Страница:
Разбудить правителя решился лишь самый близкий к нему Али-Кушчи. Он вошел в его келью, осторожно ступая босыми ногами, потому что мирза пугался, когда будили его внезапно. Сквозь решетку оконца бил золотой дымный луч. Улугбек спал, повернувшись к стене, в самом темном углу. На ковре, рядом с ним, лежали его инструменты, параллактические линейки, арабская астролябия, циркуль и солнечные часы из далекой Венеции. В длинногорлом и узком кувшине с водой сонно билась жужжащая муха.
Али-Кушчи осторожно присел, не решаясь коснуться спящего. А тот вдруг спросил:
— Чего тебе, Али? Пора мне вставать? Я, наверное, спал очень долго?
— Вы не спите, мирза?
— Так, немного дремлю… Знаешь, я как будто нашел другое решение той самой задачи, которую так красиво решил наш Джемшид.
— Великий Джемшид! Он так высоко отозвался об атласе вашем «Зидж Гурагони», мирза, о ваших таблицах.
— Мне приятна похвала такого ученого, как Гияс-ад-дин-Джемшид. Мы с ним, правда, немного поспорили на обсуждении. Но, по-моему, мне удалось убедить мауляну.
— Все уверены в этом.
— Откуда ты знаешь, Али? Ты, мне помнится, был в это время в Ходженте.
— Рассказывал ваш Челеби.
— Мерием Челеби? Этот мальчик истину ставит превыше всего. Ему можно верить. Как он рассказывал?
— Наш мулла Гияс-ад-дин-Джемшид, говорил Челеби, спросил на собрании нескольких султанов принца, автора таблиц, почему в трактатах по астрономии сказано, что в апогее и перигее никакого уравнения нет, тогда как мы находим определение его в таблицах. Его величество ответил: «В мои намерения не входит установить в моих таблицах уравнения для этих двух точек».
— Все верно, так оно и было.
— Да, мирза. А от себя Челеби добавил, что ваш ответ Джемшиду, очевидно, правилен, и он, Челеби, обоснует это в своих комментариях.
— Ладно, пусть обоснует. Я бы хотел поразмыслить с тобою, Али, о той задаче. Она сводится к уравнению… Дай-ка мне листик бумаги.
— Простите, мирза! Я шел к вам не с этим. У меня к вам глубокая личная просьба!
— Говори, мой кушчи [23].
— Все мы, ученики ваши, просим выслушать нашу нижайшую просьбу.
— Я сказал: говори.
— О, великий мирза! Мы хотим вас сегодня увидеть в соборной мечети во время молитвы аль-аср.
— Что это с вами случилось?
— Сегодня день святой пятницы. Заткните врагам своим глотки, мирза.
— Мне так жалко времени, Али. У меня его мало осталось. Вы ошибаетесь, надеясь на чудо. Мое появление в мечети ничего не изменит. Напротив, оно лишь раздует угли тлеющей злобы. Ничего не получится.
— Попробуйте, принц. Умоляю!
— Кто сегодня там служит?
— Сам мухтасиб Сейид-Ашик.
Как же, старый знакомец. Он однажды незваный явился на пир во дворец. Руки к небу поднял и, к мирзе обращаясь, в глаза ему прямо сказал: «Ты уничтожил веру Мухаммеда и ввел обычай кафиров!» Какая настала тогда тишина. Чреватая взрывом, сухая, как трут. Посмел бы сказать он такое Тимуру… Отсечь ему голову? Это значит — война. Они только ждут, что правитель казнит мухтасиба. Это вызов. Оскорбление при всех, о котором сегодня узнает весь Самарканд. Но жизнь научила мирзу не торопиться. Он достаточно повоевал с самаркандскими муфтиями и бухарскими богословами, чтобы надеяться на чудо. Чуда не будет. В борьбе со служителями Аллаха победа достанется не ему. Срезать голову мухтасибу — не значит победить. Это лишь смоет оскорбление. Но начнется война, и он ее, безусловно, не выиграет… Истинный оскорбитель Ходжа Ахрар останется невредимым. Что ему какой-то мухтасиб, злобный старец, разбивающий кувшины с запретным вином? Только мизинец! Сруби — тут же вырастет новый. Нет, если уж война — так война, но с людьми, а не с Богом. Враги только и ждут ошибки. Они готовы к удару. Просто выхода нет — захватили врасплох. Бледный от гнева поднялся мирза в заколдованной тишине остановленного мира. Все с ужасом ждали, что скажет и сделает он. Но недаром великий Тимур хвалил быстроту и находчивость внука.
«Что, пришел за славой шахида? — деланно рассмеялся мирза. — Не получишь ее. Умирай дураком, балаганной куклой, которую вертят другие. — И еще он сказал те роковые слова, о которых узнали во всех городах мусульманских: — Религия рассеивается, как туман, царства разрушаются, но труды ученых остаются на вечные времена». — Так и сказал тогда мухтасибу мирза, про себя задыхаясь от гнева. Пожалуй, не стоило так говорить. А может, и стоило! Это их испугало. Они затаились, как змеи в камнях, и только шипели: «Безумен мирза! Ислам он посмел уподобить туману. Туман де рассеется… Царства, сказал, разрушаются. Так надо разрушить его нечестивое царство, пока он не разрушил ислам».
— Я как-то встречался с Сейидом, Али, — задумчиво сказал Улугбек, поднимаясь с подушек. — Стар, видно, стал я, если мне предлагают идти на поклон к мухтасибу.
— Не на поклон, государь!
— Ах, мой Али! Ты же знаешь, что старый дурак не упустит случая сказать мне новую дерзость. Я его не карал, и он не боится меня. А в мечеть я и так хожу, как добрый мусульманин. Государь может позволить себе воздать славу Аллаху в придворной мечети.
— Он вас боится, мирза, — сказал Али, пропуская мимо ушей последнюю реплику. — Смертельно боится! Потому и лезут они на рожон, что боятся. Не понимают и потому боятся вдвойне.
— И сильней ненавидят.
— Да, мирза. Но в главную мечеть пойти надо. Не для них — для народа. Вы покажете всем, что чтите закон Мухаммеда, и что бы ни говорили тогда муллы, люди не очень-то им поверят. А так вы сами каждый раз подтверждаете все, что о вас говорят. Не дошли до мазара Живого царя.
— Недаром тебя называют «Птолемеем нашей эпохи», сокольничий, — вдруг рассмеялся мирза. — Ты меня, кажется, убедил. Да, кстати, я слышал, Сейида-Ашика тоже как-то зовут, и не менее пышно?
— Старый Ходжа Ахрар отзывается о нем очень лестно. Он говорит, что не было и нет проповедников, равных Сейиду, разве что сам Моисей.
— Ух ты! Как высоко! Это правда, Али?
— Говорят, государь, а там кто его знает.
— Ну, ладно, вели, чтоб седлали коней.
Глава восьмая
Миновав главные Железные ворота города, едет со свитой мирза Улугбек мимо базара к соборной мечети Биби-Ханым. Он вдыхает пряные ароматы базара: перец, чеснок, верблюжий кизяк, запах жареной рыбы и угля в мангалах. Он видит его пестроту, слышит рокот прибоя. Это бьет человечье море о стены базара.
Самаркандский базар! Это мелькание разноплеменных лиц и одежд, это мешанина языков, которой не было и во времена вавилонского столпотворения. Его не обойти и за день. Вон ковровый ряд, где продаются самые дорогие в мире темно-красные с хитрым узором туркменские ковры корня Теке, ковры из Шираза — рисунок их, в котором преобладают голубые тона, считается самым сложным и тонким, торгуют тут и бухарскими, и дамасскими, и шемаханскими коврами, всевозможными паласами и кошмами, попонами для лошадей, слонов и верблюдов. Нет на свете более ярких и неожиданных красок, чем те, которые сверкают под солнцем Самарканда в ковровом ряду. Разве что фруктовые и овощные лавки могут поспорить с ним. Но ведь и они расположены на том же базаре!
Белый лук с шелковой шелухой и горный лук анзури, незаменимая для плова зеленая редька, морковь, баклажаны и перцы всех форм и оттенков — грудами лежат на прилавках, и на серебряную теньгу можно накупить целую арбу. А сказочные персики, сладчайший виноград, оранжевые и белые, как воск, абрикосы, и, словом, чего только нет! Сто сортов черного кишмиша и сабзы и прозрачный зеленый изюм, который сушат, не срезая гроздей с лозы, фисташки, всевозможные орехи — от индийских до грецких, яблоки, бананы, финики, нежнейшие фиги, плоды кокосовых и масличных пальм, про дыни же и арбузы нечего даже говорить! Там ревут верблюды и брыкаются ишаки, кричат разносчики лепешек, сладостей, розовой воды и каленых орешков. Там можно съесть пиалу плова, горячих наперченных мантов, жареного барашка или обвалянную в муке рыбу, которая в котле с кипящим маслом мгновенно покрывается упоительной коричневой корочкой. Вам разрежут там лучший арбуз или дыню, угостят медовой пахлавой, нежнейшими пирожками, на которых крохотными пузырьками вскипает курдючный жир. Вас будут долго благодарить, чтобы вы ни купили: десяток барашков, гуся или утку, персиков или только горсть сиренево-серых от соли, каленых абрикосовых косточек.
К вашим услугам лучшие банщики, цирюльники и зубодеры, зеленый сладковато-удушливый дым гашиша зовет предаться тайному пороку, а продавцы священных книг, молитвенных ковриков и четок взывают о благочестии. Каждый ряд — это особый мир со своими неписаными, но нерушимыми обычаями. На невольничьем рынке торгуют рабами, голыми, умащенными маслом для привлекательности. И торговцы девушками ведут себя совсем иначе, чем, скажем, торговцы детьми или учеными писцами. У каждого свой товар. Что же сказать тогда о тех, кто торгует верблюдами или верховыми лошадьми? Конечно, каждый ряд — это отдельное государство со своей политикой и языком.
Вон продают бесценные бухарские шкурки. Этот каракуль светится в темноте голубым призрачным сиянием. Только в пустыне Кызыл растет такая колючка, от которой овцы дают светящихся ягнят. У красного, как хна, фарсидского каракуля свой секрет, и нужно большое искусство, чтобы его разгадать. И нет, наверное, человека, для которого открыты все тайны самаркандского базара. Одни умеют читать узор ковров, другие знают тайный язык тюбетеев и никогда не спутают черную с серебром шапочку бухарца с шитым золотой нитью тюбетеем невесты. У каждой вещи — своя тайна. Для той же невесты нужны золотые тапочки, а остроносые туфли с загнутым вверх носком подходят для пожилого евнуха. Но с этим, пожалуй, легко разберется любой, чего не скажешь, конечно, о тайнах самоцветов. Здесь часто ошибаются даже самые искушенные. И все же все норовят побывать в ювелирном ряду.
Есть секреты весов, на которых взвешивают золото или серебро, есть секреты проб драгоценных этих металлов, и с пробами, бывает, разобраться куда труднее, чем с весами. При покупке же жемчуга ни весы не помогут, ни пробы. Здесь нужно уметь видеть десять цветов, где простые люди видят всего лишь один. Только тогда прихотливая игра розовых или бледных, как слезы на белых щеках юной вдовы, горошин станет открытой книгой. Но и у розового, и у белого жемчуга есть сотни оттенков, а у редких зеленых, синих и черных перлов их и того больше. И надо знать, в какое время года и суток какой жемчуг покупать. Розовый берут рано утром, сразу после первой молитвы, когда солнце не дает ему алой краски своих многоцветных лучей, белый лучше поглядеть на закате, если под оранжевым огнем вечерней зари он все равно останется белым, значит, это настоящий холодный перл, который не имеет цены. И так для каждого сорта, кроме черного, конечно, потому что, во избежание несчастья, покупающему черную жемчужину лучше свериться со своим гороскопом. Для этого и сидит в ювелирном ряду особый астролог. И синие жемчужины — ведь это цвет смерти — надо покупать, сообразуясь с велением звезд. То же относится и к самоцветам. Одни родились под звездой, которой соответствует лал, другим надобен изумруд, алмаз, лунный камень или, скажем, янтарь, хризолит и гранат. Упаси Аллах перепутать. Страшная может постигнуть беда. Но кроме звездных, есть еще камни на разные случаи жизни, ведь каждый камень что-нибудь да значит. Один способствует удаче в любви, другие охраняют от яда, третьи сопутствуют успеху в делах. Тут тоже надо держать ухо востро знать свой гороскоп и гороскопы людей, на которых желаешь повлиять, оттенки воды в самоцветах, красоту их огранки и много других очень важных вещей.
Но всего привлекательнее мелочная торговля. Она, как острая приправа к тяжелому блюду. Без нее нет восточного базара, как нет его без убогих и нищих, слепцов и шарлатанов.
Вот влажные кучки зеленого наса. Попробуй-ка отличи один сорт от другого.
Но знаток, бросив щепотку под язык, закатит глаза, посидит в холодке, и ему уже ясно, какое зелье и какая известь пошли на изготовление наса, добавил ли хозяин в него виноградной золы или белого молока опийного мака. Нас всегда продают на земле. Его горки насыпаны на белые чистые тряпки, на которых остаются масляные желто-зеленые пятна. Рядом на ковриках разложены калебаски для этого вездесущего наса, с кистями для дехкан и с серебряной пробкой — для тех, кто богаче. Садись на корточки и пробуй. Нас утоляет голод, снимает жару и усталость. Тут же ленты, бисер и трубочки для пеленашек, свои — для мальчиков и для девочек, чтобы никогда не промокали их пеленки, связки черных бусинок с белыми пупырышками тоже для детей — от дурного глаза, а это уже для мужчин — узбекские ножи в узорных ножнах, с мутной роговой рукояткой и знаком луны, выгравированным на беспощадном лезвии.
А если проехать подальше, к площади Регистан, где стоит медресе Улугбека, а в илистых берегах сонно струятся мутные воды канала, попадешь в торгово-промышленный ряд — Тим [24], знаменитый «Тильпак-Фурушан». Он стоит как раз на скрещении шести главных улиц. Там одни мастерские и лавки, в которых торгуют оружием, сбруей, кольчугами, замками, кожами, гончарным товаром и шорным, шагренью, сафьяном, шелком и шерстью. Все улочки вокруг медресе Тилля-Кари и караван-сарая Мирзан буквально забиты лавчонками и мастерскими. День и ночь там звенят молоточки и пыхтят мехи у горнов.
Пусть Регистан — старая площадь, «Место песка» древнейшего города забытой согдийской державы, но все здесь построено при Улугбеке! Разве что одно медресе Тилля-Кари воздвигнуто по заказу жены Тимура по имени Туман-ока. Все остальное строил он, Улугбек Гурагон. Вот рядом с медресе — просторная ханака [25], забитая оборванными дервишами, как муравейник под трухлявым пнем. Над ханакой самый большой в мире купол из молочно-зеленой майолики. А вон мечети в южной части Регистана. Одна, соборная, построенная султаном Кукельдашем, другая — крохотная, как игрушка, подземная мечеть Мукатта, известная в Каире и Дамаске под названием Захрет Омара, а дальше лучшие на всем Востоке бани, ряды железников, огромный медный ряд и каменный помост, на нем сидят слепые дервиши, которые без перерыва весь день читают наизусть Коран, лишь изредка прихлебывая из пиалы холодный чай. Какая толпа вокруг них собирается! Кому не охота послушать святые слова? И летят медяки в чашки слепцов.
Но путь мирзы лежит не на любимый Регистан. Миновав базар, едет он прямо к минаретам и колоссальной арке, под которой все люди кажутся козявками, заползшими под тень ливанских кедров. Но ведь и впрямь они козявки на мизинце Бога. Пусть напомнит об этом лишний раз великая мечеть. И о величии и о вечности власти пусть напомнит она.
Ее построила любимая жена Тимура, китайская принцесса, которую за красоту прозвали Биби-Ханым — прекраснейшей дамой. Проводив в очередной поход стареющего мужа — великого хромца, — она решила порадовать его при возвращении мечетью, больше и прекраснее которой нет во вселенной. Все свои наряды, драгоценности и все подарки мужа, награбленные в разных городах, отдала Биби-Ханым на строительство мечети. Но главный зодчий не торопился возводить строение. Он полюбил Биби-Ханым и жил мечтой о следующем дне, когда вновь сможет увидеть ее хоть на мгновение. А так как прекрасная китаянка приезжала на строительство каждое утро, зодчий мечтал только о том, чтобы работа затянулась до бесконечности. Но, заметив нетерпение царицы, он загорелся дерзкой мыслью и предложил ей мечеть в обмен на поцелуй. А тут еще царица узнала, что Тимур возвращается домой с победой и скоро будет в Самарканде. Что ей оставалось делать? Она, конечно, согласилась, и мечеть стала расти со скоростью бамбукового побега. Но в день отделки главного портала майоликой строитель потребовал обещанной награды. Пришло, видимо, время расплаты. Зодчий обнял царицу и потянулся к ней губами. В последнюю минуту едва успела она прикрыть лицо, и жгучий поцелуй пришелся только в руку. Но жар его был столь велик, так горяча и так нетерпелива была любовь строителя, что поцелуй прожег ладонь и навсегда остался багровым следом на щеке Ханым.
Войдя в столицу, Тимур был поражен и восхищен. Царь-разрушитель был для Самарканда царем-строителем, и лучшего подарка ему нельзя было преподнести. Но мечеть мечетью, а след от поцелуя горел, взывая о мести. И было велено виновника схватить. Но зодчий взбежал на минарет и, бросившись оттуда, на самодельных крыльях улетел в Иран.
Откуда взялись эти самые крылья? Но так говорят люди…
Эту сказку, конечно, слышал и Улутбек, и каждый раз дивился народной фантазии, которая стремится все облагородить, подкрасить, все показать какой-то волшебной стороной. Уж он-то знал отлично Биби-Ханым — так прозвали родную бабушку его Сарай-Мульк-ханым — она его воспитывала с детства. И вовсе не она велела мечеть строить, а сам Тимур, он был тогда уже стар, и бабушка навряд ли тоже могла воспламенить хоть чье-то сердце…
Вот так-то… В честь знаменитого индийского похода, в котором завладел несметными сокровищами могольских властителей, и велел построить Тимур соборную мечеть. Он специально согнал для этого сотни иноземных мастеров, и посмел бы кто-нибудь из них не так взглянуть на царицу!.. Лишь в одном права легенда — Тимур хотел видеть соборную мечеть первейшей в мире, чтобы по пятницам могли в ней собираться все взрослые мужчины Самарканда, все мусульмане старше тринадцати лет. А строилась она не год, не два и не три… не с быстротой растущего бамбука, конечно. За это время успел Тимур сходить и против турок, и в Египет, успел приумножить и добычу, и славу. Пора было подумать уже о том дне, когда предстанет он перед ликом Аллаха.
Биби-Ханым же, видно, тоже подумав о душе, решила построить как раз напротив мечети мужа свое собственное, конечно, необыкновенное медресе. Больше того, она ловко перекупала кирпич и глазурованную плитку с соседнего строительства и переманивала рабочих. Когда Тимур возвратился в Самарканд, то с удивлением и гневом обнаружил, что в его мечети и входной портал ниже, и плитка хуже, чем в медресе царицы. Он тут же велел повесить приставленных к строительству обоих своих султанов: Ходжу Мухаммеда Давида и Мухаммеда Джельда. И если его историки не решились сделать о том соответствующую запись, а Улугбек не считал нужным разрушать возникшую на его глазах цветистую легенду, то все равно тому был свидетель — испанский посол при Тимуровом дворе, кавалер Рюи Гонзалес де Клавихо. Он писал в своем дневнике, что больного, неспособного самостоятельно передвигаться Тимура ежедневно привозили на строительство. Лежа на носилках, престарелый властитель покрикивал на рабочих и бросал им в котлован деньги и куски вареного мяса, чем и «возбуждал их так, что на удивление». Только при бурном объяснении Тимура с царицей не оказалось свидетелей. Но зато весь двор на другой день заметил на щеке Сарай-Мульк-ханым длинную багровую полосу.
Но все равно властитель мира опоздал. Начался снегопад, и работы пришлось остановить. А вскоре великий Тимур скончался. В родном Шахрисабзе ждал его тайный подземный мавзолей и мраморный саркофаг с тяжелой плитой. Но суждено ему было упокоиться здесь, в Самарканде, в грандиозном «Гур-Эмире», бирюзовый купол которого словно напоминает о древних мистериях Согдианы — поклонении силе мужской, фаллических культах, тайной цепочкой объединивших Индию, Грузию, вайнахов и персов, Микены и Крит.
Невеселы были думы мирзы Улугбека. Уж видел он восьмигранные минареты и синий купол главной мечети, майоликовые ромбы, мог рассмотреть узоры квадратного письма, что прославляют Аллаха и истинную веру пророка его Мухаммеда. Но вдали, в пыльной дымке раскаленного неба, бесстыдной и дерзкой языческой мощью вставал круглый барабан с ребристым куполом «Гур-Эмира». Словно в насмешку над мечом ислама, который спал там в зеленом нефритовом гробу. Так весенние воды вымывают порой из глины Афрасиаба безгрешные в немудреной своей простоте терракотовые лингамы. Так прячется языческая мощь за глазурью благочестивых изречений этого мавзолея. Никуда не уйти от природы, как нельзя уйти от судьбы. Тимур опоздал со своей мечетью. Она не ляжет исполинской каменной тяжестью на чашу весов, которая должна была уравновесить злые его дела. Он опоздал. И даже тайная гробница его в Шахрисабзе, воздух в которой всегда холоден и чист, как в усыпальницах фараонов, пребудет пустой. Ее занесут пески…
И понял вдруг Улугбек, сын своего времени, что мрачный фанатизм служителей веры — всего лишь безнадежная попытка бороться с природой, с человеческим в человеке, ханжеское целомудрие тайных развратников.
И с веселой улыбкой, готовый к борьбе, спешился он у ворот Биби-Ханым, у пештака ее — главного восточного входа. Прошел вдоль галереи резных колонн и, разувшись, ступил на мраморные, украшенные цветной мозаикой плиты двора. Вслед за ним, оставляя сапоги и туфли, вошли придворные. У главного айвана [26] он задержался, поджидая спутников. Все вместе миновали раскрытые створки знаменитых на весь свет ворот, изготовленных из сплава семи металлов, и, согнув спины, ступили на цветные матрасы мечети. Осторожно прокрались на царское место.
Служба уже началась. На минбаре [27] стоял Сейид-Ашик и пел скороговоркой суры Корана. Клинышек седой и куцей его бороды хищной тенью метался в овале минбара.
«Аллах слушает того, кто воздает ему хвалу…»
Мирза Улугбек и его приближенные, готовясь к молитве, опустились на колени и подняли руки к плечам. Но Сейид на минбаре ничем не показал, что заметил вошедших, будто это пришли водоносы или, скажем, чесальщики шерсти. Да и чем лучше чесальщика шерсти великий амир в глазах Предвечного? Ничем. И он начал салят.
По примеру его каждый пропел «Аллах акбар» и, вложив левую руку в правую, прочел первую суру. В глубоком поклоне коснулся колен, распрямился и поднял высоко свою левую руку.
— Аллах слушает того, кто воздает ему свою хвалу, — слились воедино слова молитвы.
Опустившись на колени и носом коснувшись земли, мусульмане распрямились, не вставая с колен, и вновь распростерлись на полу соборной мечети.
И сразу же после молитвы аль-аср, стал Сейид обличать Улугбека. Он начал как будто бы издалека, сказав, что среди прихожан есть такие, которые своим поведением смущают других.
— Среди многих своих погрешений, — сказал Сейид-Ашик, — они небрежны в исполнении веры. Не постятся, к примеру, весь месяц святой рамадан, а пророк наш велит нам поститься; оскорбляют этот святой месяц сближением с женщиной; забывают и то, что в рамадан добавляется еще одна молитва, вечерняя, в двадцать ракатов. Но что добавочная молитва для того, кто вообще не знает благочестия молитвы, — снизил до тихого шепота голос Сейид и вдруг закричал: — Что же будет, о мусульмане?! Что будет с исламом, если в небрежении верой пример подает наш мирза Улугбек?
Стоя, как все, на коленях, слушал мирза обличения старого мухтасиба — ревнителя шариата, будто его они не касались, будто Сейид говорил о другом.
— Зачем ты хочешь ввести в Самарканде обычаи кафиров? — спросил Сейид, обратившись, наконец, прямо к мирзе.
Тот медленно встал, ибо негоже стоять на коленях амиру. Только в молитве он может стоять на коленях, но мухтасиб уже закончил салят. Теперь начался просто диспут или, коли угодно, беседа.
— Если я правильно понял, Сейид, то вы уже не считаете меня блюстителем толка и удовлетворителем веры? — спокойно спросил Улугбек.
— Нет, не считаю! И никогда не считал! — запальчиво ответил старец.
— Прекрасно. Тогда мне остается спросить: считаете ли вы меня повелителем правоверных, властителем Мавераннахра, амиром Самарканда и города Бухара-и-Шерив?
Ничего не ответил Сейид, только глаза его сухо блестели.
— Хорошо, — все так же тихо, неторопливо и как-то весело продолжал Улугбек. — Я считаю молчание ваше согласием, иначе пришлось бы казнить вас как бунтовщика.
Вздох пролетел по мечети и тут же замер. Но Улугбек будто не слышал ни вздоха, ни наступившей затем тишины, спокойно беседовал с мухтасибом, словно были они одни с глазу на глаз.
— Итак, считая, что вы признаете во мне своего государя, я не гневаюсь на ваши упреки по части веры, хотя несправедливы они и недопустимы по форме. Но пусть нас рассудит Аллах… Прощаем же мы ворчание старых наставников, даже наших рабов, что потеряли и зубы и волосы, ходя за нами еще с малолетства. Но мне больно за народ мой. Ведь я государь Самарканда! Вы сказали, что не считаете и никогда не считали меня ни хранителем толка, ни удовлетворителем веры… Посмотрите же сюда! — Царственным жестом, но весело улыбаясь, указал мирза на огромный ляух [28] из серого мрамора, стоящий в центре мечети, прямо под куполом. — Посмотрите и поймете, почему больно мне за народ мой, у которого такие наставники в вере.
Али-Кушчи осторожно присел, не решаясь коснуться спящего. А тот вдруг спросил:
— Чего тебе, Али? Пора мне вставать? Я, наверное, спал очень долго?
— Вы не спите, мирза?
— Так, немного дремлю… Знаешь, я как будто нашел другое решение той самой задачи, которую так красиво решил наш Джемшид.
— Великий Джемшид! Он так высоко отозвался об атласе вашем «Зидж Гурагони», мирза, о ваших таблицах.
— Мне приятна похвала такого ученого, как Гияс-ад-дин-Джемшид. Мы с ним, правда, немного поспорили на обсуждении. Но, по-моему, мне удалось убедить мауляну.
— Все уверены в этом.
— Откуда ты знаешь, Али? Ты, мне помнится, был в это время в Ходженте.
— Рассказывал ваш Челеби.
— Мерием Челеби? Этот мальчик истину ставит превыше всего. Ему можно верить. Как он рассказывал?
— Наш мулла Гияс-ад-дин-Джемшид, говорил Челеби, спросил на собрании нескольких султанов принца, автора таблиц, почему в трактатах по астрономии сказано, что в апогее и перигее никакого уравнения нет, тогда как мы находим определение его в таблицах. Его величество ответил: «В мои намерения не входит установить в моих таблицах уравнения для этих двух точек».
— Все верно, так оно и было.
— Да, мирза. А от себя Челеби добавил, что ваш ответ Джемшиду, очевидно, правилен, и он, Челеби, обоснует это в своих комментариях.
— Ладно, пусть обоснует. Я бы хотел поразмыслить с тобою, Али, о той задаче. Она сводится к уравнению… Дай-ка мне листик бумаги.
— Простите, мирза! Я шел к вам не с этим. У меня к вам глубокая личная просьба!
— Говори, мой кушчи [23].
— Все мы, ученики ваши, просим выслушать нашу нижайшую просьбу.
— Я сказал: говори.
— О, великий мирза! Мы хотим вас сегодня увидеть в соборной мечети во время молитвы аль-аср.
— Что это с вами случилось?
— Сегодня день святой пятницы. Заткните врагам своим глотки, мирза.
— Мне так жалко времени, Али. У меня его мало осталось. Вы ошибаетесь, надеясь на чудо. Мое появление в мечети ничего не изменит. Напротив, оно лишь раздует угли тлеющей злобы. Ничего не получится.
— Попробуйте, принц. Умоляю!
— Кто сегодня там служит?
— Сам мухтасиб Сейид-Ашик.
Как же, старый знакомец. Он однажды незваный явился на пир во дворец. Руки к небу поднял и, к мирзе обращаясь, в глаза ему прямо сказал: «Ты уничтожил веру Мухаммеда и ввел обычай кафиров!» Какая настала тогда тишина. Чреватая взрывом, сухая, как трут. Посмел бы сказать он такое Тимуру… Отсечь ему голову? Это значит — война. Они только ждут, что правитель казнит мухтасиба. Это вызов. Оскорбление при всех, о котором сегодня узнает весь Самарканд. Но жизнь научила мирзу не торопиться. Он достаточно повоевал с самаркандскими муфтиями и бухарскими богословами, чтобы надеяться на чудо. Чуда не будет. В борьбе со служителями Аллаха победа достанется не ему. Срезать голову мухтасибу — не значит победить. Это лишь смоет оскорбление. Но начнется война, и он ее, безусловно, не выиграет… Истинный оскорбитель Ходжа Ахрар останется невредимым. Что ему какой-то мухтасиб, злобный старец, разбивающий кувшины с запретным вином? Только мизинец! Сруби — тут же вырастет новый. Нет, если уж война — так война, но с людьми, а не с Богом. Враги только и ждут ошибки. Они готовы к удару. Просто выхода нет — захватили врасплох. Бледный от гнева поднялся мирза в заколдованной тишине остановленного мира. Все с ужасом ждали, что скажет и сделает он. Но недаром великий Тимур хвалил быстроту и находчивость внука.
«Что, пришел за славой шахида? — деланно рассмеялся мирза. — Не получишь ее. Умирай дураком, балаганной куклой, которую вертят другие. — И еще он сказал те роковые слова, о которых узнали во всех городах мусульманских: — Религия рассеивается, как туман, царства разрушаются, но труды ученых остаются на вечные времена». — Так и сказал тогда мухтасибу мирза, про себя задыхаясь от гнева. Пожалуй, не стоило так говорить. А может, и стоило! Это их испугало. Они затаились, как змеи в камнях, и только шипели: «Безумен мирза! Ислам он посмел уподобить туману. Туман де рассеется… Царства, сказал, разрушаются. Так надо разрушить его нечестивое царство, пока он не разрушил ислам».
— Я как-то встречался с Сейидом, Али, — задумчиво сказал Улугбек, поднимаясь с подушек. — Стар, видно, стал я, если мне предлагают идти на поклон к мухтасибу.
— Не на поклон, государь!
— Ах, мой Али! Ты же знаешь, что старый дурак не упустит случая сказать мне новую дерзость. Я его не карал, и он не боится меня. А в мечеть я и так хожу, как добрый мусульманин. Государь может позволить себе воздать славу Аллаху в придворной мечети.
— Он вас боится, мирза, — сказал Али, пропуская мимо ушей последнюю реплику. — Смертельно боится! Потому и лезут они на рожон, что боятся. Не понимают и потому боятся вдвойне.
— И сильней ненавидят.
— Да, мирза. Но в главную мечеть пойти надо. Не для них — для народа. Вы покажете всем, что чтите закон Мухаммеда, и что бы ни говорили тогда муллы, люди не очень-то им поверят. А так вы сами каждый раз подтверждаете все, что о вас говорят. Не дошли до мазара Живого царя.
— Недаром тебя называют «Птолемеем нашей эпохи», сокольничий, — вдруг рассмеялся мирза. — Ты меня, кажется, убедил. Да, кстати, я слышал, Сейида-Ашика тоже как-то зовут, и не менее пышно?
— Старый Ходжа Ахрар отзывается о нем очень лестно. Он говорит, что не было и нет проповедников, равных Сейиду, разве что сам Моисей.
— Ух ты! Как высоко! Это правда, Али?
— Говорят, государь, а там кто его знает.
— Ну, ладно, вели, чтоб седлали коней.
Глава восьмая
Покамест ты жив — не обижай никого,
Пламенем гнева не обжигай никого.
Если ты хочешь вкусить покоя и мира,
Вечно страдай, но не обижай никого.
Омар Хайям
Миновав главные Железные ворота города, едет со свитой мирза Улугбек мимо базара к соборной мечети Биби-Ханым. Он вдыхает пряные ароматы базара: перец, чеснок, верблюжий кизяк, запах жареной рыбы и угля в мангалах. Он видит его пестроту, слышит рокот прибоя. Это бьет человечье море о стены базара.
Самаркандский базар! Это мелькание разноплеменных лиц и одежд, это мешанина языков, которой не было и во времена вавилонского столпотворения. Его не обойти и за день. Вон ковровый ряд, где продаются самые дорогие в мире темно-красные с хитрым узором туркменские ковры корня Теке, ковры из Шираза — рисунок их, в котором преобладают голубые тона, считается самым сложным и тонким, торгуют тут и бухарскими, и дамасскими, и шемаханскими коврами, всевозможными паласами и кошмами, попонами для лошадей, слонов и верблюдов. Нет на свете более ярких и неожиданных красок, чем те, которые сверкают под солнцем Самарканда в ковровом ряду. Разве что фруктовые и овощные лавки могут поспорить с ним. Но ведь и они расположены на том же базаре!
Белый лук с шелковой шелухой и горный лук анзури, незаменимая для плова зеленая редька, морковь, баклажаны и перцы всех форм и оттенков — грудами лежат на прилавках, и на серебряную теньгу можно накупить целую арбу. А сказочные персики, сладчайший виноград, оранжевые и белые, как воск, абрикосы, и, словом, чего только нет! Сто сортов черного кишмиша и сабзы и прозрачный зеленый изюм, который сушат, не срезая гроздей с лозы, фисташки, всевозможные орехи — от индийских до грецких, яблоки, бананы, финики, нежнейшие фиги, плоды кокосовых и масличных пальм, про дыни же и арбузы нечего даже говорить! Там ревут верблюды и брыкаются ишаки, кричат разносчики лепешек, сладостей, розовой воды и каленых орешков. Там можно съесть пиалу плова, горячих наперченных мантов, жареного барашка или обвалянную в муке рыбу, которая в котле с кипящим маслом мгновенно покрывается упоительной коричневой корочкой. Вам разрежут там лучший арбуз или дыню, угостят медовой пахлавой, нежнейшими пирожками, на которых крохотными пузырьками вскипает курдючный жир. Вас будут долго благодарить, чтобы вы ни купили: десяток барашков, гуся или утку, персиков или только горсть сиренево-серых от соли, каленых абрикосовых косточек.
К вашим услугам лучшие банщики, цирюльники и зубодеры, зеленый сладковато-удушливый дым гашиша зовет предаться тайному пороку, а продавцы священных книг, молитвенных ковриков и четок взывают о благочестии. Каждый ряд — это особый мир со своими неписаными, но нерушимыми обычаями. На невольничьем рынке торгуют рабами, голыми, умащенными маслом для привлекательности. И торговцы девушками ведут себя совсем иначе, чем, скажем, торговцы детьми или учеными писцами. У каждого свой товар. Что же сказать тогда о тех, кто торгует верблюдами или верховыми лошадьми? Конечно, каждый ряд — это отдельное государство со своей политикой и языком.
Вон продают бесценные бухарские шкурки. Этот каракуль светится в темноте голубым призрачным сиянием. Только в пустыне Кызыл растет такая колючка, от которой овцы дают светящихся ягнят. У красного, как хна, фарсидского каракуля свой секрет, и нужно большое искусство, чтобы его разгадать. И нет, наверное, человека, для которого открыты все тайны самаркандского базара. Одни умеют читать узор ковров, другие знают тайный язык тюбетеев и никогда не спутают черную с серебром шапочку бухарца с шитым золотой нитью тюбетеем невесты. У каждой вещи — своя тайна. Для той же невесты нужны золотые тапочки, а остроносые туфли с загнутым вверх носком подходят для пожилого евнуха. Но с этим, пожалуй, легко разберется любой, чего не скажешь, конечно, о тайнах самоцветов. Здесь часто ошибаются даже самые искушенные. И все же все норовят побывать в ювелирном ряду.
Есть секреты весов, на которых взвешивают золото или серебро, есть секреты проб драгоценных этих металлов, и с пробами, бывает, разобраться куда труднее, чем с весами. При покупке же жемчуга ни весы не помогут, ни пробы. Здесь нужно уметь видеть десять цветов, где простые люди видят всего лишь один. Только тогда прихотливая игра розовых или бледных, как слезы на белых щеках юной вдовы, горошин станет открытой книгой. Но и у розового, и у белого жемчуга есть сотни оттенков, а у редких зеленых, синих и черных перлов их и того больше. И надо знать, в какое время года и суток какой жемчуг покупать. Розовый берут рано утром, сразу после первой молитвы, когда солнце не дает ему алой краски своих многоцветных лучей, белый лучше поглядеть на закате, если под оранжевым огнем вечерней зари он все равно останется белым, значит, это настоящий холодный перл, который не имеет цены. И так для каждого сорта, кроме черного, конечно, потому что, во избежание несчастья, покупающему черную жемчужину лучше свериться со своим гороскопом. Для этого и сидит в ювелирном ряду особый астролог. И синие жемчужины — ведь это цвет смерти — надо покупать, сообразуясь с велением звезд. То же относится и к самоцветам. Одни родились под звездой, которой соответствует лал, другим надобен изумруд, алмаз, лунный камень или, скажем, янтарь, хризолит и гранат. Упаси Аллах перепутать. Страшная может постигнуть беда. Но кроме звездных, есть еще камни на разные случаи жизни, ведь каждый камень что-нибудь да значит. Один способствует удаче в любви, другие охраняют от яда, третьи сопутствуют успеху в делах. Тут тоже надо держать ухо востро знать свой гороскоп и гороскопы людей, на которых желаешь повлиять, оттенки воды в самоцветах, красоту их огранки и много других очень важных вещей.
Но всего привлекательнее мелочная торговля. Она, как острая приправа к тяжелому блюду. Без нее нет восточного базара, как нет его без убогих и нищих, слепцов и шарлатанов.
Вот влажные кучки зеленого наса. Попробуй-ка отличи один сорт от другого.
Но знаток, бросив щепотку под язык, закатит глаза, посидит в холодке, и ему уже ясно, какое зелье и какая известь пошли на изготовление наса, добавил ли хозяин в него виноградной золы или белого молока опийного мака. Нас всегда продают на земле. Его горки насыпаны на белые чистые тряпки, на которых остаются масляные желто-зеленые пятна. Рядом на ковриках разложены калебаски для этого вездесущего наса, с кистями для дехкан и с серебряной пробкой — для тех, кто богаче. Садись на корточки и пробуй. Нас утоляет голод, снимает жару и усталость. Тут же ленты, бисер и трубочки для пеленашек, свои — для мальчиков и для девочек, чтобы никогда не промокали их пеленки, связки черных бусинок с белыми пупырышками тоже для детей — от дурного глаза, а это уже для мужчин — узбекские ножи в узорных ножнах, с мутной роговой рукояткой и знаком луны, выгравированным на беспощадном лезвии.
А если проехать подальше, к площади Регистан, где стоит медресе Улугбека, а в илистых берегах сонно струятся мутные воды канала, попадешь в торгово-промышленный ряд — Тим [24], знаменитый «Тильпак-Фурушан». Он стоит как раз на скрещении шести главных улиц. Там одни мастерские и лавки, в которых торгуют оружием, сбруей, кольчугами, замками, кожами, гончарным товаром и шорным, шагренью, сафьяном, шелком и шерстью. Все улочки вокруг медресе Тилля-Кари и караван-сарая Мирзан буквально забиты лавчонками и мастерскими. День и ночь там звенят молоточки и пыхтят мехи у горнов.
Пусть Регистан — старая площадь, «Место песка» древнейшего города забытой согдийской державы, но все здесь построено при Улугбеке! Разве что одно медресе Тилля-Кари воздвигнуто по заказу жены Тимура по имени Туман-ока. Все остальное строил он, Улугбек Гурагон. Вот рядом с медресе — просторная ханака [25], забитая оборванными дервишами, как муравейник под трухлявым пнем. Над ханакой самый большой в мире купол из молочно-зеленой майолики. А вон мечети в южной части Регистана. Одна, соборная, построенная султаном Кукельдашем, другая — крохотная, как игрушка, подземная мечеть Мукатта, известная в Каире и Дамаске под названием Захрет Омара, а дальше лучшие на всем Востоке бани, ряды железников, огромный медный ряд и каменный помост, на нем сидят слепые дервиши, которые без перерыва весь день читают наизусть Коран, лишь изредка прихлебывая из пиалы холодный чай. Какая толпа вокруг них собирается! Кому не охота послушать святые слова? И летят медяки в чашки слепцов.
Но путь мирзы лежит не на любимый Регистан. Миновав базар, едет он прямо к минаретам и колоссальной арке, под которой все люди кажутся козявками, заползшими под тень ливанских кедров. Но ведь и впрямь они козявки на мизинце Бога. Пусть напомнит об этом лишний раз великая мечеть. И о величии и о вечности власти пусть напомнит она.
Ее построила любимая жена Тимура, китайская принцесса, которую за красоту прозвали Биби-Ханым — прекраснейшей дамой. Проводив в очередной поход стареющего мужа — великого хромца, — она решила порадовать его при возвращении мечетью, больше и прекраснее которой нет во вселенной. Все свои наряды, драгоценности и все подарки мужа, награбленные в разных городах, отдала Биби-Ханым на строительство мечети. Но главный зодчий не торопился возводить строение. Он полюбил Биби-Ханым и жил мечтой о следующем дне, когда вновь сможет увидеть ее хоть на мгновение. А так как прекрасная китаянка приезжала на строительство каждое утро, зодчий мечтал только о том, чтобы работа затянулась до бесконечности. Но, заметив нетерпение царицы, он загорелся дерзкой мыслью и предложил ей мечеть в обмен на поцелуй. А тут еще царица узнала, что Тимур возвращается домой с победой и скоро будет в Самарканде. Что ей оставалось делать? Она, конечно, согласилась, и мечеть стала расти со скоростью бамбукового побега. Но в день отделки главного портала майоликой строитель потребовал обещанной награды. Пришло, видимо, время расплаты. Зодчий обнял царицу и потянулся к ней губами. В последнюю минуту едва успела она прикрыть лицо, и жгучий поцелуй пришелся только в руку. Но жар его был столь велик, так горяча и так нетерпелива была любовь строителя, что поцелуй прожег ладонь и навсегда остался багровым следом на щеке Ханым.
Войдя в столицу, Тимур был поражен и восхищен. Царь-разрушитель был для Самарканда царем-строителем, и лучшего подарка ему нельзя было преподнести. Но мечеть мечетью, а след от поцелуя горел, взывая о мести. И было велено виновника схватить. Но зодчий взбежал на минарет и, бросившись оттуда, на самодельных крыльях улетел в Иран.
Откуда взялись эти самые крылья? Но так говорят люди…
Эту сказку, конечно, слышал и Улутбек, и каждый раз дивился народной фантазии, которая стремится все облагородить, подкрасить, все показать какой-то волшебной стороной. Уж он-то знал отлично Биби-Ханым — так прозвали родную бабушку его Сарай-Мульк-ханым — она его воспитывала с детства. И вовсе не она велела мечеть строить, а сам Тимур, он был тогда уже стар, и бабушка навряд ли тоже могла воспламенить хоть чье-то сердце…
Вот так-то… В честь знаменитого индийского похода, в котором завладел несметными сокровищами могольских властителей, и велел построить Тимур соборную мечеть. Он специально согнал для этого сотни иноземных мастеров, и посмел бы кто-нибудь из них не так взглянуть на царицу!.. Лишь в одном права легенда — Тимур хотел видеть соборную мечеть первейшей в мире, чтобы по пятницам могли в ней собираться все взрослые мужчины Самарканда, все мусульмане старше тринадцати лет. А строилась она не год, не два и не три… не с быстротой растущего бамбука, конечно. За это время успел Тимур сходить и против турок, и в Египет, успел приумножить и добычу, и славу. Пора было подумать уже о том дне, когда предстанет он перед ликом Аллаха.
Биби-Ханым же, видно, тоже подумав о душе, решила построить как раз напротив мечети мужа свое собственное, конечно, необыкновенное медресе. Больше того, она ловко перекупала кирпич и глазурованную плитку с соседнего строительства и переманивала рабочих. Когда Тимур возвратился в Самарканд, то с удивлением и гневом обнаружил, что в его мечети и входной портал ниже, и плитка хуже, чем в медресе царицы. Он тут же велел повесить приставленных к строительству обоих своих султанов: Ходжу Мухаммеда Давида и Мухаммеда Джельда. И если его историки не решились сделать о том соответствующую запись, а Улугбек не считал нужным разрушать возникшую на его глазах цветистую легенду, то все равно тому был свидетель — испанский посол при Тимуровом дворе, кавалер Рюи Гонзалес де Клавихо. Он писал в своем дневнике, что больного, неспособного самостоятельно передвигаться Тимура ежедневно привозили на строительство. Лежа на носилках, престарелый властитель покрикивал на рабочих и бросал им в котлован деньги и куски вареного мяса, чем и «возбуждал их так, что на удивление». Только при бурном объяснении Тимура с царицей не оказалось свидетелей. Но зато весь двор на другой день заметил на щеке Сарай-Мульк-ханым длинную багровую полосу.
Но все равно властитель мира опоздал. Начался снегопад, и работы пришлось остановить. А вскоре великий Тимур скончался. В родном Шахрисабзе ждал его тайный подземный мавзолей и мраморный саркофаг с тяжелой плитой. Но суждено ему было упокоиться здесь, в Самарканде, в грандиозном «Гур-Эмире», бирюзовый купол которого словно напоминает о древних мистериях Согдианы — поклонении силе мужской, фаллических культах, тайной цепочкой объединивших Индию, Грузию, вайнахов и персов, Микены и Крит.
Невеселы были думы мирзы Улугбека. Уж видел он восьмигранные минареты и синий купол главной мечети, майоликовые ромбы, мог рассмотреть узоры квадратного письма, что прославляют Аллаха и истинную веру пророка его Мухаммеда. Но вдали, в пыльной дымке раскаленного неба, бесстыдной и дерзкой языческой мощью вставал круглый барабан с ребристым куполом «Гур-Эмира». Словно в насмешку над мечом ислама, который спал там в зеленом нефритовом гробу. Так весенние воды вымывают порой из глины Афрасиаба безгрешные в немудреной своей простоте терракотовые лингамы. Так прячется языческая мощь за глазурью благочестивых изречений этого мавзолея. Никуда не уйти от природы, как нельзя уйти от судьбы. Тимур опоздал со своей мечетью. Она не ляжет исполинской каменной тяжестью на чашу весов, которая должна была уравновесить злые его дела. Он опоздал. И даже тайная гробница его в Шахрисабзе, воздух в которой всегда холоден и чист, как в усыпальницах фараонов, пребудет пустой. Ее занесут пески…
И понял вдруг Улугбек, сын своего времени, что мрачный фанатизм служителей веры — всего лишь безнадежная попытка бороться с природой, с человеческим в человеке, ханжеское целомудрие тайных развратников.
И с веселой улыбкой, готовый к борьбе, спешился он у ворот Биби-Ханым, у пештака ее — главного восточного входа. Прошел вдоль галереи резных колонн и, разувшись, ступил на мраморные, украшенные цветной мозаикой плиты двора. Вслед за ним, оставляя сапоги и туфли, вошли придворные. У главного айвана [26] он задержался, поджидая спутников. Все вместе миновали раскрытые створки знаменитых на весь свет ворот, изготовленных из сплава семи металлов, и, согнув спины, ступили на цветные матрасы мечети. Осторожно прокрались на царское место.
Служба уже началась. На минбаре [27] стоял Сейид-Ашик и пел скороговоркой суры Корана. Клинышек седой и куцей его бороды хищной тенью метался в овале минбара.
«Аллах слушает того, кто воздает ему хвалу…»
Мирза Улугбек и его приближенные, готовясь к молитве, опустились на колени и подняли руки к плечам. Но Сейид на минбаре ничем не показал, что заметил вошедших, будто это пришли водоносы или, скажем, чесальщики шерсти. Да и чем лучше чесальщика шерсти великий амир в глазах Предвечного? Ничем. И он начал салят.
По примеру его каждый пропел «Аллах акбар» и, вложив левую руку в правую, прочел первую суру. В глубоком поклоне коснулся колен, распрямился и поднял высоко свою левую руку.
— Аллах слушает того, кто воздает ему свою хвалу, — слились воедино слова молитвы.
Опустившись на колени и носом коснувшись земли, мусульмане распрямились, не вставая с колен, и вновь распростерлись на полу соборной мечети.
И сразу же после молитвы аль-аср, стал Сейид обличать Улугбека. Он начал как будто бы издалека, сказав, что среди прихожан есть такие, которые своим поведением смущают других.
— Среди многих своих погрешений, — сказал Сейид-Ашик, — они небрежны в исполнении веры. Не постятся, к примеру, весь месяц святой рамадан, а пророк наш велит нам поститься; оскорбляют этот святой месяц сближением с женщиной; забывают и то, что в рамадан добавляется еще одна молитва, вечерняя, в двадцать ракатов. Но что добавочная молитва для того, кто вообще не знает благочестия молитвы, — снизил до тихого шепота голос Сейид и вдруг закричал: — Что же будет, о мусульмане?! Что будет с исламом, если в небрежении верой пример подает наш мирза Улугбек?
Стоя, как все, на коленях, слушал мирза обличения старого мухтасиба — ревнителя шариата, будто его они не касались, будто Сейид говорил о другом.
— Зачем ты хочешь ввести в Самарканде обычаи кафиров? — спросил Сейид, обратившись, наконец, прямо к мирзе.
Тот медленно встал, ибо негоже стоять на коленях амиру. Только в молитве он может стоять на коленях, но мухтасиб уже закончил салят. Теперь начался просто диспут или, коли угодно, беседа.
— Если я правильно понял, Сейид, то вы уже не считаете меня блюстителем толка и удовлетворителем веры? — спокойно спросил Улугбек.
— Нет, не считаю! И никогда не считал! — запальчиво ответил старец.
— Прекрасно. Тогда мне остается спросить: считаете ли вы меня повелителем правоверных, властителем Мавераннахра, амиром Самарканда и города Бухара-и-Шерив?
Ничего не ответил Сейид, только глаза его сухо блестели.
— Хорошо, — все так же тихо, неторопливо и как-то весело продолжал Улугбек. — Я считаю молчание ваше согласием, иначе пришлось бы казнить вас как бунтовщика.
Вздох пролетел по мечети и тут же замер. Но Улугбек будто не слышал ни вздоха, ни наступившей затем тишины, спокойно беседовал с мухтасибом, словно были они одни с глазу на глаз.
— Итак, считая, что вы признаете во мне своего государя, я не гневаюсь на ваши упреки по части веры, хотя несправедливы они и недопустимы по форме. Но пусть нас рассудит Аллах… Прощаем же мы ворчание старых наставников, даже наших рабов, что потеряли и зубы и волосы, ходя за нами еще с малолетства. Но мне больно за народ мой. Ведь я государь Самарканда! Вы сказали, что не считаете и никогда не считали меня ни хранителем толка, ни удовлетворителем веры… Посмотрите же сюда! — Царственным жестом, но весело улыбаясь, указал мирза на огромный ляух [28] из серого мрамора, стоящий в центре мечети, прямо под куполом. — Посмотрите и поймете, почему больно мне за народ мой, у которого такие наставники в вере.