Как бы то ни было, все мои фотографии с Анаис исчезли. Я не подумал о том, чтобы поместить их «в надежное место». На некоторых были запечатлены наши интимные отношения. Они служили закладками и были распиханы по философским трудам: проблески солнечного света на хмуром небе моего учения. Непривычные надписи из плоти и смеха на высоких серых стенах мудрости, взятых с бою и то ненадолго. Я был согласен сразиться с «категорическим императивом» или углубиться в лабиринты «чистого разума», но при одном условии: чтобы мне там порой встречалась миленькая попка Анаис. Но белые камешки, разбросанные Мальчиком-с-пальчик на «долгом пути сознания», с годами исчезли. Мои подружки мало понимали в философии, но, должно быть, заподозрили, что в моем странном пристрастии к книгам, которое ни о чем не говорит, скрывается какое-то извращение. Строгие серые или коричневые обложки – «Критика способности суждения», «Формальная логика и трансцендентальная логика» и т. д. – словно просторные рясы распутных монахов, не стеснявшие возбужденной плоти, должно быть, скрывали большое свинство. Так и оказывалось на деле, поскольку ревность в конце концов всегда находит то, что ищет. Даже наименее непристойные фотографии Анаис были конфискованы во время карательных обысков, проводившихся извечной любовной цензурой. Потом меня подвергали допросу. «Кто? – Одна девушка, разве не видно? – Когда? – В далеком прошлом, под развалинами Вавилона».
   Ах, как я был неосторожен! Я засыпал в теплой неге разделенной любви, доверия, снисходительности, а просыпался, разбуженный дотошной и решительной археологиней, проводившей раскопки в моем сердце. Она докапывалась до пружин матраса, ибо даже постельное белье не ускользало от нескромной ярости: так сколько женщин спали на этих простынях?
   Про Анаис я говорил даже с некоторым удовольствием: да, я сам сделал эти фотографии. Нет, она и не думала одеваться при виде фотоаппарата. Но она раздевалась перед настоящими художниками и принимала куда более откровенные позы. Да, она была шлюшкой. Да, она продавала себя, когда ей предлагали деньги. Однако она ничего не требовала, никогда ничего ни у кого не просила. И не задавала вопросов. Никто никогда не имел на нее прав. Память о ней мне не принадлежит. Она только рассказала мне, как уступала саму себя. Я не могу этим располагать.
 
   Анаис собирала в ладошку насекомых, которые чуть было не утонули, и осторожно выкладывала на край бассейна. С умилением и заботливостью она смотрела, как длинные животики раскачиваются из стороны в сторону на сухом камне: шестеренки, якоря и пружины маленьких механизмов пришли в полный беспорядок. Потом помятые усики, пострадавшие лапки выпрямлялись. Сияющие надкрылья раскрывались, из-под них появлялись трепещущие прозрачные крылышки, и крошечная электробритва уносилась в лазурное небо.
   Часами Анаис была так занята своими зверюшками, что ей некогда было поплавать. Мухи, осы, кузнечики являлись со всех сторон и ныряли в подернутую рябью воду в безумной жажде самоубийства. Анаис не успевала всех спасать. Жером предсказал ей, что в конце концов ее укусит оса, но Анаис его заверила, что ничем не рискует, потому что насекомые «чувствуют», что она их спасает. Анаис хотела только добра. С ней и в самом деле не случилось ничего неприятного.
   Так мы провели лето во владениях «мсье Шарля». Оно находилось в Испании, как я уже сказал, в настоящей крепости, которую охранял от остального мира отряд стражников в мундирах, а томное стрекотание цикад образовывало у нас над головой хрустальный купол, предназначенный, наверное, для защиты от межконтинентальных ракет.
   В конце сада, засаженного кедрами, соснами и рододендронами, росла изгородь из кипарисов, отделявшая нас от соседней виллы. Сквозь нее то тут, то там прорывался округлый и светлый шелест воды при нырянии или россыпь конфетти женского смеха. Роскошные обломки счастья, выгравированного на золоте. Мы ни разу не видели наших соседей, но и они не отваживались на нас взглянуть. Даже небо они запирали на ключ.
   Анаис наконец бросила своих водоплавающих шершней и кузнечиков-ныряльщиков и поплыла мощными, неумелыми гребками. Ее руки вращались, словно колеса на оси, но через минуту она остановилась, едва переводя дух: «Ты видел, а? Ты видел?» – кричала она мне, вся сияя. Я, действительно, видел и продолжал смотреть на проблески тела, мелькавшие в мелких волнах.
   И вновь Анаис забрызгала нас своей наготой, она бросалась ею всюду, безрассудно тратила, мешала с голубой водой, посверкивающей солнцем. Затем, грациозно оттолкнувшись, снова уселась на краю бассейна. Склонила голову к правому плечу и стала отжимать волосы, закрыв глаза, углубившись в созерцание самой себя. Ее груди и плечи превращали дневные часы в брызги бриллиантов. Анаис не растаяла в воде бассейна, как не теряла сознания под моими ласками. Она каждый раз давала себя поглотить, но только ради шутки.
   Целый месяц мы не выходили из усадьбы. Жером спрятал в подземном гараже старую «симку», на которой мы приехали из Парижа. Мы взяли с собой сэндвичей на три дня пути и – вперед! На месте будет все необходимое, пообещала Анаис: незачем набивать чемодан небогатыми студенческими шмотками. Поселившись на роскошной вилле, мы забудем весь мир: жалкий мир, такой же, как дырявые носки Жерома или моя рубашка с истершимся воротом. Мир банальный и грязный. И правда, с каждым днем наша прошлая жизнь превращалась в смутное и немного унизительное воспоминание.
   По примеру Анаис и Жерома я забросил купальный костюм среди прочих пережитков былого существования и подставил себя теплым языкам солнца. Я отдался ему «целым», как говорят о жеребце, радостно раздваиваясь в одновременно странном и интимном восприятии своего детородного органа. Мое предыдущее существование представляло собой лишь прокисший бульон, постепенно испарявшийся от жары. От этого образовывались капельки пота у меня на животе, подмышками, в паху. Из бледных останков студента, на которых несколько нелепых волосков намечали то тут, то там черновой вариант вялого и постыдного животного начала, вскоре родится бронзовый Аполлон. Ибо я чувствовал себя богом, облеченным лазурью. И я вставал, ликуя от сознания того, что весь виден, и противопоставлял уходящему времени простую очевидность моего члена.
 
   Винсент заявил, что Анаис возила нас отдыхать «на деньги своих клиентов». В то лето я, действительно, впервые слушал оперы Вагнера с помощью музыкального центра hi-fi «мсье Шарля». Я никогда не видел такой техники вблизи: огромный усилитель, ощетинившийся светодиодами, грозил взорвать всю планету в последнем «фортиссимо» «Сумерек богов». Анаис включала звук до отказа и садилась перед этим грохотом в метре от колонок. Через несколько минут она поднималась, пошатываясь, почти оглушенная, совершенно пьяная и счастливая. Однажды я сказал ей, что она порвет себе барабанные перепонки.
   – Ну и что? – ответила она весело. – Лучше так, чем проколоть их спицей.
   – Анаис любит сильные ощущения, – ученым тоном прокомментировал Жером. Потом, как обычно, мы занялись другими делами. Другими развлечениями. Вилла мсье Шарля с роскошными спальнями, ванными, достойными римлян, студией звукозаписи, гимнастическим залом, бильярдной больше походила на огромный клуб, чем на простое жилище. Там не переходили из одной комнаты в другую, словно переставляя пешку на очередную клеточку. На самом деле там было одно занятие: открывать наудачу дверь или поворачивать из любопытства выключатель, как бросают кости, чтобы посмотреть, что будет. Анаис была на седьмом небе. Я глупо пытался ей втолковать, что этот дом не имеет ничего общего с действительностью, с настоящей жизнью, но как раз «настоящая жизнь» и не интересовала нашу безумную музу. Она сообщила нам это шутливым тоном, но ее смех, кажется, должен был нас успокоить и отвратить от желания задавать слишком много вопросов.
   Мимо нас молча и торжественно проходил слуга-африканец в белой куртке. Нас он словно не видел и старался сам сделаться невидимым. Однако дважды в день во внутреннем дворике мраморный столик под тентом словно сам собой украшался причудливым цветником экзотических блюд. «Пошли жрать декорации!» – восторгался Жером, делая вид, что может оценить эту неслыханную для нас роскошь с чисто эстетических позиций. Иногда мы слышали, как в глубине сада урчит газонокосилка. Или вдруг просыпалась вращающаяся поливалка и протягивала серебристые руки к голубому небу. Женщина в халате и желтом платочке перебегала через террасу с ведром в руке и скрывалась в домике для слуг, сознавая, как сильно согрешила против изящного вкуса, пройдя так близко от нас. Но Жером, не довольствуясь плесканием в бассейне, напыщенный гордостью от собственной наготы, вслух мечтал о том, чтобы заняться любовью с Анаис на глазах у этих призраков, чьи скромность и нарочитая незаметность его раздражали. Анаис же вела себя менее бесстыдно, чем обычно. Она все так же не решалась приглушить клочком ткани пожар хны на своих прелестях, однако запрещала себе вызывающие поступки, которыми ранее разжигала свой очаг. Что до меня, то я хоть и разделял с Жеромом, все так же, без всякой щепетильности, ежедневную благосклонность нашей спутницы, больше чем когда-либо стремился к тому, чтобы пусть самая тонюсенькая, но стенка, или зеленая изгородь, скрывала нас от посторонних. В те три или четыре недели, что мы провели в Испании, это проявление стыдливости было последней ниточкой, еще связывавшей меня со смутным представлением о том, что хорошо и что дурно.
   Впрочем, мне хотелось лишь одного: без стеснения насладиться всеми предоставляющимися удовольствиями. Маркс и Ленин могут застегнуться на время каникул. Мы позже поделимся омарами с мировым пролетариатом. Примирив все человечество на надувных матрасах «дядюшки Шарля», мы отпразднуем окончание классовой борьбы.
   Хозяина дома знала только Анаис, но она о нем почти не рассказывала. Но ведь мы пили его коктейли, разве не так? Спали на его белье: те привилегии, которые он нам предоставил, создали некое родство между старичком и нами. По крайней мере, с нашей точки зрения. Мсье Шарль естественным образом превратился в «дядю Шарля». Ужасные подозрения, которые мы питали относительно него, в конце концов рассеялись и улетучились. Мы с Жеромом даже полюбили нашего таинственного хозяина. Мы дадим показания в его пользу, когда Красная гвардия захватит власть.
   Анаис не мешала нам веселиться и говорить глупости. Роскошь ее почти не поражала. Она уже была здесь несколько раз, сказала она. Часто? Да, часто. И еще в других, столь же роскошных местах – в отелях и на виллах. Дядюшка Шарль любил принимать гостей вместе с ней. Он дарил ей красивые платья. Анаис грезила перед нами этой жизнью из праздников и элегантности, этими вечерами, когда господа в смокингах бережно пожимают пальчики хорошенькой крестнице и шепчут нежные комплименты. Она постепенно увлекалась игрой своего воображения. Нам с Жеромом самим хотелось в это верить. Мы купались в золоте и серебре дядюшки Шарля, словно в прозрачной воде. Да, Винсент! Мы были сутенерами.
   Каждый второй или третий вечер в кабинете по соседству с гостиной звонил телефон. Анаис закрывала за собой дверь. Разговор длился не больше нескольких минут. Мы несколько раз просили подругу поблагодарить за нас по телефону ее крестного. Анаис уверяла нас, что не стоит.
   Зная легкомысленный характер этой девушки, мы в конце концов встревожились: «А дядя Шарль-то знает, что мы здесь живем?» «Знает, – заверила нас Анаис. – Но он не ждет благодарностей».
   Жером счел, что богатый господин таким образом выражает к нему свое пренебрежение, и оскорбился. Поскольку Анаис не хочет передавать наши изъявления почтения дяде Шарлю, он напишет ему письмо. Однако наша муза не пожелала сообщить адрес крестного. Да и зачем, в самом деле, он ведь переезжает с места на место и звонит каждый раз из другой страны!
   Однажды вечером разговор продолжался почти час. Жером приник ухом к двери, но тяжелая дубовая створка не пропускала звуков. Я тихонько снял трубку в гостиной и поднес к уху, но телефон в кабинете был подключен к другой линии – я услышал только гудки.
   Жером угрюмо упорствовал в своем тщетном желании отблагодарить старика. Почему бы не оказаться ему представленным? Его снова охватывала жажда славы: он поговорит с добрым дедушкой о своих будущих произведениях и о том, какой чести удостоится первый меценат нового Родена. А мсье Шарль станет этим меценатом, ибо Жером верил в свою удачу. По тем же причинам он уже не сомневался ни в существовании мсье Шарля, ни в том – самое важное, – что он соответствует тому лестному портрету, какой Жером себе мысленно нарисовал. Кстати! Он был готов вылепить бюст своего будущего благодетеля. Или даже изобразить его в полный рост. В бронзе или мраморе – нечего экономить на материале. Поставим это дело на террасе или посреди лужайки. С помощью поливалки устроим вокруг дяди Шарля роскошную радугу. У него будет ореол святого.
   Конечно, Жером шутил. Из страха вправду в это поверить? Но кто знает! В конце концов дяде Шарлю достаточно попозировать для набросков. Потом бы Жером сам справился. На худой конец, он обошелся бы обычным фото. Пусть Анаис ему даст. Но у Анаис их не было.
 
   За два дня до конца каникул она получила по почте билет в Лондон и Майами. Она не удивилась. Призналась, что ожидала расставания с нами со дня на день. Ее предупредили. Когда? Она уже точно не помнит: в начале нашего пребывания или, может быть, чуть раньше. Да, вспомнила: как раз перед нашим отъездом из Парижа. И она ничего нам не сказала! Нет, а что?
   Мы расстались в аэропорту Барселоны. Когда она вернется? Через несколько недель, несколько месяцев – как получится. От чего это зависит? От дел ее крестного. А почему она должна его сопровождать? Так хочет старик, вот и все. Это его каприз, как и то, что он дал нам пожить на его вилле. И дал своей крестной пожить с нами. Мы ведь этим воспользовались, да? Нам не на что жаловаться. Да и что такого? Капризы должны постоянно меняться, разве нам это не известно?
   Я не мог понять, рада ли она новому путешествию. Грустна ли она от расставания с нами – со мной, с Жеромом или с Винсентом. И она не знала. Ах, она охотно взяла бы меня с собой в багаже, а что? Купим большую плетеную корзину и спрячем меня там. Эта мысль ее позабавила, потому что она была детская и взбалмошная.
   Жером выразил свое недовольство дядей Шарлем, который словно по мановению руки то отбирал, то возвращал нам Анаис, как ему захочется. Какое хамство! Наступит день, и эту богатую свинью отправят в лагерь на перевоспитание. Без права на обжалование!
   Анаис только улыбалась. Да, мы были такие милые! Мы ее развлекали. Развлекали без всяких последствий. Наверное, именно так это понимал ее крестный. Он не хотел совершенно вырвать ее из окружающего мира. Он не всегда в ней нуждался. Это явно был капризный человек. Анаис даже не знала, куда он повезет ее на сей раз. Он, конечно, ждал ее в Майами, а потом? Увидим. Наша кроткая спутница, похоже, привыкла к импровизированным отъездам, вызовам на другой конец света.
   А мы? Привыкли ли мы к беспамятным возвращениям этой девушки, ее телу, испещренному ужасными отметинами, ко взгляду, застланному пеленой тоски? Как мы могли быть настолько слепы? А Винсент знал. Он знал это с самого начала. Он не удивился, когда мы вернулись одни. Не задавал вопросов. Он снова принялся ждать. Мы тоже ждали. В конце концов Анаис вернется, думали мы. Увидим, в каком состоянии. Вернее, притворимся, будто ничего не видим. Мы тоже люди подчиненные, как и она. Естественно подчиняться тому, на что не смеешь взглянуть и что не смеешь назвать.
   Прошли месяцы. Анаис не вернулась. В ту зиму в квартире на авеню Анри-Мартен снова стало очень тихо. Лучше было не разговаривать друг с другом без лишней нужды. Жером уехал первым, весной. Под конец учебного года и я, в свою очередь, распрощался с Винсентом. Он остался. Он все еще ждал. Он ждал безнадежно, это было в его духе. Я предоставил его воспоминаниям. В том числе и моим собственным, от которых хотел освободиться. Если возможно – навсегда.

III

   – Я колебался до последнего момента, – сказал он мне. – Зачем тебе знать, чем кончила Анаис? Разве она заботила тебя после твоего отъезда? Она лишила тебя кое-каких удовольствий, но жизнь сулила тебе столько всего остального.
   Было три часа ночи. Мы только что отпраздновали последнее представление нашей пьесы. И вдруг он, на тротуаре. Как давно он ходит тут взад-вперед?
   – Что же ты не зашел? Поужинал бы с нами.
   – Я боялся помешать.
   Он не захотел быть представленным окружавшим меня людям и снова начал ходить взад-вперед по противоположному тротуару. Он чинно ждал, и его непреклонное терпение, как и раньше, вызвало у меня сердцебиение.
   – Куда поедем в этот час? – спросил я, присоединившись к нему.
   – Поехали ко мне!
   Он жил на последнем этаже маленького четырехэтажного дома за городской чертой. От лестницы несло общественным туалетом. Белый кафель на стенах и ступенях усиливал это впечатление. Когда мы поднялись до третьего этажа, свет автоматически отключился, но Винсент уже держал руку на выключателе. Я вспомнил широкую лестницу и лифт в доме на авеню Анри-Мартен: ворсистый лиловый ковер, перила из кованого железа, кабина из лакированного дерева с зарешеченными стеклами. Памятка под стеклом гласила, что лифт может принять трех человек в цилиндрах и с эгретками. Винсент, должно быть, переехал из одного дома в другой, не заметив различия. Как не заметил он разницы между кафедрой истории в Сорбонне и бензоколонкой. Вообще-то он мало что замечал. Он не знал, где он. Ничто не представляло большого интереса в его глазах. Однако именно он дожидался Анаис.
   Не я. Возможно, он все еще ждал ее. Тридцать лет, без устали, не забывая ни на один день. Какая страсть таится в этом равнодушии!
   Стены двух больших смежных комнат были покрыты книжными полками.
   – Я уже не читаю, но не могу решиться все это продать. Впрочем, я бы за них не много выручил.
   Он сказал это мне, словно извиняясь. За то, что больше не читает? За то, что не продал свою библиотеку?
   В первой комнате стоял огромный письменный стол тридцатых годов, должно быть, обнаруженный среди аксессуаров старого детективного романа. Канапе, обитое бархатом цвета хаки, низкий столик и два непарных кресла были более позднего происхождения, но весьма неказисты. Здесь явно было далеко от авеню Анри-Мартен, но Винсент, повторяю, никогда не отдавал себе отчет, где живет.
   Застекленная дверь вела на террасу. Тощие побеги герани сползали из большого цветочного ящика под паром на цементные плиты. Вокруг железного столика стояли четыре садовых кресла из белой пластмассы.
   – Располагайся, – сказал Винсент без намека на юмор. – Я принесу чего-нибудь выпить.
   Терраса выходила на бульвар. Две ночные бабочки выбрались на шоссе, чтобы поближе продемонстрировать свои тяжеловесные танцы водителям редких проезжающих машин.
   Винсент вернулся с бутылкой минералки.
   – Спиртного не предлагаю, правильно? А газировка освежает с похмелья.
   – Мне еще не так плохо.
   – Но может стать, – предупредил Винсент.
 
   Через год после описанных событий Анаис вернулась на авеню Анри-Мартен. Это случилось однажды утром, очень рано. Она постоянно являлась на заре, словно последний сон. Этот сон обладал странной завлекательностью кошмаров. В нем обнаруживалось все, что тайно привязывало меня к нашей маленькой музе и еще сегодня погружает в чувство ностальгии и угрызений совести, именно угрызений, ибо то, что Винсент собирался мне сообщить, я предвидел с первого дня.
   Тридцать лет спустя я все еще храню смутное воспоминание об этой покорности в моих объятиях, об этом наслаждении, возникшем из глубины мрака, последних уступок тела, немых радостей, мягко засыпавших снегом мои ночи. Разве я не ведал, что обнимаю подневольное существо? Анаис предоставляла мне то, что у нее забрали другие, чем обладали в самом полном и страшном значении этого слова. Таким образом я довольствовался объедками с пира – с оргии. Вернее, я ими упивался. Я причащался обесчещенным телом Анаис вместе с посвященными в тайный ритуал, в котором я был не прочь поучаствовать. Выкрашенная хной девичья тайна пылала от ударов неслыханных непристойностей, а она давала мне этим насладиться. В самом потаенном месте ее тела странное лиловое веко слепого глаза смыкалось в сладком предчувствии скорого позора изнасилования, а она призывала меня насладиться и этим. Ее пальцы, язык, впадины подмышек по очереди побуждали меня к новым непристойностям. Она любила воспламенять рыжие отсветы своих буйных локонов белыми искрами, которые усердными ладонями добывала из ствола моего желания.
   Она предлагала мне все, что у нее забрали. Она возвращала мне все, что у нее вырвали или похитили, и я не отказывался грабить ее грабителей. Возможно, она обретала таким образом чувство свободы.
 
   Ты вернулась в тихую и печальную квартиру, бедняжка Анаис. Винсент не выказал радости, увидев тебя снова: он умел скрывать свои чувства. А ты – ты была не слишком расположена догадываться об истинном положении вещей: если он в тебя влюблен, так пусть придет к тебе в постель. Ты не просила его проводить бессонные ночи под твоей дверью. Что ж поделать, если он заработал насморк! Но какое одиночество: ты и он!
   И все-таки ты осталась. Тебе было некуда больше идти. Твоему пути пришел конец. Нет? Не совсем?
   Винсент задался целью спасти тебя от тебя самой, ведь так? Стереть твое прошлое, как стряхивают с себя плохой сон? И облечь тебя добродетелью. Ты ему не мешала, потому что тебе было все равно. Тебе снова хотелось есть. Грязные истории пробуждали твой аппетит, и ты неизменно находила кого-нибудь, кто мазал тебе бутерброд. Винсент или Жером, тот, кто задрал тебе подол в первые же полчаса, или другой, пытавшийся внушить тебе понятие о нравственности: какая тебе была разница, в том далеке, где ты находилась? Или еще дальше?
   Винсенту трудно совладать с внутренним волнением. Он ходит взад-вперед: бурлящие страсти толкают его из одного конца террасы в другой. Может, спрыгнешь за парапет, чтобы вырваться, наконец, из клетки? Ведь это все решит, разве нет? Каждый думал об этом хоть раз в жизни. А ты, должно быть, думаешь каждый день. Время от времени ты останавливаешься и наблюдаешь за ужимками двух ночных бабочек на бульваре. Они стоят тут уже целую вечность. Им столько же лет, сколько крепостной стене. Какими такими «прелестями» они еще могут торговать? Этот вопрос стоит задать. Ты бы хотел, чтобы и я заинтересовался этим: мир так разнообразен. Каждый день жизнь дает новую пищу нашей растерянности. Но ведь земля круглая, правда? Как бы далеко ты ни зашел, всегда вернешься обратно: сегодня вечером значение имеет только Анаис. Но я прожил тридцать лет, не слишком заботясь о ней.
   Анаис, ну хорошо, ладно. Анаис! О, вид у нее был не блестящий. Она сильно изменилась, бедняжка. Всего двадцать лет, а глаза – как переполненные пепельницы. Ее красота осталась при ней, конечно, но навсегда смешалась с грязными простынями. Но разве я другого ждал?
   Винсент рисует мне портрет своей новой Анаис. Только для меня. Каждый штрих – это, конечно, упрек, адресованный мне. Она стала тем, что сделали с ней мы – Жером и я.
   Но и другие тоже, разве нет? Какие другие? Ладно! Винсент согласен. Да, и другие! Он не отрицает. Он еще скажет об этом через минуту. Но почему не начать с меня? С Жерома? Мы тоже сыграли свою роль в этой трагедии. Мы не были просто свидетелями. В этой истории и не может быть простых свидетелей.
   Несколько недель Анаис почти не раскрывала рта. Винсент и не помышлял нарушить молчание: это человек, который ждет. И потом то, что ему следовало сказать, то, что ему в самом деле надо было выразить, – эту дикую, ревнивую и несчастную страсть – он, конечно, держал про себя. Как раньше. Но это не было тайной, конечно же нет.
   Анаис, должно быть, гляделась в это мрачное зеркало и в конце концов узнала в нем себя. Ну же, Винсент! Не поговорить ли нам теперь о твоей собственной вине? Что ты, ты сделал, кроме того, что судил ее? С высоты своей завистливой страсти – без всякого снисхождения. И какая жадность в твоем бессилии!
   Ты ждал ее признаний за окошечком исповедальни. Она охотно отдалась бы тебе, как другим, чтобы забыть саму себя, чтобы выжить. Но это ведь тебя не устраивало, да? Ты хотел теперь сам поработить ее, своим особым образом.
 
   – Хочешь посмотреть на ее комнату?
   – Она что, жила здесь?
   – Я тебе потом объясню.
   Мы прошли через книжное кладбище: в глубине второй комнаты была дверь. Ты отступил в сторону, чтобы дать мне пройти, и остался на пороге. Я сделал пару шагов и застыл, как турист, который еще не знает, снимет ли он эту комнату или поищет другой отель. Медная кровать, сосновый шкаф, ширма – и все. Хотя нет! Еще одна дверь, маленькая, едва заметная в серо-зеленых полосатых обоях. Так ты в этом шкафу спрятал скелет? Пойди узнай!
   Во всяком случае, ты хорошо замаскировал убийство. Можно подумать, что здесь никто и не жил. На стенах ничего. На маленьком столе перед окном, закрытым на шпингалет, ничего. А! В проеме приклеен листок, отпечатанный на машинке. Это еще что? Расценки за проживание с завтраком?
   – Ну? – спросил ты, подойдя ближе.
   Поскольку я не ответил, ты открыл дверь шкафа и встроенной вешалки. Платья, несколько шуб, обувь, большая дорожная сумка. Я только успел бросить взгляд, как ты снова закрыл: