Я каждый день форсировал Босфор

Малодоступных публике обложек.

То был двадцать четвертый год. Декабрь

Твердел к окну витринному притертый.

И холодел, как оттиск медяка,

На опухоли теплой и нетвердой.

Читальни департаменский покой

Не посещался шумом дальних улиц.

Лишь ближней, с перевязанной щекой

Мелькал в дверях рабочий ридикюлец.

Обычно ей бывало не до ляс

С библиотекаршей наркоминдела.

Набегавшись, она во всякий час

Неслась в снежинках за угол по делу.

Их колыхало, и сквозь флер невзгод,

Косясь на комья светло-серой грусти,

Знакомился я с новостями мод

И узнавал о Конраде и Прусте.

Вот в этих-то журналах, стороной

И стал встречаться я как бы в тумане

Со славою Марии Ильиной,

Снискавшей нам всемирное вниманье.

Она была в чести и на виду,

Но указанья шли из страшной дали

И отсылали к старому труду,

Которого уже не обсуждали.

Скорей всего то был большой убор

Тем более дремучей, чем скупее

Показанной читателю в упор

Таинственной какой-то эпопеи,

Где, верно, все, что было слез и снов,

И до крови кроил наш век закройщик,

Простерлось красотой без катастроф

И стало правдой сроков без отсрочки.

Все как один, всяк за десятерых

Хвалили стиль и новизну метафор,

И с островами спорил материк,

Английский ли она иль русский автор.

Но я не ведал, что проистечет

Из этих внеслужебных интересов.

На рождестве я получил расчет,

Пути к дальнейшим розыскам отрезав.

Тогда в освободившийся досуг

Я стал писать Спекторского, с отвычки

Занявшись человеком без заслуг,

Дружившим с упомянутой москвичкой.

На свете былей непочатый край,

Ничем не замечательных – тем боле.

Не лез бы я и с этой, не сыграй

Статьи о ней своей особой роли.

Они упали в прошлое снопом

И озарили часть его на диво.

Я стал писать Спекторского в слепом

Повиновеньи силе объектива.

Я б за героя не дал ничего

И рассуждать о нем не скоро б начал,

Но я писал про короб лучевой,

В котором он передо мной маячил.

Про мглу в мерцаньи плошки погребной,

Которой ошибают прозы дебри,

Когда нам ставит волосы копной

Известье о неведомом шедевре.

Про то, как ночью, от норы к норе,

Дрожа, протягиваются в далекость

Зонты косых московских фонарей

С тоской дождя, попавшею в их фокус.

Как носят капли вести о езде,

И всю-то ночь все цокают да едут,

Стуча подковой об одном гвозде

То тут, то там, то в тот подъезд, то в этот.

Светает. Осень, серость, старость, муть.

Горшки и бритвы, щетки, папильотки.

И жизнь прошла, успела промелькнуть,

Как ночь под стук обшарпанной пролетки.

Свинцовый свод. Рассвет. Дворы в воде.

Железных крыш авторитетный тезис.

Но где ж тот дом, та дверь, то детство, где

Однажды мир прорезывался, грезясь?

Где сердце друга? – Хитрых глаз прищур.

Знавали ль вы такого-то? – Наслышкой.

Да, видно, жизнь проста… Но чересчур.

И даже убедительна… Но слишком.

Чужая даль. Чужой, чужой из труб

По рвам и шляпам шлепающий дождик,

И отчужденьем обращенный в дуб,

Чужой, как мельник пушкинский, художник.

1

Весь день я спал, и, рушась от загона,

На всем ходу гася в колбасных свет,

Совсем еще по-зимнему вагоны

К пяти заставам заметали след.

Сегодня ж ночью, теплым ветром залит,

В трамвайных парках снег сошел дотла.

И не напрасно лампа с жаром пялит

Глаза в окно и рвется со стола.

Гашу ее. Темь. Я ни зги не вижу.

Светает в семь, а снег как назло рыж.

И любо ж, верно, крякать уткой в жиже

И падать в слякоть, под кропила крыш!

Жует губами грязь. Орут невежи.

По выбоинам стынет мутный квас.

Как едется в такую рань приезжей,

С самой посадки не смежавшей глаз?

Ей гололедица лепечет с дрожью,

Что время позже, чем бывает в пять.

Распутица цепляется за вожжи,

Торцы грозятся в луже искупать.

Какая рань! В часы утра такие,

Стихиям четырем открывши грудь,

Лихие игроки, фехтуя кием,

Кричат кому-нибудь: счастливый путь!

Трактирный гам еще глушит тетерю,

Но вот, сорвав отдушин трескотню,

Порыв разгула открывает двери

Земле, воде, и ветру, и огню.

Как лешие, земля, вода и воля

Сквозь сутолоку вешалок и шуб

За голою русалкой алкоголя

Врываются, ища губами губ.

Давно ковры трясут и лампы тушат,

Не за горой заря, но и скорей

Их четвертует трескотня вертушек,

Кроит на части звон и лязг дверей.

И вот идет подвыпивший разиня.

Кабак как в половодье унесло.

По лбу его, как по галош резине,

Проволоклось раздолий помело.

Пространство спит, влюбленное в пространство,

И город грезит, по уши в воде,

И море просьб, забывшихся и страстных,

Спросонья плещет неизвестно где.

Стоит и за сердце хватает бормот

Дворов, предместий, мокрой мостовой,

Калиток, капель… Чудный гул без формы,

Как обморок и разговор с собой.

В раскатах затихающего эха

Неистовствует прерванный досуг:

Нельзя без истерического смеха

Лететь, едва потребуют услуг.

"Ну и калоши. Точно с людоеда.

Так обменяться стыдно и в бреду.

Да ну их к ляду, и без них доеду,

А не найду извозчика – дойду".

В раскатах, затихающих к вокзалам,

Бушует мысль о собственной судьбе,

О сильной боли, о довольстве малым,

О синей воле, о самом себе.

Пока ломовики везут товары,

Остатки ночи предают суду,

Песком полощут горло тротуары,

И клубы дыма борются на льду,

Покамест оглашаются открытья

На полном съезде капель и копыт,

Пока бульвар с простительною прытью

Скамью дождем растительным кропит,

Пока березы, метлы, голодранцы,

Афиши, кошки и столбы скользят

Виденьями влюбленного пространства,

Мы повесть на год отведем назад.

2

Трещал мороз, деревья вязли в кружке

Пунцовой стужи, пьяной, как крюшон,

Скрипучий сумрак раскупал игрушки

И плыл в ветвях, от дола отрешен.

Посеребренных ног роскошный шорох

Пугал в полете сизых голубей,

Волокся в дыме и висел во взорах

Воздушным лесом елочных цепей.

И солнца диск, едва проспавшись, сразу

Бросался к жженке и, круша сервиз,

Растягивался тут же возле вазы,

Нарезавшись до положенья риз.

Причин средь этой сладкой лихорадки

Нашлось немало, чтобы к рождеству

Любовь с сердцами наигравшись в прятки,

Внезапно стала делом наяву.

Был день, Спекторский понял, что не столько

Прекрасна жизнь, и Ольга, и зима,

Как подо льдом открылся ключ жестокий,

Которого исток – она сама.

И чем наплыв у проруби громадней,

И чем его растерянность видней,

И чем она милей и ненаглядней,

Тем ближе срок, и это дело дней.

Поселок дачный, срубленный в дуброве,

Блистал слюдой, переливался льдом,

И целым бором ели, свесив брови,

Брели на полузанесенный дом.

И, набредя, спохватывались: вот он,

Косою ниткой инея исшит,

Вчерашней бурей на живуху сметан,

Пустыню комнат башлыком вершит.

Валясь от гула и людьми покинут,

Ночами бредя шумом полых вод,

Держался тем балкон, что вьюги минут,

Как позапрошлый и как прошлый год.

А там от леса влево, где-то с тылу

Шатая ночь, как воспаленный зуб,

На полустанке лампочка коптила

И жили люди, не снимая шуб.

Забытый дом служил как бы резервом

Кружку людей, знакомых по Москве,

И потому Бухтеевым не первым

Подумалось о нем на рождестве.

В самом кружке немало было выжиг,

Немало присоседилось извне.

Решили новый год встречать на лыжах,

Неся расход со всеми наравне.

Их было много, ехавших на встречу.

Опустим планы, сборы, переезд.

О личностях не может быть и речи.

На них поставим лучше тут же крест.

Знаком ли вам сумбур таких компаний,

Благоприятный бурной тайне двух?

Кругом галдят, как бубенцы в тимпане,

От сердцевины отвлекая слух.

Счесть невозможно, сколько новогодних

Встреч было ими спрыснуто в пути.

Они нуждались в фонарях и сходнях,

Чтоб на разъезде с поезда сойти.

Он сплыл, и колесом вдоль чащ ушастых

По шпалам стал ходить, и прогудел

Чугунный мост, и взвыл лесной участок,

И разрыдался весь лесной удел.

Ночные тени к кассе стали красться.

Простор был ослепительно волнист.

Толпой ввалились в зал второго класса

Переобуться и нанять возниц.

Не торговались – спьяна люди щедры,

Не многих отрезвляла тишина.

Пожар несло к лесам попутным ветром,

Бренчаньем сбруи, бульканьем вина.

Был снег волнист, окольный путь – извилист,

И каждый шаг готовил им сюрприз.

На розвальнях до колики резвились,

И женский смех, как снег, был серебрист.

"Не слышу. Это тот, что за березой?

Но я ж не кошка, чтоб впотьмах…" Толчок,

Другой и третий, – и конец обоза

Влетает в лес, как к рыбаку в сачок.

"Особенно же я вам благодарна

За этот такт: за то, что ни с одним…"

Ухаб, другой. – "Ну, как? " – А мы на парных.

«А мы кульков своих не отдадим».

На вышке дуло, и, меняя скорость,

То замирали, то неслись часы.

Из сада к окнам стаскивали хворост

Четыре световые полосы.

Внизу смеялись. Лежа на диване,

Он под пол вниз перебирался весь,

Где праздник обгоняло одеванье.

Был третий день их пребыванья здесь.

Дверь врезалась в сугроб на пол-аршина.

Год и на воле явно иссякал.

Рядок обледенелых порошинок

Упал куском с дверного косяка,

И обступила тьма. А ну, как срежусь?

Мелькнула мысль, но, зажимая рот,

Ее сняла и опровергла свежесть

К самим перилам кравшихся широт.

В ту ночь еще ребенок годовалый

За полною неопытностью чувств,

Он содрогался. "В случае провала

Какой я новой шуткой отшучусь?"

Закрыв глаза, он ночь, как сок арбуза,

Впивал, и снег, вливаясь в душу, рдел.

Роптала тьма, что год и ей в обузу.

Все порывалось за его предел.

Спустившись вниз, он разом стал в затылок

Пыланью ламп, опилок, подолов,

Лимонов, яблок, колпаков с бутылок

И снежной пыли, ползшей из углов.

Все были в сборе, и гудящей бортью

Бил в переборки радости прилив.

Смеялись, торт черт знает чем испортив,

И фыркали, салат пересолив.

Рассказывать ли, как столпились, сели,

Сидят, встают, – шумят, смеются, пьют?

За рубенсовской росписью веселья

Мы влюбимся, и тут-то нам капут:

Мы влюбимся, тогда конец работе,

И дни пойдут по гулкой мостовой

Скакать через колесные ободья

И колотиться об земь головой.

Висит и так на волоске поэма.

Да и забыться я не вижу средств:

Мы без суда осуждены и немы,

А обнесенный будет вечно трезв.

За что же пьют? За четырех хозяек.

За их глаза, за встречи в мясоед.

За то, чтобы поэтом стал прозаик

И полубогом сделался поэт.

В разгаре ужин. Вдруг, без перехода:

"Нет! Тише! Рано! Встаньте! Ваши врут!

Без двух!.. Без возражений!.. С новым годом!"

И гранных дюжин громовой салют.

"О мальчик мой, и ты, как все, забудешь

И возмужавши, назовешь мечтой

Те дни, когда еще ты верил в чудищ?

О, помни их, без них любовь ничто.

О, если б мне на память их оставить!

Без них мы прах, без них равны нулю.

Но я люблю, как ты, и я сама ведь

Их нынешнею ночью утоплю.

Я дуновеньем наготы свалю их.

Всей женской подноготной растворю.

И тени детства схлынут в поцелуях.

Мы разойдемся по календарю.

Шепчу? – Нет, нет. – С ликером, и покрепче.

Шепчу не я, – вишневки чернота.

Карениной, – так той дорожный сцепщик

В бреду под чепчик что-то бормотал".

Идут часы. Поставлены шарады.

Сдвигают стулья. Как прибой, клубит

Не то оркестра шум, не то оршада,

Висячей лампой к скатерти прибит.

И год не нов. Другой новей обещан.

Весь вечер кто-то чистит апельсин.

Весь вечер вьюга, не щадя затрещин,

Врывается сквозь трещины тесин.

Но юбки вьются, и поток ступеней,

Сорвавшись вниз, отпрядывает вверх.

Ядро кадрили в полном исступленьи

Разбрызгивает весь свой фейерверк,

И все стихает. Точно топот, рухнув

За кухнею, попал в провал, в мальстрем,

В века… – Рассвет. Ни звука. Лампа тухнет,

И елка иглы осыпает в крем.

До лыж ли тут! Что сделалось с погодой?

Несутся тучи мимо деревень.

И штук пятнадцать солнечных заходов

Отметили в окно за этот день.

С утра назавтра с кровли, с можжевелин

Льет в три ручья. Бурда бурдой. С утра

Промозглый день теплом и ветром хмелен,

Точь-в-точь как сами лыжники вчера.

По талой каше шлепают калошки.

У поля все смешалось в голове.

И облака, как крашеные ложки,

Крутясь, плывут в вареной синеве.

На пятый день, при всех, Спекторский, бойко

Взглянув на Ольгу, говорит, что спектр

Разложен новогоднею попойкой

И оттого-то пляшет барометр.

И так как шутка не совсем понятна

И вкруг нее стихает болтовня,

То, путаясь, он лезет на попятный

И, покраснев, смолкает на два дня.

3

"Для бодрости ты б малость подхлестнул.

Похоже, жаркий будет день, разведрясь".

Чихает цинк, ручьи сочат весну,

Шуруя снег, бушует левый подрез.

Струится грязь, ручьи на все лады,

Хваля весну, разворковались в голос,

И, выдирая полость из воды,

Стучит, скача по камню, правый полоз.

При въезде в переулок он на миг

Припомнит утро въезда к генеральше,

Приятно будет, показав язык

Своей норе, проехать фертом дальше.

Но что за притча! Пред его дверьми

Слезает с санок дама с чемоданом.

И эта дама – "стой же, черт возьми!

Наташа, ты?…Негаданно, нежданно?..

Вот радость! Здравствуй. Просто стыд и срам.

Ну, что б черкнуть? Как ехалось? Надолго?

Оставь, пустое, взволоку и сам.

Толкай смелей, она у нас заволгла.

Да резонанс ужасный. Это в сад.

А хоть и спят? Ну что ж, давай потише.

Как не писать, писал дня три назад.

Признаться, и они не чаще пишут.

Вот мы и дома. Ставь хоть на рояль.

Чего ты смотришь? " – "Боже, сколько пыли!

Разгром! Что где! На всех вещах вуаль.

Скажи, тут, верно, год полов не мыли?»

Когда он в сумерки открыл глаза,

Не сразу он узнал свою берлогу.

Она была светлей, чем бирюза

По выкупе из долгого залога.

Но где ж сестра? Куда она ушла?

Откуда эта пара цинерарий?

Тележный гул колеблет гладь стекла,

И слышен каждый шаг на тротуаре.

Горит закат. На переплетах книг,

Как угли, тлеют переплеты окон.

К нему несут по лестнице сенник,

Внизу на кухне громыхнули блоком.

Не спите днем. Пластается в длину

Дыханье парового отопленья.

Очнувшись, вы очутитесь в плену

Гнетущей грусти и смертельной лени.

Несдобровать забывшемуся сном

При жизни солнца, до его захода.

Хоть этот день – хотя бы этим днем

Был вешний день тринадцатого года.

Не спите днем. Как временный трактат,

Скрепит ваш сон с минувшим мировую.

Но это перемирье прекратят!

И дернуло ж вас днем на боковую.

Вас упоил огонь кирпичных стен,

Свалила пренебрегнутая прелесть

В урочный час неоцененных сцен,

Вы на огне своих ошибок грелись.

Вам дико все. Призванье, год, число.

Вы угорели. Вас качала жалость.

Вы поняли, что время бы не шло,

Когда б оно на нас не обижалось.

4

Стояло утро, летнего теплей,

И ознаменовалось первой крупной

Головомойкой в жизни тополей,

Которым сутки стукнуло невступно.

Прошедшей ночью свет увидел дерн.

Дорожки просыхали, как дерюга.

Клубясь бульварным рокотом валторн,

По ним мячом катился ветер с юга.

И той же ночью с часа за второй,

Вооружась «громокипящим кубком»,

Последний сон проспорил брат с сестрой.

Теперь они носились по покупкам.

Хвосты у касс, расчеты и чаи

Влияли мало на Наташин норов,

И в шуме предотъездной толчеи

Не обошлось у них без разговоров.

Слова лились, внезапно становясь

Бессвязней сна. Когда ж еще вдобавок

Приказчик расстилал пред ними бязь,

Остаток связи спарывал прилавок.

От недосыпу брат молчал и кис,

Сестра ж трещала под дыханьем бриза,

Как языки опущенных маркиз

И сквозняки и лифты мерилиза.

"Ты спрашиваешь, отчего я злюсь?

Садись удобней, дай и я подвинусь.

Вот видишь ли, ты – молод, это плюс,

А твой отрыв от поколенья – минус.

Ты вне исканий, к моему стыду.

В каком ты стане? Кстати, как неловко,

Что за отъездом я не попаду

С товарищами паши на маевку.

Ты возразишь, что я не глубока?

По-твоему, ты мне простишь поспешность,

Я что-то вроде синего чулка,

И только всех обманывает внешность?»

"Оставим спор, Наташа. Я неправ?

Ты праведница? Ну и на здоровье.

Я сыт молчаньем без твоих приправ.

Прости, я б мог отбрить еще суровей".

Таким-то родом оба провели

Последний день, случайно не повздорив.

Он начался, как сказано, в пыли,

Попал под дождь и к ночи стал лазорев.

На земляном валу из-за угла

Встает цветник, живой цветник из Фета.

Что и земля, как клумба, и кругла,

Поют судки вокзального буфета.

Бокалы, карты кушаний и вин.

Пивные сетки. Пальмовые ветки.

Пары борща. Процессии корзин.

Свистки, звонки. Крахмальные салфетки.

Кондуктора. Ковши из серебра.

Литые бра. Людских роев метанье.

И гулкие удары в буфера

Тарелками со щавелем в сметане.

Стеклянные воздушные шары.

Наклонность сводов к лошадиным дозам.

Прибытье огнедышащей горы,

Несомой с громом потным паровозом.

Потом перрон и град шагов и фраз,

И чей-то крик: «Так, значит, завтра в Нижнем?»

И у окна: "Итак, в последний раз.

Ступай. Мы больше ничего не выжмем."

И вот, залившись тонкой фистулой,

Чугунный смерч уносится за Яузу

И осыпает просеки золой

И пилит лес сипеньем вестингауза.

И дочищает вырубки сплеча,

И, разлетаясь все неизреченней,

Несет жену фабричного врача

В чехле из гари к месту назначенья.

С вокзала возвращаются с трудом,

Брезгливую улыбку пересиля.

О город, город, жалкий скопидом,

Что ты собрал на льне и керосине?

Что перенял ты от былых господ?

Большой ли капитал тобою нажит?

Бегущий к паровозу небосвод

Содержит все, что сказано и скажут.

Ты каторгой купил себе уют

И путаешься в собственных расчетах,

А по предместьям это сознают

И в пригородах вечно ждут чего-то.

Догадки эти вовсе не кивок

В твой огород, ревнивый теоретик.

Предвестий политических тревог

Довольно мало в ожиданьях этих.

Но эти вещи в нравах слобожан,

Где кругозор свободнее гораздо,

И городской рубеж перебежав,

Гуляет рощ зеленая зараза.

Природа ж – ненадежный элемент.

Ее вовек оседло не поселишь.

Она всем телом алчет перемен

И вся цветет из дружной жажды зрелищ.

Все это постигаешь у застав,

Где с фонарями в выкаченном чреве

За зданья задевают поезда

И рельсами беременны деревья;

Где нет мотивов и перипетий,

Но, аппетитно выпятив цилиндры,

Паровичок на стрелке кипятит

Туман лугов, как молоко с селитрой.

Все это постигаешь у застав,

Где вещи рыщут в растворенном виде.

В таком флюиде встретил их состав

И мой герой, из тьмы вокзальной выйдя.

Заря вела его на поводу

И, жаркой лайкой стягивая тело,

На деле подтверждала правоту

Его судьбы, сложенья и удела.

Он жмурился и чувствовал на лбу

Игру той самой замши и шагрени,

Которой небо кутало толпу

И сутолоку мостовой игреней.

Затянутый все в тот же желтый жар

Горячей кожи, надушенной амброй,

Пылил и плыл заштатный тротуар,

Раздувши ставни, парные, как жабры.

Но по садам тягучий матерьял

Преображался, породнясь с листвою,

И одухотворялся и терял

Все, что на гулкой мостовой усвоил.

Где средь травы, тайком, наедине,

Дорожку к дому огненно наохрив,

Вечерний сплав смертельно леденел,

Как будто солнце ставили на погреб.

И мрак бросался в головы колонн,

Но крупнолистный, жесткий и тверезый,

Пивным стеклом играл зеленый клен,

И ветер пену сбрасывал с березы.

5

Едва вагона выгнутая дверь

Захлопнулась за сестриной персоной,

Действительность, как выспавшийся зверь,

Потягиваясь, поднялась спросонок.

Она не выносила пустомель,

И только ей вернули старый навык, —

Вздохнула вслух, как дышит карамель

В крохмальной тьме колониальных лавок.

Учуяв нюхом эту москатиль,

Голодный город вышел из берлоги,

Мотнул хвостом, зевнул и раскатил

Тележный гул семи холмов отлогих.

Тоска убийств, насилий и бессудств

Ударила песком по рту фортуны

И сжала крик, теснившийся из уст

Красноречивой некогда вертуньи.

И так как ей ничто не шло в башку,

То не судьба, а первое пустое

Несчастье приготовилось к прыжку,

Запасшись склянкой с серной кислотою.

Вот тут с разбега он и налетел

На Сашку Бальца. Всей сквозной округой.

Всей тьмой. На полусон. На полутень,

На что-то вроде рока. Вроде друга.

Всей световой натугой – на портал,

Всей лайкою упругой – на деревья,

Где Бальц как перст перчаточный торчал.

А говорили, – болен и в Женеве.

И точно назло он стерег

Намеренно под тем дверным навесом,

Куда Сережу ждали на урок

К отчаянному одному балбесу.

Но выяснилось им в один подъезд,

Где наверху в придачу к прошлым тещам

У Бальца оказался новый тесть,

Одной из жен пресимпатичный отчим.

Там помещался новый Бальцев штаб.

Но у порога кончилась морока,

И, пятясь из приятелевых лап,

Сергей поклялся забежать с урока.

Смешная частность. Сашка был мастак

По части записного словоблудья.

Он ждал гостей и о своих гостях

Таинственно заметил: «Будут люди».

Услыша сей внушительный посул,

Сергей представил некоторой Меккой

Эффектный дом, где каждый венский стул

Готов к пришествию сверхчеловека.

Смеясь в душе, "Приступим, – возгласил,

Входя, Сережа. – Как делишки, Миша?"

И, сдерживаясь из последних сил,

Уселся в кресло у оконной ниши.

"Не странно ли, что все еще висит,

И дуется, и сесть не может солнце?"

Обдумывая будущий визит,

Не вслушивался он в слова питомца.

Из окон открывался чудный вид,

Обитый темно-золотистой кожей.

Диван был тоже кожею обит.

«Какая чушь!» – Подумалось Сереже.

Он не любил семьи ученика.

Их здравый смысл был тяжелей увечья,

А путь прямей и проще тупика.

Читали «Кнут», выписывали «Вече».

Кобылкины старались корчить злюк,

Но даже голосов свирепый холод

Всегда сбивался на плаксивый звук,

Как если кто задет или уколот.

Особенно заметно у самой

Страдальчества растравленная рана

Изобличалась музыкой прямой

Богатого гаремного сопрано.

Не меньшею загадкой был и он,

Невежда с правоведческим дипломом,

Холоп с апломбом и хамелеон,

Но лучших дней оплеванный обломок.

В чаду мытарств угасшая душа,

Соединял он в духе дел тогдашних

Образованье с маской ингуша

И умудрялся рассуждать, как стражник.

Но в целом мире не было людей

Забитее при всей наружной спеси

И участи забытей и лютей,

Чем в этой цитадели мракобесья.

Урчали краны порчею аорт,

Ругалась, фартук подвернув, кухарка,

И весь в рассрочку созданный комфорт

Грозил сумой и кровью сердца харкал.

По вечерам висячие часы

Анализом докучных тем касались,

И, как с цепей сорвавшиеся псы,

Клопы со стен на встречного бросались.

Урок кончался. Дом, как корифей,

Топтал деревьев ветхий муравейник

И кровли, к ночи ставшие кривей

И точно потерявшие равненье.

Сергей прощался. Что-то в нем росло,

Как у детей средь суесловья взрослых,

Как будто что-то плавно и без слов

Навстречу дому близилось на веслах.

Как будто это приближался вскрик,

С которым, позабыв о личной шкуре,

Снимают с ближних бремя их вериг,

Чтоб разбросать их по клавиатуре.

В таких мечтах: "Ты видишь, – возгласил,

Входя, Сергей, – я не обманщик, Сашка", —

И, сдерживаясь из последних сил,

Присел к столу и пододвинул чашку.

И осмотрелся. Симпатичный тесть

Отсутствовал, но жил нельзя шикарней.

Картины, бронзу все хотелось съесть,

Все как бы в рот просилось, как в пекарне.

И вдруг в мозгу мелькнуло: "И съедят.

Не только дом, но раньше или позже

И эту ночь, и тех, что тут сидят.