6.
   Письмо Плиния Тациту отражает это типично римское времяпрепровождение между охотой за книгами и охотой на диких зверей: «Ты будешь смеяться, Тацит. Я поймал трех великолепных кабанов (tres apros pulcherrimos). Случилось это в лесу древней Этрурии. Я сидел, притаившись, за сетями. Подле меня лежали мой дротик (venabulum) и мой кинжал (lancea), а именно: мой стиль (stilus) и мои таблички (pugillares). Я неторопливо размышлял (meditabar) и делал записи, говоря себе: «Возможно, я вернусь с пустыми руками, зато с полными табличками». Не смейся над моей манерой работать: мелькание посторонних тел держит ум в напряжении и не дает ему дремать. Леса (silvae), их уединенность (soli-tudo) и мертвая тишь (illud silentium), коих требует охота, будят воображение сильнее, чем что-либо иное» 7.
   В своем стремлении писать даже вне дома, на лошади или на охоте, Плиний изобрел таблички, прикреплявшиеся к муфте – на зимнее время.
   Во времена Плиния сословные грани начали разрушаться. Аристократы, превратившись в сторожевых псов императорской администрации, приняли нравы сословий вольноотпущенников и рабов, а заодно и их новых богов, смешав «свежеиспеченных» angelos с древнегреческими демонами и старинными гениями Отцов. В 470 году только что назначенный префект Рима, Соллий Сидоний Аполли-нарий, писал Иоанну: «Ибо ныне, когда уже не существует степеней достоинства, позволявших различать среди сословий самые подлые и самые благородные, единственным признаком знатности будет образованность» («Epistulae», VIII, 2).
   В 65 году, при императоре Нероне, врач Лука из города Анти-охии записал рассказ, услышанный от Клеопы, о том, что произошло в Иерусалиме: «В первый же день недели, очень рано, Магдалина Мария, Иоанна и Мария, мать Иакова, пошли ко гробу Иисуса, неся ароматы, но, придя, увидели камень отваленным от гроба», а пелены в глубине пещеры, тела же усопшего не нашли.
   Тут женщины заметили у входа в пещеру двух незнакомцев «в одеждах блистающих».
   И два ангела (angelos) сказали этим трем женщинам: – Quid quaeritis viventem cum mortuis? (Что вы ищете живого между мертвыми?)
   В тот же день двое из учеников (один из них и был тот самый Клеопа, что рассказал все это Луке) покинули Иерусалим и отправились в селение Эммаус, что в шестидесяти стадиях от города; и вот, беседуя на ходу, увидели они человека, который, ускорив шаг, догнал их и вступил с ними в разговор.
   Клеопа говорил о пророке-Назареянине, распятом за три дня до этого римскими легионерами. Хотя тот был похоронен, но Мария из Магдалы этим утром обнаружила, что могила пуста.
   Итак, они продолжили путь втроем. Когда они прибыли в Эммаус, уже близилась ночь, однако незнакомец «показывал им вид, что хочет идти далее» (et ipse se finxit longius ire).
   Но два ученика уговорили его остаться с ними и пригласили поужинать на постоялом дворе. Клеопа сказал:
   – Mane nobiscum quoniam advesperescit et inclinata est jam dies (Останься с нами, ибо ночь уже близка, и день склонился к вечеру).
   И незнакомец согласился.
   И вот они входят на постоялый двор. Все трое ложатся на кровати, опираясь на локти. Все трое моют руки.
   Незнакомец берет хлеб, лежащий на столе, и, преломив, дает каждому.
   Et aperti sunt oculi eorum, et cognoverunt eum: et ipse evanuit ex oculis eorum (Тогда открылись у них глаза, и они узнали Его, но Он исчез из глаз их). Греческая версия Луки звучит более определенно: «…но Он стал невидим (aphantos) для них».
   Любить, спать, читать – все эти действия также означают «видеть невидимое» (aphantos). Тот, о ком вы рассказываете, словно стоит рядом. Он гораздо ближе к вам, чем даже полагают ваши слушатели. Он стоит именно так – «невидим для них». Женщина, кото-рую нельзя обнять (то есть та, от объятий которой вы произошли на свет), сопровождает вас преданнее тени; говорят, ее призрак неотступно занимает мысли живых и долго блуждает в подлунном мире страстей перед тем, как указать сыну его избранницу. Тот, чью историю мы читаем, гораздо ближе к нам, чем к себе самому. Он куда ближе к тому, кто читает, чем рука, держащая книгу; ближе, чем сама книга, о которой забывают глаза читающего. Они видят лишь его одного – зеницу ока. По-латыни это pupilla, маленькая куколка. Ибо в глубине зрачка запечатлена крошечная фигурка матери – куколка, с которой играют все маленькие девочки во все времена. Тот, кто страстно влюблен, наклоняется, стараясь заглянуть в глаза любимой. Тот, кто всматривается в глаза любимой, находит в них лицо – иногда определенное, иногда незнакомое, но всегда внушающее страх.
   Платон писал («Алкивиад», 133-а): «Когда мы смотрим в глаза того, кто находится перед нами, наше лицо (prosopon) отражается в том, что зовется куколкой (когё), как в зеркале. Тот, кто смотрит в них, видит свой образ (eidolon). Таким образом, когда глаз останавливается на лучшей части чужого глаза, он видит сам себя».
   Современные люди называют «нарциссическим хранителем» двойника, который успокаивает ребенка, впервые глядящего на себя в зеркало. Это римский genius, это греческий angelos; он позволяет одобрить и принять собственное отражение. Это «ангел-хранитель» зеркала, это «добрый дух» тела. Современные люди также позаимствовали у древних греков слово phantasma для обозначения Гения или Юноны, что приходят на помощь мужчинам и женщинам, когда те касаются своих половых органов, оставшись в одиночестве во время сиесты или на рассвете. Они видят во сне призрачный образ своего двойника, который несет им помощь в сладострастной забаве, желанной и не желаемой voluptas, настигающей их по окончании сновидения.
   Ангел, охраняющий и мужчин и женщин в их одинокой утехе и делающий ее столь сладостной, не имеет имени. Одно из произведений Кребийона, написанное им в 1780 году, полностью посвя-щено призраку мастурбации. Подобно тому, как Сократ в 399 г. до н.э. решил дать внутреннему голосу имя daimon, Кребийон в 1730 году решил назвать «сильфом» этого демона мастурбирующей руки. «Сильф» считается одной из самых откровенных и непристойных книг о мужчинах.

ГЛАВА XIII НАРЦИСС

   Не понимаю, отчего современные люди решили, что Нарцисс влюбился в самого себя и был за это наказан. Они не могли взять эту легенду у греков. Так же как не могли найти ее и у римлян. Такая интерпретация мифа подразумевает осознание самого себя, враждебность к личному domus тела, а также углубленный внутренний анализ, который развился только с приходом христианства. А миф прост: охотник зачарован взглядом, не зная, что это его собственный взгляд, что он попросту видит свое отражение в лесном ручье. И он падает в это отражение, заставившее его оцепенеть, убитый собственным прямым взглядом.
   Отчего на римских фресках Нарцисс никогда не изображается склоненным над своим отражением?
   Это augmentum. Это миг, предшествующий смерти. Если он наклонится, то в миг, когда его зачарует собственный взгляд, он будет поглощен смертью.
   Куда же он падает, когда погружается во взгляд, обращенный на него? Он падает в саму сцену: он рожден от насилия реки над ручьем. Древние выражались точно: Нарцисса убивает не любовь к своему двойнику. Его убивает взгляд.
   Существует три варианта мифа о Нарциссе. В Беотии он звучал так: некто Нарцисс жил в Феспии. Нарцисс был юношей, любившим охотиться на Геликоне. Другой молодой охотник, Амений, питал к нему безумную любовь. Но Нарцисс относился к нему с отвращением и отталкивал его от себя; Амений был ему настолько противен, что однажды он послал ему в подарок меч. Получив оружие, Амений схватил его, выбежал из дома, ринулся к дверям Нарцисса и там убил себя, взывая, во имя своей крови, брызнувшией на каменный порог, к мщению богов. Через несколько дней после самоубийства Амения Нарцисс отправился охотиться на Геликон-
   Там он почувствовал жажду и решил напиться из источника. Его взгляд остановился на отражении взгляда, и, увидев его, он покончил с собой.
   Павсаний рассказывает легенду по-иному 1: Нарцисс любил свою сестру-близнеца, которая умерла подростком. Он так сильно скорбел по ней, что горе мешало ему любить других женщин. Однажды, увидев себя в ручье, он решил, что видит сестру, и черты ее лица утишили его скорбь. И с той поры не было такого ручья или реки, над которой он не склонялся бы в поисках образа, утешавшего его в горе.
   Эта, более рациональная, версия Павсания имеет преимущество ясности: герой ни минуты не думает, что любуется самим собою в зеркале воды, отражающей его лицо.
   Овидий же создает следующую легенду 2: Нарцисс был сыном бога реки Кефиса и нимфы Лириопы. Бог Кефис силой овладел нимфой. Когда у Лириопы родился сын, она отправилась в Аонию вопросить божественного Тиресия о судьбе, назначенной ее ребенку. Тиресий был слеп; оба его глаза были приговорены к «вечной ночи» (aeterna nocte), ибо он познал наслаждение разом и под видом женщины, и под видом мужчины. Слепец Тиресий ответил Лириопе: «Si se non noverit» (Если не узнает самого себя).
   К шестнадцати годам Нарцисс стал так красив, что не только молодые девушки, не только юноши, но и нимфы вожделели к нему, особенно та, что звалась Эхо. Но он отвергал их всех. И девушкам, и юношам, и нимфам он предпочитал лесную охоту на оленей.
   Нимфа Эхо страдала от безответной любви. Любовь эта была столь сильна, что Эхо стала повторять все слова, что говорил ее возлюбленный. Пораженный (stupet) Нарцисс оглядывался, не понимая, откуда исходит этот голос.
   – Coeamus! (Соединимся!) – крикнул он однажды таинственному бестелесному голосу, который преследовал его. И таинственный голос ответил:
   – Coeamus! (Сольемся в объятии!)
   Очарованная произнесенным словом, нимфа Эхо внезапно выбежала из чащи. Она бросается к Нарциссу. Она обнимает его. Но он тотчас бежит прочь. Отвергнутая Эхо возвращается в чащу. Мучимая стыдом (pudibunda), она худеет и тает. Вскоре от влюбленной нимфы остаются лишь кости да голос. Кости превращаются в скалы. И тогда от нее остается лишь жалобный голос. Sonus est, qui vivit in ilia (Один лишь звук, вот все, что осталось от нее).
   Отвергнутые девы, отвергнутые юноши, отвергнутые нимфы -все они взывают к богам о мести.
   Однажды, в знойный день, Нарцисс пошел на охоту. Устав от преследования зверя, мучимый жаждой, он прилег на траву с копьем в руке, возле прохладного источника. Он хочет утолить жажду, он наклоняется. И пока он пьет, глядя на свое отражение он влюбляется в этот бестелесный призрак (spem sine соrроrе amat). Он принимает за тело то, что всего лишь вода (corpus putat esse quod unda est). Он замирает в изумлении, с застывшим лицом (immotus), подобно статуе, изваянной из паросского мрамора (ut e Pario formatum marmore signum). Он любуется своими глазами, которые кажутся ему прекрасными, как звезды, кудрями, прекрасными, как у Бахуса (dignos Baccho).
   Quid videat, nescit; sed quod videt uritur illo (To, что он видит, ему незнакомо; но то, что он видит, пожирает его). Atque oculos idem qui decipit incitat error (To же заблуждение, что обманывает его взор, возбуждает его).
   Per oculos perit ipse suos (Его собственные глаза несут ему гибель).
   Овидий пишет и продолжение легенды: попав в Ад, на берега Стикса, Нарцисс вновь склоняется и созерцает черную воду реки, пересекающей царство мертвых (in Stygia spectabat aqua).
   Овидий настолько убежден в том, что прямому взгляду свойственна смертоносная зачарованность, что сам, от лица рассказчика, обращается к своему герою с наставлением: «Доверчивый юноша, зачем так упорно стремишься ты заключить в объятия призрачный образ (simulacra fugacia)? To, что ты ищешь, не существует. То, что ты любишь, исчезнет, стоит тебе отвернуться. Мираж, который ты увидел, не более чем отражение (repercussio) твоего собственного образа» (imago). Но Нарцисс не желает слушать увещания автора и продолжает зачарованно смотреть в глаза, которые предстали его взору.
   Овидий отмечает, что Нарцисс видит в своем отражении статую Бахуса. Отражение – не значит «сходство». Об этом свидетельствует ода Горация к своему юному любовнику, которую Ронсар позже переиначил в сонете к Кассандре: «Этот румянец, коему позавидовала бы пурпурная роза, исчезнет под густой бородой, о, Лигурии! Эти густые кудри, разметавшиеся по твоим плечам, выпадут. И ты скажешь, увидя в зеркале кого-то другого (in speculo videris alterum): "Зачем нет у меня нынче моего прежнего лица! Зачем прежде не думал я так, как нынче!"» («Оды», IV, 10). Внешность человека изменчива, словно вода в реке; тождество личности можно уподобить бурному течению. Древние полагали, что Нарцисса убила не любовь к своему образу в воде – его убил зачаровывающий взгляд (fascinatio).
   Тот самый взгляд, которого избегала римская живопись.
   Как же римские живописцы изображают Нарцисса? В тот самый миг, что предшествует смерти, – совсем как Медею, следя-щую за своими детьми, поглощенными игрою в кости. На фресках Нарцисс еще не зачарован отражением в воде. Мы видим лесную лужайку. Жаркий полдень. Юный охотник еще держит в руке дротик. Он еще не видит ручья, текущего у его ног. Он еще не наклонился. Он еще не увидал своего отражения (repercussio), которое едва видно зрителю и которое сделано намеренно нечетко.
   Нужно избежать прямого взгляда. Но Нарциссу неведома хитрость Персея, уклонившегося от взгляда Медузы. Он не знает, что встреча с другим взглядом несет смерть. Он не знает, что спастись от чужого завистливого взгляда можно лишь с помощью apot-ropaion – фасцинуса. Вода лесного ручья – то же зеркало храма Ликосуры, где молящийся видел в мутном бронзовом зеркале не свое лицо, но созерцал бога или мертвеца – обитателя царства теней.
   Вспомним, о чем Эрот предупреждал Психею, желавшую увидеть его тело воочию: «Non videbis si videris» (Если ты его увидишь, то не увидишь более).
   Нельзя смотреть прямо перед собой (Персей, Актеон, Психея). Нельзя глядеть назад. Именно это Овидий-рассказчик говорит Нарциссу, прервав свое повествование; самое любопытное, что с этими словами следовало бы обратиться скорее к Орфею, нежели к Нарциссу: «Quod amas, avertere, perdes» (Если ты обернешься, то потеряешь предмет своей любви) 3. Но мог ли Нарцисс отвернуться? Уклончивый взгляд римских женщин либо избегает прямой встречи с чужими глазами, либо обозначает намек на поворот тела, не доведенный до конца.
   Психея не обнажает тело Эрота: в темной комнате она всего лишь подносит лампу к его лицу, но горячее масло обжигает ему плечо. И он тотчас исчезает, обернувшись птицей. Граф де Лузи-ньян вздумал подглядеть одним глазком через дыру в свинцовой перегородке за Мелюзиной; он видит ее обнаженной в ванне. Тотчас же она исчезает, обернувшись рыбкой.
   Эдип вырывает себе глаза. Тиресия ослепляют за то, что он познал любовные услады обоих полов. Горгона стала жертвой собственного отражения в зеркале, протянутом ей Персеем, – зеркале, сравнимом с материнским зеркалом воды, которое Лириопа протянула Нарциссу. Эрот-Фанес 4из Орфических гимнов имел кроме двух половых органов, мужского и женского, две пары глаз Маленький Дионис, играя со своей юлой, ромбом и костями, упад в зеркало (мир) и был изрезан на куски Титанами 5. Зеркало Ди. ониса – это зеркало Нарцисса, и оно же – зеркало Августа. Римляне заимствовали у греков почти все, что имело отношение к театру; так, Август, в последний день жизни, «потребовал зеркало» (petito speculo). Вот как Светоний рассказывает о смертном часе императора («Жизнь двенадцати Цезарей», XCIX): «Он велел причесать себя и разгладить одутловатые щеки. Затем приказал впустить друзей и спросил, хорошо ли он, на их взгляд, сыграл и завершил комедию своей жизни. И даже добавил по-гречески традиционную формулу: «Если пьеса вам понравилась, наградите ее аплодисментами и выразите дружно свою радость! (charas)». После этого он отослал их. И в ту же минуту внезапно почувствовал сильный испуг (subito pavefactus). Он успел простонать, что его увлекают прочь сорок юношей (quadraginta juvenibus), и скончался».
   Актеон не знал, что застанет Диану нагою. Собаки пожрали этот устремленный на богиню взгляд. Взгляд становится жертвой страсти того, что ему неведомо. Желание увидеть – вот что такое неизвестность. Август призвал к себе Овидия и покарал его ссылкой, согласно закону, выраженному «в нескольких строгих и мрачных словах», ибо тот увидел нечто, чего ему видеть не полагалось, – мы никогда не узнаем, чего именно. Строфа 103 книги II «Скорбных элегий» гласит: «Зачем увидел я нечто (Cur aliquid vidi)? Зачем сделал мои глаза преступными? Зачем лишь после этой опрометчивой неосторожности понял я свою вину (culpa mihi)»? Овидий сам сравнивает себя с Актеоном (inscius Actaeon). «Божество не прощает даже неумышленного оскорбления. День, когда свершилась роковая моя оплошность (mala error), стал днем крушения моего дома (domus)».
   Август сослал Овидия на край света – в ледяной край дикой Паррасии. «Никто доселе не видывал столь дальних краев. За моей спиной – пустота. Морская вода скована льдами». Это первое письменное свидетельство осознания самого себя. «Я тот, кто тщетно пытается обратиться в камень. В записках моих я повествую о себе. Я силюсь не умереть в молчании. Стремление писать книги – это болезнь, близкая к безумию». Существует цепкая, неразрывная взаимосвязь между утраченной вещью, вещью, не имеющей цены, тем, что называется monstrum, химерой, чудом, искусством. «Две вещи сгубили меня – мои стихи и моя оплошность (Perdiderint cum me duo crimina: carmen et error). О второй я должен умолчать (silenda culpa) 6».
   Юлий Басс говорил: «Мы действуем с большей решимостью, когда не видим, что делаем. Пагубность нашего поступка (atrocitas faci-noris) от этого меньше не становится, но испуг (formido) слабее» (Сенека Старший, «Контроверсии», VII, 5).
   Тела не могут дистанцироваться от того, что они собой представляют. Тела не повелевают в полной мере своими органами. Мы наслаждаемся другим телом, но никогда не владеем им до конца. То же самое происходит, когда мы захвачены чтением: мы уже не ощущаем книги в руках, мы перестаем жить, быть самими собой. Наше тело существует в сознании (conscientia) лишь как объект страдания или видимость в глазах других. Трагедия любовников состоит в том, что им никогда не удается достичь полного взаиморастворения в любви. Любовь пуритански скупа. Любовники умалчивают о своих объятиях, ибо им не дано прожить этот миг в полной мере. Достичь идеального слияния тел, отдаться друг другу до конца – вот самое трудное в любви. Мы лишены способности безраздельно властвовать над своим телом. Мы никогда не бываем достаточно immeditatus. Наслаждение ускользает от нас, оборачиваясь забытьём, торопливым утолением страсти.
   Легенда о Нарциссе доказывает невозможность увидеть самого себя, невозможность gnothi seauton, невозможность взгляда назад, в прошлое. Орфей, перебирая струны своей лиры, пытался утолить скорбь по жене, которую он любил и потерял. «Одиноко бродил он на диком берегу и неумолчно пел. День занимался, день угасал, а он все пел. Он спустился в недра Тенаре. Он пересек священный лес, окутанный черным туманом страха. Он попал в царство теней, к их грозному повелителю. Он запел, и из бездны Эреба, разбуженные звуками этой песни, возникли бледные подобия существ, лишенных света (simulacra luce carentum), неосязаемые тени (umbrae tenues). Их было бесчисленное множество. Они теснились, точно птицы, что укрываются в листве деревьев или в кустах, когда приходит ночь или когда рев урагана прогоняет их с гор. Средь них были тени матерей и супруг, героев и детей. Они поднимались из зловонной бездны ужасного черного болота, и мерзкие тростники Коцита стояли вкруг них грозной стражей. Стикс, с его девятью кругами, держал их в плену. Ветер утих. Трехглавый Цербер застыл в недоумении. Остановилось колесо Иксиона. Он уже возвращался назад с Эвридикой. Прозерпина велела ему идти впереди, перед женой, не оглядываясь. Он выходит из тьмы, видит дневной свет как вдруг внезапное безумие овладевает им. Он остановился (Res-titit)… Уже совсем близок лучезарный берег, уже Эвридика возвращена ему, но тут, забыв обо всем (immemor), ослабев душою, он обернулся назад (respexit). Он стоит лицом к лицу с нею. Он бросает на нее взгляд. И тогда из Авернской пучины поднимается ужасный троекратный вопль (fragor). И Эвридика заговорила: «Орфей какое безумие погубило меня? Какое безумие погубило тебя самого? Второй раз возвращаюсь я туда. Второй раз сон затуманивает мне глаза и уносит в бесконечную тьму». И как тает в воздухе призрачный дымок, так и она внезапно скрывается из вида (ex oculis subito). Тщетно Оробей пытается задержать тени. Орфею никогда больше не перейти вспять ужасное болото. Лодочник Орка не позволил ему вернуться. Уже Эвридика отплывала, ледяная и безгласная, в адской барке. Семь полных месяцев свершили свой бег, а он все оплакивал ее над волнами пустынного Стримона, у подножия горы. Тигры в своих логовах лили слезы, слыша его безутешные рыдания. Дубы трепетали от звуков его песен. Никакая любовь, никакой новый союз не могли смутить его душу: он оплакивал отнятую у него (raptam) Эвридику и бесполезные дары Дита. Его верность разгневала других женщин (matres) страны киконов. Во время мистерий, в разгар ночных оргий в честь Бахуса они схватили юношу, растерзали на части и разбросали его члены по полям. А голову его, оторванную от тела, Эагр Гебр забросил в волны, взбур-лившие вокруг нее. И тогда все услышали голос Орфея: его язык призывал Эвридику. Губы его, вместе с последним вздохом, исторгли ее имя, повторяя: «Эвридика!» И берега вдоль реки подхватили: «Эвридика!» (Вергилий, «Георгики», IV, 465).
   От самосозерцания до омофагии всего лишь один шаг. Ненависть к себе выросла до устрашающих размеров. Во время гражданских войн один легионер отрубил голову своему соотечественнику. Голова, скатившаяся на камни мостовой, успела сказать убийце: «Ergo quisquam me magis odit quam ego?» 7(Значит, кто-то ненавидит меня более, чем я сам?). Вот первый христианин в истории человечества, появившийся за шестьдесят лет до пришествия Христа.
   Ответ Тиресия Лириопе звучит вполне ясно: «Человек живет, если не знает самого себя». Нарциссы же погибают. «Ego» обречено смерти. Как фасцинус (facinus на латыни – это сам акт, само преступление) притягивает взгляд человека, повергая его в эротическое оцепенение, так взгляд Нарцисса, обращенный на самого себя (sui), побуждает его к «самоубийству» (вот здесь-то fascinus и превращается в facinus). В римских изображениях Нарцисса отраженный образ – это деталь в самом низу фрески, иногда вовсе уходящая за ее край. У Нарциссов эпохи Возрождения отражение – это уже часть картины, весьма существенная для художника, – она занимает центр полотна. Отражение в произведении искусства всегда зачаровывает сильнее, чем сама модель, вдохновившая художника, ибо художественные произведения меньше соотносятся с жизнью и метаморфозой. Им ближе жесткая застылость красоты, их пронизывает застылость смерти. Существует какая-то часть, более возвышенная, нежели химеры рассудка, служащие источником искусства (менее возвышенным, на их взгляд), которая интегрирует животное начало, неотделимое от человека, и которая меньше подчинена взгляду, что отрывает его от него самого и отделяет от тела. Те, кто любит живопись, подозрительны. Жизнь себя не созерцает. То, что оживляет животность животного, то, что оживляет животность души, не дистанцируется от самого себя. Ego (я) жаждет отражения, раздела между внутренним и внешним, смерти того, что постоянно соотносит первое со вторым. Потому неведение, от которого мы не можем избавиться, нужно любить, как саму жизнь, которая возможна лишь в нем. Всякий человек, уверенный, что он «знает», отделен от своей головы, от изначальной случайности своего рождения. Всякий человек, уверенный, что он «знает», лишается головы; ее отрубают от тела. Его отрубленная голова остается в воде зеркала. То, что обрекает человека на зачарованность (на эротическое смятение), оберегает его в то же время от безумия.
   Римские патрицианки расстались с зачарованностью. Римские патрицианки начали отделять себя от вечного течения бытия, различать желание и испуг, eros и pothos, соитие и любовь (деспотическое и пуританское опьянение, свойственное чувствам, принадлежит политике, но ни в коем случае не эросу). Любое чувство, в отличие от желания, утверждает власть одного человека над другим, подавляет другого, иными словами, порождает феодальное отношение (feodalis) и жажду успеха в социальной экономике, объединяющей родовую собственность и генеалогический наследственный капитал. Подобно тому как ставят экран перед очагом, мужчины в конце концов поставили заслон отвращения к жизни перед сладострастием, а затем и перед телесной наготой. Женщины же взяли на себя заботу о благочестии, о почитании мертвого бога со стыдливо прикрытыми чреслами, бога, чью жизнь его Отец принес в Жертву; по смерти они оставляли этот капитал храмам и уединенным виллам, передаваемым по наследству. И вот уже не Эней уносит на спине своего умирающего отца из горящей Трои, а Бог-Отец оборачивает благочестие против своего Сына, которого приносит в жертву, как последнего раба (servus). Христианство являет собой феномен колоссальной недвижимости – наследие, оставленное римскими патрицианками, разведенными, овдовевшими или лишившими наследства своих сыновей. Христианство – тот самый мертвый сын, которого матери несут на спине. Главная ненависть к желанию связана с этим детоубийственным или, по крайней мере пуританским стремлением, которое обеспечивало будущую жизнь и позволяло бесконечно приумножать это недвижимое достояние. Ни Ветхий, ни Новый Заветы никогда не проповедовали отказ от воспроизведения, завещание храму родовых поместий, социальный или антифискальный анахорез и taedium vitae.