Если мое первое письмо и телеграмму ты встретила с радостью, если в Одессе действительно такой страшный голод, как об этом здесь говорят, если ты также рвешься и сидишь по ночам как и раньше, если у тебя не наладилось то дело, о котором ты мечтала – приезжай. Здесь отдохнешь и поправишься. Если у тебя есть хоть малейшее сомнение, хоть одна слезинка, если душа не лежит к Сухуму, если есть интересное дело с художественными магазинами – оставайся и тотчас пришли мне сюда телеграмму… Я сейчас же с радостью вернусь, не вернусь, а примчусь в Одессу (ты не знаешь, как она стала мне мила) с первым пароходом… Помимо всего этого, я вернусь в Одессу как представитель Абсою-за, что даст мне порядочную сумму денег. Приеду и поплачу от радости, что я снова с Кролом, среди культурных людей, книг, Фраермана, Коли, около «Мертвой зыби», в трех днях пути от Москвы.
   Подумай и реши, как тебе подскажет сердце. У тебя много интуитивного чутья.
   Если решишь остаться, а связи уже порваны – их, думаю, легко будет восстановить. Дай знать тогда Крути, что я возвращаюсь. Скажи, что у меня, мол, тропическая лихорадка (здесь он захватывает всех европейцев), и оставаться здесь мне гибельно. Я стосковался даже по «Моряку». Я, если ты тотчас же пришлешь мне телеграмму, я успею приехать к 12-14 марта по н.[овому] ст.[илю].
   Пишу я тебе, Крол, как маме, как на исповеди. Пищу всю правду до конца, хотя мне и очень тяжело. Такой тоски у меня еще не было ни разу в жизни. Я часто плачу по ночам, нервы у меня дрожат как струны, и нет ни одной минуты, когда бы я не думал о тебе. Временами состояние такой безысходности, безнадежности, что хоть руки на себя накладывай. Я постараюсь спокойно и логично рассказать тебе все, что со мной творится.
   Сухум сразу поразил меня (особенно, может быть главным образом, после тяжелого морского пути) красотой и обилием пищи. Но прожил я здесь неделю, и все поблекло. Не лежит душа к Сухуму, и тоска такая, словно я попал в западню. И если есть смысл сюда ехать, то только спасаясь от голодной смерти. Во всем остальном он несравненно хуже Одессы. И эта мысль о необходимости дать отдохнуть тебе, подкормиться нам двоим и заставила меня остаться в Сухуме.
   Напишу все по пунктам, т. к. мыслей у меня так много, что я не могу их собрать.
   1. Паек. В феврале был хороший, но в марте будет сокращен до минимума, пожалуй, до одесских норм. На базаре все дешево, но советские деньги не ходят, грузинских же вообще в городе нет.
   2. Служба. Все наше положение (мое и Иванова) базируется на Германе, который играет в городе одну из первых скрипок (его даже приглашали секретарем здешнего Совнаркома). Его не узнать. Он ведет себя довольно неприятно, карьерист, ведет сложную чисто восточную политику. Абсоюз пока что трещит и возможно вылетит в трубу. Но служба всегда будет.
   3. Возможность вырваться в Москву – весьма сомнительна. Здесь как на тропическом Сахалине. Абхазия отрезана от всего мира горами – единственная связь – это море. Кроме того, чтобы переехать сюда, мы реализуем все наши последние ценности, приобрести же их здесь для поездки в Москву – не сможем. А уехать в Москву отсюда, – нужно не менее 40 миллионов. А у меня тоска по Москве страшная. Я твердо решил: к осени мы уедем в Москву, погостим в Екимовке. А отсюда вырваться в Москву будет трудно. Может быть, придется здесь застрять на год-два, а это очень страшно. Вся беда Сухума – это то, что здесь все хорошо питаются, т. к. все жалование выдается продуктами, денег же не дают и раздобыть их очень трудно. И все попавшие в Сухум на полгода (как и мы) сидят здесь по три-четыре года, засасываются, тупеют и гибнут, не имея возможности вырваться.
   4. Духовная жизнь. Нет никакой. Это громадная абхазская деревня, без книг, без газет, совершенно отрезанная от всего мира. Интеллигентных людей нет совершенно… Все русские спились, опустились. К приезжим относятся недоброжелательно. Моральная обстановка страшно тяжелая, и об Одессе я вспоминаю как о громадном культурном центре.
   Тоска такая, что временами хочется кричать, уйти отсюда, бежать от этих влажных гор, грубых, одичалых людей, от льющих в последние дни дождей и грязи. Сюда хорошо приехать на лето, посмотреть цветущие мандарины, горы, побродить у моря, зная наверно, чnо отсюда скоро уедешь.
   5. Красота – поражает сразу, но в два дня приедается. Все влажно, страшно сыро. И солнце не радует. Может быть потому, что нет тебя. Здесь сильная малярия, в июне-июле ею болеют все приезжие. Форма ее довольно тяжелая, иногда смертельная. Единственное лечение – отъезд.
   Вот вкратце вполне объективное описание Сухума. Теперь весь вопрос в одном – что в Одессе? Если очень плохо, надо переселяться сюда. Если нет – оставаться.
   Я в последние дни все думаю, что Фраерман был прав, когда говорил с нами о Сухуми.
   Ты знаешь, в последние дни я с такой болью вспоминаю об Одессе, о всем, что связано с тобой, о Фраермане, Коле, «Моряке», тихих вечерах, котишке, книгах, рукописях. Неуютная здесь жизнь. Мне очень тяжело. И еще тяжелее от сознания, что я ничего толком не расмотрев, написал тебе восторженное письмо, причинил ряд мучений. Я сам измучился до болезни. Если решишь приехать, – телеграфируй тоже. Буду ждать от тебя ответа как ребенок.
   Целую. Твой Кот…
 
   (6 марта 1922 года)
   Все деловое – я подчеркнул, чтобы ты не спутала.
   Крол, родной. Боюсь, что ты не получила всех моих писем. С «Бату-мом» я послал письмо, в котором были документы на твое имя на въезд в Сухум. 1.000.000 денег и восторженный отзыв о Сухуме. Это было первое и очень неверное впечатление.
   Второе письмо я послал на «Пестеле» с Абергузом. Писал я его спустя несколько дней, когда немного осмотрелся и заболел «сухумской» тоской. Писал о том, что жить в Сухуме тяжело и трудно (в моральном отношении), материально же – хорошо, но материальное благополучие всецело зависит от спившихся и довольно подлых местных культуртрегеров – бывших приказчиков из бесчисленных барских имений. Кроме них, офицерских жен и темных дельцов – другого общества нет. Я писал о том, что если ты решишь сюда не ехать – дай телеграмму…
   По моим расчетам, если ты приедешь, то с пароходом, который приходит послезавтра (8-го), должен быть ответ, если же ты решила ехать, то с этим пароходом ты приедешь сама, и это письмо тебя не застанет. Телеграммы от тебя до сих пор еще нет. И эта неясность очень мучительна. Если на следующее! пароходе не будет ни тебя, ни письма, ни телеграммы – буду ждать еще, т. к. боюсь, чтобы мы не разъехались. До сих пор от тебя не получил ни строчки.
   Крол, если бы ты знала, как здесь глухо и тяжело. Жить здесь можно только спасаясь от голодной смерти. Со слезами я думаю о тебе, о людях с мало-мальски живой душой, о шумном городе, о книгах, о нашей комнате в Одессе. Рвусь отсюда страшно. И вместе с тем страшно, – может быть в Одессе жизнь стала уже невыносимой. И красота здешняя – не красота. Смотришь на мертвую, черную, словно лакированную зелень, на хмурые горы, и такая на душе тоска. Здесь красота паноптикума. Все както безжизненно и тяготит.
   Все дни и ночи я думаю о тебе и боюсь за тебя и колеблюсь. Все жи-бые люди бегут отсюда, как из прокаженного города. Я ничего не знаю о том, что делается в 40 верстах от Сухума. Он отрезан стеной непроходимых гор, живут все как в мышеловке и трудно ориентироваться. Иванов собирается бежать отсюда все равно куда, – в Одессу, в Москву, куда удастся, если, конечно удастся вырваться отсюда. А вырваться ему очень трудно. Платят здесь за все продуктами, денег нет (советские совсем не ходят), вещи никто не покупает и потому все живут хорошо, но без денег, и достать их не могут. Получается странная закрепощенность.
   <…> Жду телеграмму или письмо. Как только получу – выеду первым же пароходом. Встретим в Одессе тихую, ласковую Пасху и больше никогда не будем разъезжаться…
   Целую. Кот…
 
   Н. Г. Высочанскому в Москву (Сухум-Кале, 21 июля 1922 года)
   Дорогой дядя Коля. Пишу тебе из русских тропиков, куда нас загнал голод. Не знаю, в Москве ли ты. Чувство у меня такое, что мы не виделись десятки лет, хотя и прошло только четыре года.
   Через месяц увидимся. Мы с Катей едем в Москву Пора. Москва немного пугает своей перегруженностью, но дальше скитаться по России нет ни сил, ни смысла. Голод идет на убыль, возрождается, хотя и очень убого, культурная жизнь, и снова тянет в Москву.
   Пережили мы столько, что хватит лет на 10. Этой зимой пришлось бежать из Одессы в благословенную Абхазию, наиболее нетронутый уголок Кавказа, где жизнь течет так же, как в старое, дореволюционное время. Здесь очень красиво, это один из немногих уголков Южной Европы с чисто тропическим климатом. За нашими окнами – пальмовый лес по горам, заросли бамбука и море, а в саду цветут кактусы, олеандры, магнолии и прочая чертовщина. Страна вечно пьяная (вместо чая… пьют вино), лодырная, причудливая и богатая.
   Из Москвы в мае мне надо будет ненадолго уехать в Одессу – сдать экзамен на штурмана дальнего плавания. Я не думаю делать из этого свою профессию, но это мне даст возможность иногда плавать, главным образом заграницу. В главную же свою работу – чисто литературную – я думаю как раз в Москве уйти с головой.
   У меня к тебе большая просьба – напиши, если можешь, сейчас же (письмо из Москвы идет сюда 2 недели и может меня не застать): вкратце твое впечатление о Москве, о московской жизни, делах и комнатном кризисе.
   Катя по дороге в Москву заедет недели на три к родным, я же поеду прямо.
   Напиши, что тебе известно о наших. Вот уже давно я пишу им, но не получаю ответа. О Проскурах тоже ни слуху, ни духу.
   Буду ждать твоего письма. Когда приеду – поговорим обо всем. Хотелось бы очень повидать тебя. Постоянное одиночество и шатание среди чужих людей очень уж измучило.
   Помимо прочих соображений, уезжать отсюда мне нужно поскорее. Мы живем высоко в горах, и от этого у меня развилась пустяковая, но опасная в здешних условиях болезнь – энфизема легких. Климат здесь очень тяжел для европейцев. Вот уже две недели стоит жара, доходящая до 56-й градусов, духота одуряющая, чувствуешь себя как в парилке. А внизу – поголовная малярия, от которой русские мрут, как мухи. Этот климат, когда воздух втягиваешь, словно сквозь повязку из ваты.
 
   Исаак Бабель К. Г. Паустовскому в Вотум
   (Тифлис, 14 ноября 1922 года)
   Дорогой Константин Георгиевич!
   По совету бывшего студента, пострадавшего за убеждения и знавшего лучшие дни, – не езжайте в Тифлис. Прошибить грузинскую стену труднее, чем проделать то же самое с китайской. А насколько мне известно, и с китайской немногим это удавалось. Да и стоит ли игра свеч? Не стоит. Это, во-первых.
   Второе, – будет ли во что играть? Гадательно. Сами Вы видите, что «Заря Востока» – ничего не стоит. Провинциальная старушка со вставными зубами и со столичными претензиями. Исправить ее – наивная затея. Я уверен, что газета так загромождена мелкими и бездарными самолюбцами, заедена злым интриганством, изгажена неуменьем спецов и безразличием руководителей, что не нам с вами зачистить эти весьма не благодатные конюшни. Для того, чтобы успеть хотя бы в малой степени, нужны месяцы и полугодия…
   Не забудьте, что все пути, будь это пути туркестанские или афгани-станские, ведут к Москве и из нее вытекают. «Заря» в этом отношении бесполезна совершенно. Кроме Закавказья она ничего не собирается обслуживать, да и не умеет. Трезвая оценка положения подсказывает один план действий: Батум – Москва безо всяких остановок на промежуточных станциях. И только в Москве можно начинать «предполагать». А то в Тифлисе грузинский бог так Вас расположит, что и костей не соберете.
   Если Вы вопреки здравому смыслу все-таки поедете в Тифлис, – то сообщите конкретный срок Вашего отъезда – перешлю Вам письма редактору «Правды» члену ЦК…нову [нрзб], одному из заправил «Правды» Леониду Саянскому, отв.[етственному] секретарю «Зари» Ткачеву-Акобад-зе, редактору «Красного Воина» Попову и др. Попов сейчас в Сухуме на отдыхе. Кроме прямой своей работы он заведует в «Заре» отделом «Кр.[асная] Армия». Я с ним поговорю о Вас здесь (он уезжает этим или следующим рейсом) и записку на всякий случай прилагаю. Изготовлять остальные письма сейчас нахожу неразумным, т.[ак] как я хотел бы сообщить адресатам и о себе и воспользоваться для этого Вашей поездкой.
   Екатерину Степановну я пока не видал. Одержимая экскурсионной горячкой, она лазает по окрестностям с упорством, достойным Бисмарка или английского боксера. Молодчина. Вот бы всем хорошим людям таких жен. А туфли какие у нее?! Чудо на горе Синайской – и только.
   Теперь о себе. Благоденствую, не заглядывая в будущее, ибо будущее темно до непонятности. Евг.[ения] Борисовна очутилась неисповедимыми путями в Москве, оттуда я и жду инструкций для руководства и исполнения. До получения от нее сведений – буду сидеть здесь.
   Пришлите мне, голубчик, корреспондентский билет «хМаяка» и какую-нибудь бумажонку (если можно) полезную для предъявления в агентскую кассу.
   О переменах в судьбе уведомляйте неукоснительно. Мэри кланяется.
   Ваш И. Бабель (по сух.[умски] – К. Лютов)
II. Из писем 1923 – 1929 годов, связанных темой «Броска на юг»
   М. Г. Паустовской в Киев
   (д. Екимовка Рязанской губернии, 14 июня 1923 года)
   Дорогая мама. С 21-го года, с того времени, как мы бежали из Одессы от голода на Кавказ, я потерял всякую связь с Киевом. Из Одессы мы уехали в Сухум (Кавказское побережье Черного моря) и прожили там около 8-и месяцев. Из Сухума я писал тебе и дяде Коле, но ни от него, ни от тебя ответа не получил. В Сухуме мы очень поправились, посвежели после одесской голодовки и решили ехать в Москву через Батум и Тифлис. В Батуме немного застряли (прожили 6 месяцев). Здесь и меня, и Катю скрутила тропическая лихорадка. В Тифлисе у меня лихорадка прошла, у Кати же продолжалась в очень тяжелой форме, и в связи с лихорадкой у Кати родился на 7-м месяце мертвый ребенок, которого она страшно ждала. Это на нее очень подействовало, и мы тотчас же уехали из Тифлиса, несмотря на то, что в Тифлисе нам материально жилось прекрасно (я редактировал большую закавказскую газету). Уехали мы в Москву и оттуда в деревню Екимовку в Рязанскую губернию к родным Кати.
   Недели через 1,5 я поеду в Москву. В Москве этим летом я думаю издать несколько своих вещей отдельными книгами. Когда устрою дела с изданием (приблизительно ко второй половине июля), приеду к тебе в Киев.
   Все эти годы, несмотря на материальное сравнительное благополучие и очень причудливую разнообразную жизнь, все же было очень тяжело от полной неизвестности, – что с тобой и с Галей.
   Целую тебя и Галю крепко. Поцелуй от меня всех Проскур. Как тетя Вера?
   Привет от Кати.
   Пиши. Твой Котик.
 
   Е. С. Загорской-Паустовской в д. Екимовка
   (Москва, 16 июля 1923 года)
   Ки, маленькая. Сегодня Сергей Дмитриевич привез твое письмо…
   Почему ты… скрыла, что у тебя были припадки малярии? Серг.[ей] Дмитриевич мне все рассказал.
   Ты тревожишься обо мне, потому что ты маленькая и чуткая. Мне правда сейчас тяжело. Мне очень бы хотелось быть сейчас с тобой, но вместе с тем, страшно не хочется тащить тебя в Москву – грязную, душную, суматошливую. Но если тебе тревожно и скучно стало в Екимовке, сейчас же приезжай. Если у тебя не хватает денег на дорогу, напиши мне сейчас же и я пришлю на имя Александра Васильевича. Если бы ты знала, как мне хочется быть сейчас с тобой. Глупый, большеглазый Крол, смешной. Ты пишешь о том, чтобы я от тебя ничего не скрывал. Я от тебя никогда ничего не скрывал и не скрою, потому что я тебя так больно люблю и теперь у меня такое чувство, что я остался без сестренки и без мамы.
   Я так много хочу поговорить с тобой обо всем, – и о печатании, и о будущем бродяжничестве, и о всей моей жизни, которая теперь вошла в какой-то иной аспект, я как-то ее увидел совсем иной, со стороны и, правда, Крол, есть в ней что-то необычное, прекрасное, волнующее меня самого. И еще я хочу поговорить о том, что произошло в Москве, – нестрашном ни для меня, ни для тебя, но страшном для Валерии Владимировны, которую я встретил на Сретенке, на шестой или седьмой день после своего приезда в Москву.
   Перехожу на карандаш, потому что надо спешить, и я боюсь, что не успею всего написать. Напишу коротко, а подробно все расскажу, когда приедешь.
   Она окликнула меня на улице, бросилась ко мне и расплакалась. А спустя четыре дня. перед отъездом в Тифлис, она неожиданно пришла ко мне, страшно бледная, помертвевшая, села на диван, и у нее сильно пошла горлом кровь. Только спустя полчаса кровь удалось остановить. И она мне сказала о том, что, должно быть, скоро умрет, и теперь ей не страшно сказать мне, что она любит меня, что никогда в жизни у нее не было такой боли, что должно быть, она никогда в жизни никого не любила настоящей любовью, что ее изломали, искалечили и теперь у нее в жизни осталось только одно, – любовь ко мне, радость от сознания, что я живу, вот здесь, на этой земле.
   Она говорила о том, что меня все любят, что я в душах всех, когда ухожу, оставляю большую боль от сознания, что мимо них прошел необыкновенный, тонкий человек, еще мальчик, но с такой большой, большой душой. Она говорила еще много, но это особенно врезалось мне в память. И вот она долго плакала тихо, в углу дивана, и в глазах у нее было такое безнадежное отчаяние и боль, какие бывают, должно быть, у матери, у которой умирает ребенок.
   Крол, маленький мой, ты поймешь как мне было невыносимо таже-ло. Я был суров, может быть, ненужно суров и думал о том, что это большое несчастье быть таким, как я. Всюду в жизнь я вношу какую-то тревогу и боль, и любовь, – и все это очень мучительно.
   Пишу наспех, скомканно. Сейчас я сижу у Спасской заставы на бульваре и дописываю письмо (здесь неподалеку живет Сергей Дмитриевич). Во вторник (10-го) она с Кириллом уехала в Тифлис.
   Когда приедешь, я расскажу тебе все более подробно и более связно.
   У меня почти каждый день ночует Фраерман. Был три раза на даче у дяди Коли (он уже приехал). <…> У дяди Коли сильное нервное расстройство.
   Теперь о себе. Я работаю в журнале «Рабочий водного трансп. [орта]» – 3 часа в день за 12 миллиардов в месяц. Как зацепка – это не дурно. Кроме того, это дает бесплатный проезд по всем морским и ж.[елез-но]д.[орожным] путям не только мне, но и тебе, глупой.
   Налаживается дело с кругосветным рейсом (на пароходе Добро-флота) весной буд.[ущего] года. Приедешь – расскажу.
   Крол, наши вещи заперты в отдельной комнате, а ключ на даче, поэтому ниток достать не мог. Посылаю газеты. Книг никто здесь не покупает и достать их трудно.
   В субботу уже получу деньги.
   Маленькая, приезжай. Боюсь я очень звать тебя в Москву и, вместе с тем, у меня такое состояние, что с тобой мне пережить его будет легче.
   Целую. Твой Кот.
   Поцелуй всех. Если отложишь отъезд, напиши (заказным). Не плачь, будь спокойна, серенький котишка.
 
   (Конец июля – начало августа 1923 года)
   Получил твое большое письмо, несколько раз перечитывал его, и мне после этого письма хочется только одного, – увидеть тебя, поговорить с тобой, потому что я чувствую, что без тебя я вообще запутаюсь в жизни, в самом себе и втяну за собой других. Глупая, маленькая, я могу смотреть тебе в глаза теперь просто и ясно, гораздо проще и яснее, чем в Сухуме, в Одессе, где мы жили каким-то глухим, задушенным в себе надрывом.
   С Вал.[ерией] Влад.[имировной] произошло «страшное» для нее. Так я писал. И не так себе, не зря, маленькая. Потому что, если в Тифлисе, если потом в Москве вокруг всего этого создалось странное, затягивающее настроение какой-то муки, тревоги, каких-то переломов, веянье каких-то душевных кризисов, то уже давно, особенно теперь, хотя это настроение у меня и осталось, но его давит большой и очень, очень мучительный стыд. Стыд от того, что я равнодушен, холоден, что даже и жалости по отношению к ней у меня не осталось. Как-то все вдруг сразу похолодело во мне и кончилось. Стыд от того, что ведь полюбила она меня, может быть, отчасти потому, что я первый обратил на нее внимание, я первый в нее начал всматриваться и я же первый ее забыл и прошел мимо. Сейчас я уже прошел мимо.
   …Очевидно, есть во мне еще много, слишком много злого и темного. Ты это поймешь, если представишь себе, что с тобой (если только можно это представить) произошло бы то же, что и с ней. Украсть у человека душу, обогатить себя новыми настроениями, бросить его в провалы тоски, о которой он раньше не мог и думать, т. к. раньше жил слишком убого и плохо, заставить его метаться, искать выхода и, в конце концов, – выхода не дать, уйти… Она пишет мне (я получил уже несколько писем). И все письма – это какой-то сплошной крик. У меня такое чувство, точно я присутствую при рождении души, человека, – рождении всегда тяжелом, мучительном, но, вместе с тем, какой-то подсознательный инстинкт мне говорит, что все это метание кончится впустую.
   Подробно об этом поговорим в Екимовке. Я теперь, думаю и ты, могу говорить об этом спокойно, т. к. о прошлом. Для нас это прошлое, для нее – нет. И теперь единственное, что мне нужно, – сделать все, чтобы и для нее это стало прошлым.
   <…> Я все время чувствую вокруг себя какую-то робкую любовь, тоску и ласку. Люди самые разные, самые случайные. Так прилепился ко мне душой в течение двух-трех дней муж Софьи Владимировны, она, Соня Фраерман, Рувим, Настя, Глеб Афанасьев и каждый день все новые и новые…
   А я знаю, что все это – обман, потому что все они любят во мне то, чего по существу-то у меня нет, то, о чем я лгу, то, о чем я тоскую, любят меня не реального, а такого, каким бы я хотел быть.
   И я ищу выхода. И временами мне так хочется, чтобы все поверили в мою смерть, в то, что меня уже нет и я мог бы в одиночестве переломать себя, вытравить из души все больное, все темное, что так ясно теперь ощущаю, и снова вернуться в жизнь простым, правдивым, ясным.
   Я думаю о бегстве, об одиночестве, чтобы разобраться в самом себе. Это один выход. И есть еще один, детский, ребяческий, – прийти к тебе и выплакаться, и ты мне все, все расскажешь так просто и так хорошо, радостно, как ты умеешь, и я буду знать, что со мной было и буду знать пути к дальнейшему.
   И вот это больное, о чем я думаю дни и ночи, тем более странно, что никогда я физически не был так крепок, свеж и как-то спокоен, как теперь. Я очень упрямо, ни разу не пропуская, веду мопассановский режим в жизни. Три раза в день я обливаюсь холодной водой, сплю при открытых настежь окнах, под одной простыней, без белья, вот уже месяц я не надевал фуражки и пальто, и очень посвежел, окреп, помолодел. Все, кто видел меня раньше, поражены этим. И вместе с тем, я по ночам много работаю, мало сплю.
   Кролик, 25-го августа я выеду в Екимовку. Со мной очень хочет ехать Надя, она говорит, что кроме «Сошки», тебя и меня – у нее нет родных людей. Кроме того, она, кажется, голодает, весь заработок уходит на мать, у нее началась в легкой форме цинга, и ей надо слегка отдохнуть. Поэтому, может быть, она приедет со мной. Если удастся, то выеду раньше. В четверг получу деньги и пришлю тебе. Если бы ты знала, как мне нужно видеть тебя, как мне нужно опереться на тебя, ты бы не болела и не мучилась. И я боюсь только одного, – когда тебе нужна была моя поддержка, я ее тебе не дал. И вдруг ты мне тоже ее не дашь? Теперь я понял, как это, должно быть, безвыходно, когда надо метаться со своими силами, которые вот-вот все уйдут и никто не поможет.
   Еще одно. Несмотря на все то, что я пишу тебе, сила чисто творческая, стремление писать, масса образов – все это обострено сейчас необычайно. И не только обострено. Чувствуется в этой тяге к тому, чтобы писать, какая-то зрелость, спокойствие, неумолимость. Писать в этом письме о мелких делах, мелких заботах, не хочется. Напишу об этом потом. О Петрограде мы поговорим, когда я приеду.
   Целую. Кролик, маленький мой, теперь снова ожило у меня и расцвело твое первое имя Хати-дже – татарка с зелеными, громадными, заплаканными глазищами.
   Твой Кот…
 
   А. М. Гюль-Назарову в Тифлис (Москва, 10 августа 1923 года)
   Дорогой Александр Мартынович! Простите, что так долго молчал. Но в Москве я сравнительно недавно. Около месяца провел в Рязанской губернии, где Екатерина Степановна отдыхает и до сих пор.
   …Теперь о Москве. Москва вовсе не так страшна, как кажется в Тифлисе. Во всяком случае, Вы один (без семьи) сможете здесь найти работу очень легко. Об этом говорят все, в частности, Либусь, который растолстел и поправился. Об этом же говорит Деревенский и все, кого я здесь встречал. С комнатой будет плохо, но остановиться – и остановиться ненадолго – Вы всегда сможете или у меня (если к тому времени будет комната), или у кого-либо из своих (если комнаты у меня не будет). С семьей же ехать в Москву, по моему, рискованно.
   Либусь ругает Вас четырехэтажно за то, что Вы тянете с переездом в Москву.
   Я работаю пока с Женькой Ивановым, но думаю сбежать. Уж очень Женька арапист и неразборчив. Претит. Марина Федоровна цветет. Джек ждет женихов. Ковальский ведает каким-то департаментом в Совнархозе. Хейфец валяет дурака. Любовичу все уважающие себя люди перестают подавать руку. Каждый день я встречаю все новых и новых из наших «старых» знакомых. Видел Майзеля. Здесь процветает Зозуля (помните «Театр»), мечется Саянский. Много тифлисцев. Москва – в дождях, слякоти, бензинном чаде, сутолоке. Стала типичным Петроградом, чиновным городом. И тянет в Тифлис, на солнце (за два месяца в Москве я только два раза видел солнце), к кахетинскому вину и праздничной, не суматошливой не занятой жизни. Очень возможно, что приеду ненадолго в Тифлис этак в половине – конце сентября. Вот напьемся! А из Тифлиса в Москву мы поедем вместе. Был в Петрограде, но недолго и ни Лифшица, ни Головчинеров не видел.