Его предупреждали неоднократно. Он несколько раз публично заявлял, что эмигрантом не станет. Это было давление, конечно, давление.
   Суд был скорым. Минут двадцать или двадцать пять. Судья зачитал постановление об аресте и попросил у Ходорковского паспорт, чтоб передать паспорт конвою, а конвой чтоб отвез обвиняемого в следственный изолятор.
   — В какой изолятор? — переспросил адвокат.
   — Не скажем пока, — покачал головой судья. — Давайте паспорт.
   — У меня нет паспорта, — Ходорковский был спокоен. — Паспорт остался дома. Я в командировку летал на частном самолете, поэтому без паспорта.
   — Вот это да! — воскликнул адвокат Антон Дрель, пораженный новым поворотом событий. — Так перед вами не Ходорковский! Вы забыли установить личность задержанного! Вы избрали только что меру пресечения Ходорковскому Михаилу Борисовичу, но у вас нет никаких доказательств того, что мой клиент — Ходорковский Михаил Борисович. Пойдемте, Михаил Борисович.
   Теоретически, по закону Ходорковский мог тогда встать и уйти. Пришлось бы снова его арестовывать, устанавливать личность, снова предъявлять обвинение и снова везти в суд. Теоретически, если бы процесс был открытым, может быть… Практически адвокат и его клиент понимали, что им не дадут ступить шага из зала суда.
   Судья побледнел, как побледнел давеча следователь, и сказал, глядя на Ходорковского: — Вы же не будете отрицать, что вы Ходорковский? — голос у судьи был испуганный. Если бы Ходорковский стал отрицать тогда, что он Ходорковский, и если бы пришлось задерживать его силой и исправлять на ходу процессуальные ошибки, то не миновать бы судье как минимум строгого выговора. — Вы же не будете отрицать?
   — Да ладно, не буду. Все равно ведь от вас ничего не зависит.
   Это было великодушие или высокомерие. Ходорковский то ли жалел судью, понимая, что нельзя же требовать от человека милосердия, если на милосердие не дано санкции сверху; то ли просто не считал судью человеком, поскольку привык решать вопросы именно с теми людьми, которые рулят страной, и не привык думать, будто по нашу сторону кремлевской стены к кому-то вообще стоит относиться серьезно.
   Ходорковский отдал адвокату часы и обручальное кольцо, потому что в тюрьме не полагается иметь металлических предметов. Часы были недорогие для миллиардера. Ходорковский вообще никогда не любил дорогих часов с турбийоном, предпочитая им электронные со множеством электронных функций. А про кольцо Ходорковский попросил не говорить жене, что пришлось кольцо снять. Он попросил адвоката поехать к его жене и поддержать ее, а еще позвонить его родителям и попросить их, чтоб пожили несколько дней с невесткой и внуками.
   — Вы не жалеете? — спросил адвокат.
   — Нет, хочется жить в нормальной стране.
   Журналисты потом, описывая этот эпизод со слов адвоката Антона Дреля, утверждали, будто Ходорковский выразил желание жить в свободной и демократической стране. Нет. Он не подбирал тогда слов. Он сказал: «Жить в нормальной стране. Но здесь».
   Часы и кольцо адвокат Антон Дрель запечатал в конверт и положил у себя в конторе в сейф рядом с таким же конвертом, где уже лежали часы и кольцо Платона Лебедева. Почти через полтора года, когда много дней подряд Ходорковскому и Лебедеву будут оглашать приговор, адвокат Антон Дрель каждый день будет брать с собой оба конверта, на случай оправдания его подзащитных, каким бы невероятным ни казалось оправдание.
   Ходорковского увезли. Дрель поехал к жене арестованного миллиардера, и родители Ходорковского были уже там. Мать Ходорковского Марина Филипповна говорит, что они люди старшего поколения, крепче, больше готовы к ударам судьбы, чем молодая женщина — мать троих детей. И поэтому, едва услышав по радио, что их сын арестован, собрались и приехали к невестке и внукам. В доме работал телевизор. По телевизору каждый час повторяли одни и те же новости, что арестован, что предъявлено обвинение, что суд выбрал мерой пресечения содержание под стражей. Жена Ходорковского Инна была близка к обмороку. Старшая дочь Ходорковского Настя не верила, что все это происходит на самом деле. Младшие мальчики-близнецы не понимали, что случилось нечто серьезное, но, чувствуя всеобщую нервозность, капризничали.
   Марина Филипповна говорит, что тогда, в день ареста, они с мужем приехали к Инне и детям не только для того, чтобы поддержать их в трудную минуту, но еще и с практической целью — они ждали обыска в доме сына.
   Весь следующий день, воскресенье, от Ходорковского не было никаких вестей. Дежурный в прокуратуре, когда адвокат Антон Дрель звонил в прокуратуру, говорил, что не может дать никаких справок, потому как выходной, и лучше позвонить завтра.
   Антон понимал, что дело предстоит большое и сложное, что он один не справится с таким делом, а потому звонил разным известным адвокатам и спрашивал, не согласятся ли те стать защитниками Ходорковского. Некоторые отказывались сразу. Некоторые просили время на размышление, для того, вероятно, чтоб позвонить в Кремль, спросить разрешения и тогда уже отказаться, когда знакомый кремлевский чиновник посоветует не лезть, куда не просят.
   В воскресенье же в здании компании ЮКОС на Дубининской улице в Москве в холле около лифтов повесили большой портрет Михаила Ходорковского. Портрет провисит около месяца, пока новый глава компании Семен Кукес не велит портрет снять, потому что портрет, дескать, злит прокурорских работников, приходящих с проверками.
   В воскресенье же по просьбе Марины Филипповны к Ходорковским приехала адвокат, специалистка по обыскам и научила семью арестованного миллиардера, как себя во время обыска вести. Обыск обычно осуществляют целой бригадой. Следователи обычно ищут одновременно в нескольких комнатах, и члены семьи должны заранее решить, кто в какой комнате будет следить, чтоб следователи не подкинули оружия или наркотиков. Особенно надо обращать внимание на то, чтоб первым делом следователи в присутствии понятых обыскали туалеты. Потому что через час после начала обыска кто-то из следователей может зайти в туалет по малой нужде, запереться и спрятать за унитазным бачком что-нибудь запрещенное, чтоб самому же потом это запрещенное и найти в присутствии понятых.
   Они ждали обыска. Они не выходили из дома. Разве только в ближний магазин. Отправляясь за покупками, Марина Филипповна видела, что неподалеку от дома стоит днем и ночью автобус с затемненными стеклами, а вдоль забора прогуливаются немолодые, но влюбленные пары. Стоило Марине Филипповне поравняться с влюбленными, те немедленно принимались целоваться, чтоб не показывать своих лиц.
   Делая покупки, Марина Филипповна боялась, что вот сейчас, пока она в магазине, как раз и начнется обыск, дом оцепят, ее не пустят внутрь, и внутри не хватит людей, чтоб следить за ловкостью рук прокурорских работников. На всякий случай пожилая женщина присмотрела дыру в заборе и договорилась с невесткой, чтоб всегда держать одно окно на первом этаже незапертым. Она всерьез готова была, если обыск начнут в ее отсутствие, перелезть через забор и через окно забраться в дом.
   В понедельник утром за пару часов до назначенного времени допроса Антон Дрель позвонил в прокуратуру, сказал, что хотел бы, когда приедет на допрос, узнать, в каком именно изоляторе содержится его подзащитный, и получить разрешение на посещение своего подзащитного.
   — Приезжайте, конечно, — сказал прокурорский работник в телефоне. — Приезжайте, получайте разрешение, а на допрос приходить вовсе не надо.
   — Как не надо? Я же повестку подписывал! Как же я теперь не приду? Я приду. Показаний давать, разумеется, не буду, но на допрос приду.
   — Не надо приходить на допрос. Допрос отменен.
   Сейчас, по прошествии почти двух лет, адвокат Антон Дрель говорит: — Наверное, они подумали, что это будет too much допрашивать и дискредитировать таким образом единственного адвоката. Я ведь был тогда единственный адвокат.
   В понедельник же, до того еще, как Антон Дрель успел приехать в прокуратуру, узнать, где содержится его подзащитный и получить разрешение посещать его, зазвонил телефон. Голос в телефоне с заметным кавказским акцентом сказал: — Антон? Михаил сидит рядом со мной на нарах. Передайте семье, что у него все хорошо.
   Вообще-то из тюрьмы нельзя позвонить по телефону. Звонок из тюрьмы означал, что Ходорковского поначалу посадили в общую камеру, в огромную камеру, где сидит шестьдесят или сто человек, где временами царит воровской закон, а временами нет никакого закона. Там из окна в окно тянутся через тюремный двор нитки, и по этим ниткам заключенные пересылают друг другу письма, «малявы», а тюремная администрация не смеет или ленится нитки срывать. В общей камере, на «общаке», можно достать все: телефоны, продукты, наркотики, деньги, женщин. И тюремная администрация даже потакает всем этим нарушениям режима, иначе как бы попадали в тюрьму телефоны, деньги, наркотики и женщины. Одновременно общие камеры являются рассадником туберкулеза, и в них нечем дышать.
   Всякого нового человека общая камера принимает враждебно, потому что в ней и без него тесно. Но, видимо, к Ходорковскому уголовники прониклись в первый же день воровским своим уважением, раз на второй день кто-то из них стал ради него звонить по запрещенному в камере мобильному телефону, который охрана может так же отнять, как накануне принесла.
   — Михаил сидит рядом со мной на нарах. Передайте семье, что все у него хорошо.
   Во вторник, 28 сентября 2003 года, когда адвокат Антон Дрель впервые посетил своего подзащитного, Ходорковского уже перевели из общей камеры в изолятор № 4 тюрьмы «Матросская Тишина». Там камеры небольшие, по четыре-пять человек, и один из соседей по камере наверняка работает «наседкой», пытается разговаривать по душам и пересказывает разговоры тюремному начальству за то, чтоб грозящий ему, например, пожизненный срок заменили «двадцаткой».
   Адвокат Антон Дрель пришел в «Матросскую Тишину», предъявил документы, двери раскрылись для адвоката в «накопитель», специальную комнату, где досматривают, прежде чем пустить в тюрьму, и где двери на время досмотра заперты с обеих сторон. Из накопителя адвокат прошел в изолятор, там был еще один накопитель при входе, и оттуда адвоката провели в специальную снабженную «тревожной кнопкой» комнату для встречи с подзащитными.
   Ходорковский был уже там. Его привели заранее, руки за спину, обыск при входе. Адвокат спросил: — Как вас приняли в общей камере?
   Ходорковский ответил: — Плохих людей я в тюрьме не встречал. Нормально приняли.
   С тех пор адвокат Антон Дрель почти каждый день ходил в тюрьму «Матросская Тишина» встречаться с подзащитным. Я просил адвоката Антона Дреля узнать, читал ли Михаил Ходорковский книгу Александра Солженицына «Архипелаг ГУЛаг». Солженицын пишет, что когда тебя арестовывают, надо кричать, сопротивляться и изо всех сил цепляться за каждую процессуальную ошибку арестовывающих, потому что, если попал в тюрьму, то это все, конец, назад хода нет.
   — Вы читали, — спросил адвокат Антон Дрель, — «Архипелаг ГУЛаг»?
   — Читал. Давно. В институте, — ответил Ходорковский.
   И я не знаю, правду ли он ответил. И если ответил правду, то почему столько раз в день своего ареста пренебрег советом кричать, сопротивляться и цепляться за всякую процессуальную ошибку арестовывающих.
   Или он намеренно шел в тюрьму?

ГЛАВА 2: ВКОЛЬЦЕ ВРАГОВ

   В институте Михаил Ходорковский был секретарем факультетского комсомола, не думаю, чтобы у них в списке обязательной для чтения литературы значился «Архипелаг ГУЛаг». И вообще не думаю, чтоб там у них в комитете комсомола Менделеевского химико-технологического института принято было читать какие-нибудь книги, рассказывающие о свободе, доблести и принципиальной трагичности человеческой жизни. Я не знаю, честно говоря, откуда люди берут моральные принципы и гражданские убеждения, если не читают книг. Наверное, берут откуда-то. Из фильмов, из комсомольских собраний, из бесед с родителями, из общения с ребятами во дворе?
   Но они не читали Библию, потому что Библия опиум для народа и темно написана. А стало быть, думали и продолжают думать, будто пути Господни логичны, как бизнес-план или схема оптимизации налогов, и всякий раз неисповедимость Господних путей застает их врасплох. Они не читали Толстого и Шекспира, потому что это авторы скучных и толстых книг из школьной программы. А раз не читали, то, стало быть, не готовы были к тому, как исподволь в стране начинается война, какой безудержной бывают алчность и жажда власти, каким отвратительным бывает предательство. Они не читали Донна, и не знали, по ком звонит колокол. Не читали Диккенса, и не знали жалости.
   Не читали Пастернака, Набокова, Фолкнера, Камю, Кафку, Бродского. Не читали древних. Даже Плутарха.
   Говорят, что когда Ходорковского арестовали, журналистка Юлия Латынина передала ему Плутарха в следственный изолятор, чтоб не думал, будто он первый человек на Земле, подвергающийся гонениям, и почитал, как вообще принято вести себя человеку, когда судьба наезжает на грудь паровым катком. Надо ему было сесть в тюрьму, чтобы всерьез заинтересоваться существованием судьбы и предназначением доблести.
   Впрочем, он не был необразованным или глупым там в институте. Тогдашние его товарищи, как правило, не забытые Ходорковским и в меру способностей устроенные им на разные должности в МЕНАТЕП или в ЮКОС, вспоминают, что Миша всегда был умным и серьезным.
   — Он никогда не участвовал в наших увеселениях, — говорит институтский товарищ Ходорковского, закончивший свою карьеру в должности главного юкосовского налоговика, очень талантливого налоговика. Мы там, в комитете комсомола, жили, в буквальном смысле слова, одной семьей, а Миша никогда не участвовал. Всегда читал книжку, даже в перерывах между лекциями. И всегда добивался какой-нибудь цели.
   — Это была художественная книжка? — спрашиваю.
   — Нет, научная.
   — Это была какая цель?
   — Практическая.
   Мы сидим в маленьком лондонском ресторанчике.
   Мы гуляем из бара в бар между Пикадилли и Оксфорд-стрит, вокруг нас разноцветная лондонская толпа, тепло, а следом за нами, как соглядатаи, перемещаются от бара к бару перуанские музыканты, составляющие шумный духовой оркестрик. Лето 2005 года.
   Ходорковский в тюрьме, осужден на девять лет. А этот человек, бывший институтский товарищ Ходорковского и бывший его налоговый консультант, получил здесь, в Лондоне политическое убежище, не может вернуться в Россию, где ждет его десять лет тюрьмы, мучится ностальгией, смотрит побитой собакой и говорит, что нельзя же было нефтяной компании не оптимизировать налоги, нельзя же было не использовать «дыр» в неуклюжем российском законодательстве. Потому что «дыры» эти использовали же конкуренты, все конкуренты, даже государственные сырьевые компании. Потому что во всем мире используют же «дыры» в законодательстве, и называют это «налоговым планированием»! Потому что в том-то и заключается искусство налогового консультанта, чтоб заплатить меньше налогов законно.
   — Мы отвлеклись, — говорю. — Расскажи мне лучше, вы действительно верили всему этому идеологическому комсомольскому бреду?
   — Не знаю, как Миша, я верил. Я был убежденным комсомольцем, ходил в рейды по общежитиям, по концертам, к синагоге ходил.
   Я пишу Ходорковскому письмо в тюрьму. Это очень странное ощущение — писать письмо в тюрьму. Если пишешь в тюрьму, никогда ведь не знаешь, кто именно прочтет твое письмо, и кто именно тебе ответит. А что если я пишу Ходорковскому, но письма мои читает следователь, и отвечает мне какой-нибудь кремлевский пиарщик? Проверить нельзя.
   «Уважаемый Михаил Борисович, … в комсомол я вступил четырнадцати лет, потому что вступали все, и потому что без комсомольского билета нельзя было стать студентом института иностранных языков, как я мечтал. Помню унизительную процедуру приема. Развалившись на стуле под портретом Ленина, школьный комсорг спрашивал, выучил ли я устав, помню ли, что такое принцип демократического централизма, и могу ли назвать признаки бог знает какой еще ерунды. Я, разумеется, устав не выучил и признаков не помнил, потому что не могу выучить и помнить что-либо, в чем не вижу смысла. К слову сказать, комсорг наш теперь стал видным деятелем Русской православной церкви, и так же, вероятно, экзаменует неофитов, только не по вопросу демократического централизма, а по вопросу filioque, к примеру».
   Я нарочно пишу письмо так, чтоб провоцировать.
   Я хочу узнать, почему ему тогда не было противно, и когда ему захотелось вдруг жить «в нормальной стране». Я пишу: «Помню, как нас гоняли встречать Ким Ир Сена. Кортеж лидера дружественного корейского народа, каковой народ плошку риса в день почитал за счастье, двигался по улице Горького (теперешняя Тверская), а нас выстроили вдоль тротуара, вручили корейские и советские флажки, а за нашими спинами стояли мрачные люди из КГБ в серых костюмах, тыкали нас костяшками пальцев в позвоночник, велели улыбаться и махать флажком».
   Воспоминания злят меня. Я вспоминаю, как дружил с подпольными музыкантами, которые противопоставляли себя официальной эстраде и которые, к слову сказать, сами стали теперь официальной эстрадой, бывают приглашены в Кремль, концертируют для прокремлевского молодежного движения «Наши» (тот же комсомол). Но тогда их песни типа «Козлы» и «Выйди из-под контроля» почитались политической провокацией.
   Концерты происходили на частных квартирах. Посреди таких квартирных концертов (нарочно ли, не знаю, но обычно во время исполнения песни «Козлы») в квартиру врывался наряд милиции, задерживал всех присутствующих, а потом направлял свои протоколы в комсомольскую организацию, где состоял тот или иной любитель музыки. Меломана выгоняли из комсомола, и это в большинстве случаев равнялось отчислению из института. Наводили милиционеров на подпольные концерты тоже, как правило, комсомольцы, почитавшие стукачество своим долгом. Я пишу Ходорковскому: «Уже к восемнадцати годам я комсомол ненавидел, причем не за коммунистическую идеологию, а за бессовестное вмешательство в частную жизнь людей.
   Комсомольцы-дружинники, если помните, врывались в комнаты студенческих общежитий, и студенты могли быть подвергнуты репрессиям вплоть до отчисления из института за то только, что, например, любили друг друга. О, господи, мы были молодые люди! Мы любили праздники: выпивать, танцевать, флиртовать с девушками.
   Отвратительнее всего было то, что комсомольцы чувствовали свое неписанное право распоряжаться нашими судьбами, судьбами своих товарищей в обход закона, никак официально не связывавшего обучение в институте с членством в комсомоле, а членство в комсомоле — с неучастием в студенческих вечеринках.
   Точно так же, Михаил Борисович, как в отношении Вас прокуратура чувствует сейчас свое право не соблюдать процессуальные нормы, а телекомментаторы чувствуют свое право не соблюдать нормы журналистской этики.
   Вы задумывались об этом, когда были главой факультетского комсомола? Или Вы воспринимали это свое право сильного как естественное право? Или Вам удавалось каким-то чудом никогда свое право сильного не использовать? Еще, я помню, комсомольцы совершали рейды к синагоге.
   У синагоги в Москве собирались молодые люди, в основном, разумеется, евреи, но не только.
   Поводом для того, чтоб пойти к синагоге, могло быть желание молодого человека отыскать себе учителя иврита, каковой учитель вполне мог оказаться кагэбэшным стукачом, отчего поиск учителя становился увлекательной и рискованной игрой.
   Заодно у синагоги можно было встретить знакомых, разузнать, кто собирается эмигрировать, кто подал документы и кто получил отказ.
   В конце концов, можно было просто познакомиться с симпатичной девушкой или юношей.
   В день Радости Торы молодые люди у синагоги танцевали, обнявшись, прямо на улице, поскольку в день Радости Торы положено танцевать от радости.
   А комсомольские организации, по указанию КГБ, не иначе, посылали к синагоге своих активистов патрулировать.
   Комсомольцы фотографировали танцевавших перед синагогой молодых людей, передавали фотографии в КГБ или институтскому комсомольскому начальству, то есть Вам, Михаил Борисович.
   Точно так же комсомольские патрули посылали и к православным церквям на Пасху.
   Отправление религиозного обряда (танцы в день Радости Торы, участие в крестном ходе) приравнивалось к антисоветской деятельности с тою же безапелляционностью, с какой теперешняя власть посчитала попыткой государственного переворота Вашу общественную деятельность в „Открытой России“ и финансирование оппозиционных партий.
   Так как же Вы в институтские годы относились к тому, что система, частью которой Вы являлись, подавляла свободу вероисповедания? Не знали об этом? Не задумывались? Объясняли для себя как-то? Как?» Я жду ответа от Ходорковского из тюрьмы.
   Это очень странное ощущение — ждать ответа из тюрьмы, потому что не знаешь ведь, когда тебе ответят и кто именно.
   А что, если письмо мое не дошло до Ходорковского, а читает его следователь? (Ну пусть почитает, в конце концов.) А что если ответ, который я получу, напишет не Ходорковский, а какой-нибудь пиарщик из Кремля, или из ЮКОСа — все равно? Проверить нельзя.
   Михаил Ходорковский, который сидит в тюрьме и пишет время от времени открытые письма социал-демократического содержания, разительно отличается от Михаила Ходорковского, возглавлявшего два года назад компанию ЮКОС.
   И непонятно почему. То ли теперешний образ Ходорковского-узника формируют по большей части журналисты и адвокаты.
   То ли тогдашний образ Ходорковского-олигарха формировала по большей части пресс-служба ЮКОСа.
   То ли и то, и другое.
   То ли ни то, ни другое, а просто потеря могущества, арест, суд и тюрьма переменили Ходорковского до неузнаваемости.
   — Я не узнаю его в этих его письмах из тюрьмы, — говорит жена Ходорковского Инна.
   — Он очень переменился, судя по письмам, и я не могу понять, как.
   — Разве вы не видитесь с мужем? Вы же ходите на свидания.
   — Нет, это через стекло, по телефону.
   В присутствии конвоя.
   Подслушивают, следят.
   Я так про Мишу ничего не понимаю. Я жду, чтоб его отправили в зону, поехать к нему и получить свидание лично.
   — Вы верите, что его когда-нибудь отпустят из тюрьмы в зону?
   Мы сидим в «Book-кафе» на Самотечной улице. Инна красивая молодая женщина, с тонкими-тонкими пальцами и огромными-огромными карими глазами, не участвующими в улыбке. Она улыбается. У нее на щеке — тщательно замазанное пудрой или тональным кремом раздражение, какое бывает у людей на щеках после нервного срыва. Всякий раз, когда я пытаюсь выразить ей сочувствие, она отвергает сочувствие. Она говорит об аресте мужа как об испытании лично для нее, об испытании, которое нужно пройти, и станешь сильнее, и как только пройдешь — мужа отпустят. Она говорит, что один из ее младших сыновей-близнецов (Илья) — мамин, то есть может обходиться без отца и не может обходиться без матери, а другой (Глеб) папин, то есть может обходиться без матери и не может обходиться без отца. Она рассказывает, что только однажды брала близнецов на свидание к отцу в тюрьму, что малыши не поняли толком, почему отец за стеклянной перегородкой и говорить с ним можно лишь по телефону. Но через несколько дней поздно вечером Илья пришел и сказал: «Мама, там Глеб плачет». Пятилетний Глеб в спальне плакал, как плачут взрослые мужчины, уткнувшись в подушку, без единого звука, только содрогались плечи. Часа через полтора мальчика удалось успокоить, и он сказал: — Папа придет?
   — Придет, — ответила Инна.
   — Но ведь когда он придет, мы будем большие, как Настя, — мальчик имел в виду свою старшую пятнадцатилетнюю сестру Настю.
   — Нет, — ответила Инна, — папа придет раньше. Он придет через год.
   Мы сидим в «Book-кафе», Инна рассказывает, нам приносят кофе, я делаю удивленное лицо и спрашиваю: — Почему вы думаете, что через год?
   — Ну потому что хватит уже. Мы уже все поняли.
   Мы изменились. Я только не понимаю, так ли Миша изменился, как в письмах. Но явно мы изменились оба, пора перестать нас мучить.
   — Вы имеете в виду власть, прокуратуру, суд? Вы ждете от них жалости?
   — Нет, — Инна машет как-то легким движением тонких пальцев вверх к потолку, видимо, пытаясь изобразить этим жестом Провидение. — Нет, Путин его не отпустит.
   И в тот же день я получаю от Ходорковского письмо из тюрьмы. Орфографию и пунктуацию сохраняю: «… Постараюсь максимально честно, хотя конечно прошедшее время накладывает отпечаток. Я был абсолютно убежденным комсомольцем, верил в коммунизм, верил, что вокруг враги, которых мы сдерживаем силой оружия.
   Поэтому пошел на „закрытую специальность“ и хотел (мечта) работать на оборонном заводе. К слову, поработал, правда, недолго и очень понравилось. Абсолютно был равнодушен к истории, философии и вообще гуманитарным наукам, кроме экономики (Экономика химической промышленности — был у нас такой предмет, очень мне легко давался).