебя слишком грустный голос.
– Каким же голосом я должна читать новость про разбившийся самолет?
– Ну, не знаю. Повеселее. У нас развлекательная радиостанция.
Настоящую работу Марина получила по наводке приятеля. Приятель сказал, что есть, дескать, странная контора под названием Фонд эффективной политики, и конторе этой нужен человек, который каждый день читал бы газеты и делал бы газетный обзор. Марине это подходило, если, конечно, не принимать во внимание легкую тошноту, подступавшую ей к горлу, когда звучало слово «политика».
Работа действительно состояла в том, чтобы каждое утро читать все федеральные газеты. Марина вдруг обнаружила, во-первых, что в стране идет чеченская война, а во-вторых, что в стране выборы и действующий президент Ельцин катастрофически проигрывает предвыборную кампанию коммунистическому лидеру Геннадию Зюганову.
Если читать газеты не так, как читают их нормальные люди, проглядывающие заголовки и выбирающие для прочтения только те статьи, которые им интересны, если читать газеты подряд от корки до корки, то картина мира меняется. Статьи разных авторов на разные темы выстраиваются в информационные легионы и отправляются на штурм. В разных газетах и под разными рубриками Марина находила совершенно не связанные, казалось бы, друг с другом статьи. Статью, например, про то, в каком ужасном состоянии находится в городе N градообразующий завод. Статью про то, как бизнесмен К. встречается с молодежью. Статью про то, как государственный чиновник М. получил сомнительные деньги за консультирование неизвестно кого. Сложив эти тексты вместе и приняв во внимание, что газеты, размещавшие все эти статьи, принадлежат бизнесмену К., Марина понимала, что бизнесмен К. хочет приватизировать градообразующий завод в городе N, чиновник М. мешает ему, и вот бизнесмен К. начал PR-кампанию, конечная цель которой – заполучить завод. В своих обзорах прессы Марина принялась не просто коротко излагать, о чем пишут газеты, а группировать статьи по кампаниям. Марине стало казаться, что кроме PR-кампаний ничего в мире не происходит: такое впечатление всегда складывается у молодого политтехнолога, равно как у студента медицинского института на третьем курсе складывается впечатление, будто он болен всеми болезнями сразу.