Для того, чтобы понять все сиротство европейских идей на нашей почве, надо вспомнить, какой правильный, строго-последовательный ход приняли естественные, политические и философские науки на Западе в начале столетия. Ограничиваясь, для примера, одним философским отделом знания, нельзя не подивиться, каким чудом явились в нашей светской публике, рядом со старыми и укоренившимися верованиями ее в сенсуализм и Руссо, еще теории Шеллинга и Окена. Развитие философских учений в Германии происходило в математически стройном порядке. Родоначальник всех ее идеалистических систем, определивший предметы и задачи мышления, именно Кант, был почти совершенно неизвестен русским философам, как и ближайший его наследник Фихте, который, однако же, и умер, так сказать, на их глазах – в 1815 г. Не далее, как в 1818 г. Гегель уже открывал в Берлине свои лекции, в которых довершал упразднение и разложение внешнего мира в категориях логической идеи, но из круга этих деятелей вырваны были у нас Шеллинг и несколько других имен, и поставлены одиноко, как символы, исполненные необычайных загадок. Это был обыкновенный прием «светского» образованного мира, который никогда не переживал в собственном сознании самого процесса и хода известной науки, а постоянно искал поразительных идей, изумительных догматов, чего-нибудь феноменального и оковывающего внимание. После обретения подобного, смеем выразиться, ново-«явленного» учения он всецело предавался его страстному обожанию. История эта повторялась с каждым предметом, к которому он обращался, и выразилась даже в его исключительном поклонении псевдоклассическому искусству и французской драме.
   Так как борьба с французским эстетическим кодексом и с классической поэзией вообще занимает не последнее место в жизни и творчестве Пушкина, то мы обязаны также сказать несколько слов и о художественных понятиях эпохи. Уже и в это время имена Гете и Шиллера начинали проникать в общество. «Вестник Европы» с 1818 г. стал противопоставлять, хотя еще и очень робко, французским трагикам известия о драмах Гете и Шиллера, но с появлением Пушкина он отказался, как известно, от этой пропаганды и возвратился назад. Не более выдержки показала и светская критика. Для нее знаменитые поэты Германии были опять чем-то в роде неожиданных небесных знамений, появившихся на европейском горизонте и задающих трудные вопросы зрителям. И действительно, их не легко было уразуметь без знакомства с деятельностью Лессинга, очистившего им дорогу, и с новой немецкой философией, воспитавшей их дух и устроившей их созерцание. Оставалась классическая драма и классическое искусство вообще, столь доступные образованному нашему классу по своему чистому французскому диалекту: они не требовали и особенной подготовки. На классической драме и сосредоточились общие восторги и похвалы. Высокообразованные люди эпохи успели понять красоту ее фразы, проникнуться чинностью и приличием ее форм, этикетом времен «великого монарха», который герои ее соблюдали даже в минуты катастроф, наконец ее напыщенно великими (sublime) или ухищренно тонкими изречениями. Эти выходки и фразы одно поколение детей за другим учило у нас наизусть чуть ли не полвека с ряду. Самый же дух псевдоклассического искусства, так понятный народам романского происхождения, был совершенно чужд северным его поклонникам. Какие струны сердца могли, в самом деле, будить у них отголоски греко-римского языческого мира, что могли говорить их уму и воображению другие составные части классической поэзии – воспоминания из эпохи «возрождения» с ее жаждой блеска, щегольства, наслаждений или мотивы, занесенные в нее от средневековых труверов, из кодекса рыцарской чести и морали и проч. Но сладкая привычка слушать французскую речь и изъясняться ею держала все светское общество долго в упоении перед псевдоклассическим искусством. Пушкин, однако же, скоро отрезвился, благодари Байрону, от этого упоения, которое сначала разделял со всеми; но понадобились весь его талант и многолетние усилия критиков, чтобы ослабить в обществе эту почти кровную его привязанность. Еще в 1830 году Пушкин, приступая к изданию «Бориса Годунова», сомневался в его успехе, основываясь на классических симпатиях публики и прибавляя: «нововведения, кажется, не нужны и опасны». (См. «Материалы» 1855, стр. 147).
   Вообще говоря, благородные личности той эпохи (мы разумеем ее лучших людей, ее «интеллигенцию») поражали в последовавшее затем время благоговейной преданностью и любовью к той или другой идее, явившейся им на заре жизни, как истина. Оно и понятно. Все, что они называли знанием, никогда не носило характера изучения, допускающего видоизменения взглядов, поправки их или развития. Всякое знание, так или иначе добытое, было для них глубоким, непоколебимым верованием непререкаемым догматом, чем и объясняется замеченная в них стойкость убеждений до слепоты и упрямства.
   Горячий и страстный дилетантизм времени развивался с особенной силой и полнотой на почве русской истории, в области представлений и понятий о прошлом русского народа, которым объяснялось настоящее его положение и из которого выводились предсказания о его будущем. Дилетантизм этого рода вышел совсем не из желания противодействовать господству западной науки в обществе или заставить ее, покинув свой доктринерский характер, заняться вопросами русской жизни. Напротив, и ученое доктринерство, и пламенная патриотическая фантазия часто сживались тогда друг с другом в уме одного и того же лица, которое могло свободно призывать воображаемые факты русской истории на помощь идеям чужеземного происхождения, нисколько не замечая их разновидности и внутреннего противоречия. Так именно случилось у нас по вопросу о древнеславянском быте. В светском обществе образовалась значительная партия, желавшая вывести цели и задачи русского развития из указаний истории, из свойств самого духа, «психеи» – русского народа, подобно тому, как передовые люди Германии вызывали тени Арминия, воспоминания Тацитовских немцев и проч. для обновления и одушевления своего народа. Но по тому же недостатку точных сведений и научного изучения предмета, которое замечалось во всех других сферах тогдашней умственной деятельности, эта партия сама приобрела чрезвычайно произвольный, фантастический характер. Из множества поэтических, но призрачных ее толкований русской истории, особенным успехом пользовалось то, которое помещало в общеславянском мире, с самой ранней его поры, величественные народные учреждения, обеспечивавшие каждой общине самостоятельное развитие. Светская эрудиция, овладевшая этой темой и сделавшая ее модной темой своих учено-патриотических разговоров, рассуждала о вечах в древних общинах, о подчиненной роли князей в тех же общинах, об устройстве самими племенами и народными группами всего своего политического быта и всех своих отношений к другим родственным племенам и народным группам. Заключения добывались партией также легко, как и факты. Светская эрудиция усматривала в старых порядках древнего нашего быта высокий идеал общественного и политического существования, достойный восстановления и подражания. Молодое поколение призывалось осуществить этот старый, утерянный идеал жизни, который тем удачнее исполнял свою роль идеала, чем туманнее и неопределеннее представлялся сознанию. Мы осуждены приводить не много свидетельств в подтверждение нашего очерка, так как описываем внутреннюю, интимную жизнь общества, которое, по особенным причинам, редко спускалось до обнаружения своего настроения печатным словом или гласным заявлением, оставив после себя только живые предания, нами здесь и подобранные. Со всем тем уцелело от этой эпохи и несколько положительных свидетельств созерцания, описываемого теперь. Так, полемические заметки М.Ф. Орлова и Никиты Муравьева, направленные против духа и основных положений истории Карамзина, имели точкой своего отправления ревность по величию славян и по красоте их истории. Яснее выразилась теория в известном «Разборе Донесения», составленном Луниным и тем же Н. Муравьевым: там одно из примечаний излагает в виде непреложного исторического догмата, не нуждающегося в подтверждениях и изысканиях, повсеместное существование на Руси республик и совещательных собраний, никогда не признававших единоличной власти; память о них сказывалась будто и в московский период истории, например при Иване Грозном, и очевидно была свежа будто бы в народе даже при Петре I-м и позднее. Да и не одними теориями ограничивалось в то время это псевдоисторическое созерцание, возникшее в светском быту: оно перенесено было на другую почву, как это тогда постоянно делалось, и на основании его составлялись тайные общества, имевшие в виду осуществление федерации славянских племен, чему служит доказательством «Общество Соединенных Славян», возникшее на юге России. Проекты конституций, начертанных Никитой М. Муравьевым и кн. Трубецким, носят на себе отпечаток того же учения; оно подсказало им деление нашего русского мира на множество самостоятельных областей и держав, принятое и «Русской Правдой» Пестеля. Разница тут состояла только в способе устроения федеративной связи между этими частями. Какую долю времени посвящал впоследствии сам Пушкин на изъяснение a priori русской истории, мы уже знаем из документов, помещенных в наших «Материалах» 1855 г. Выводы его могли быть иные при этом, но приемы исследования унаследовал он от своих современников александровской эпохи, и способ относиться к истории был у него одинаковый с ними. Вот, что он писал, например, в 1831 г., рассуждая о феодализме, как о могущественном элементе развития, который пережили западные народы и отсутствие которого в русской жизни и истории, по мнению Пушкина, достойно сожаления: «Феодализм мог бы развиться (у нас) наконец, как первый шаг учреждений независимости (общины были бы второй), но он не успел… Он рассеялся во времена татар, был подавлен Иоанном III-м, гоним, истребляем Иоанном IV-м. Место феодализма заступила аристократия, и могущество ее в междуцарствие возросло до высочайшей степени. Она была наследственная – отселе местничество, на которое до сих пор привыкли смотреть самым детским образом. Не Феодор, а Языков и меньшое дворянство уничтожили местничество и боярство. С Феодора и Петра начинается революция в России, которая продолжается и до сегодня» и проч.
   Замечательно, что под псевдорусскую народную охрану становились и реакционные учения, поражавшие своим чужевидным, экзотическим характером. Так ультрамистическое направление, водворившееся в самом министерстве народного просвещения, еще думало, что исполняет задачу, указанную ему всей старой русской историей. Оно также заявляло претензию опираться на коренные основания народных убеждений, понятий и представлений, когда боролось с просвещением вообще. Во имя этих предполагаемых оснований и элементов русского народного духа, деятельный агент направления, известный Магницкий, свершал преобразование казанского университета, сделавшее из этого учебного заведения образец лицемерного прохождения какой-то таблички благочестивых упражнений, не имевшей ни малейших отношений к знанию и образованию, а другой, не менее деятельный и известный Рунич, во имя тех же подставных начал, открывал процесс в петербургском университете, 1820 г., не только против чужеземной науки вообще, но и против первых, необходимых и неизбежных приемов всякого мышления и исследования. Замечательно однако же, что через три года после окончательного преобразования университетов, и именно с эпохи назначения министром народного просвещения (1824 г.) адмирала А.С. Шишкова, все основания, проводимые мистическим направлением, признаны были подложно-русскими, его учения нечестивым поползновением ввести беззаконную примесь в недра настоящих коренных русских убеждений; а некоторые из его учреждений, как «Библейские Общества» – даже бессознательной революционной пропагандой (См. «Записки А.С. Шишкова»)[29]. Настоящее русское созерцание оказалось теперь на стороне членов и основателей общества «Беседы русского слова». Так еще мало согласны были у нас люди понимать под известными названиями одно определенное явление. Биографическая важность приведенных нами фактов по отношению к Пушкину, кажется, не может подлежать сомнению. Из такой-то путаницы перекрещивающихся воззрений и учений, не очень состоятельных и по себе, должен был он выделять элементы своего умственного и нравственного воспитания. Он умел, однако же, усвоить от этой эпохи лучшее ее достояние – ее пытливость, ее стремления к осмысленному, разумному существованию и ее вражду ко всему злобному, низкому и раболепному. Она-то и образовала из Пушкина тип гениального человека с простой душой, насадителя благороднейших чувств и помыслов на Руси – радетеля и провозвестника всего, что возвышает мысль и помогает ей переносить тяготы и противоречия жизни.
   Таков был один отдел «Большого Света»; но существовал еще и другой, литературный отдел его, тоже замешанный в деле образования личности поэта не менее первого. К нему теперь и переходим.

IV
Продолжение

   Умственное и нравственное развитие Пушкина. – Ученые и литературные общества. – Арзамас. – Его значение и громадное влияние на Пушкина. – Руслан и Людмила. – Катастрофа и высылка поэта из Петербурга.
 
   Переходим к изложению умственного и нравственного развития, какое началось для Пушкина при той обстановке, которую мы старались описать.
   Если самолюбие Пушкина было оскорблено осторожностью и скрытностью аристократических и политических кругов, то с другой стороны – оно находило полное вознаграждение себе в обществе литераторов. Здесь все двери были настежь для Пушкина: восторженные и неумолкаемые приветствия встречали его при каждом появлении между собратами, как бы различны ни были их убеждения. Пушкина носили здесь на руках и те люди, которые не протягивали ему руки, когда стояли на другой почве. Он был балованное дитя современных ему писателей, которые старались избегать его эпиграмм и домогались от него посланий, как отличия. По этому случаю возникали между приятелями Пушкина вообще даже переписки, хлопоты и ревнивые объяснения своих прав на стихотворный подарок. Мы знали еще недавно престарелых людей, вспоминавших с гордостью о том, что Пушкин, в былые времена, посвятил им несколько печатных или альбомных строк. Все это приходило ему даром – без всякого труда, домогательства или заискивания у толпы своих поклонников. И если припомнить, что Пушкин тогда еще был загадкой и ничего не мог предъявить, кроме способности к легкому стихосложению, к остроумной шутке и нескольких попыток в элегическом роде (о дружеских посланиях и памфлетах не считаем нужным упоминать), то надо будет повторить, что само общество наше, по одному предчувствию его силы, выносило его на ту высоту, на которой он действительно и укрепился потом.
   Класс тогдашних литераторов не отставал от публики в провозглашении великих надежд, подаваемых Пушкиным, но сам от себя уже ничего не мог ему сообщить, ничем не мог поделиться с ним. Класс этот еще не сознавал для себя особенного призвания в обществе, а о том, чтобы готовиться к роли руководителя публики в нравственных и эстетических вопросах – в нем не было и помина. Издали следил он за движениями и явлениями, которые слагались на поверхности петербургского образованного общества, но отражал их уже крайне слабо и тускло, как о том еще будем говорить; а что касается до задачи – возвыситься над многоречивыми толками «большого света», определить их смысл и отношения друг к другу и сделаться центром и светочем общественной мысли, отыскав основания для нее собственным, свободным и самостоятельным трудом, – то о возможности и необходимости подобной задачи в круге тогдашних литераторов не было и предчувствия[30].
   Учиться тут чему-либо, чего еще не знал Пушкин, уже не предстояло возможности, хотя он усердно искал тогда учителей, если судить по известному анекдоту с П.А. Катениным, к которому явился с предложением – «побить да выучить». Напротив, из общества литераторов он вынес, благодаря их легкому отношению к своим занятиям, их промахам в языке и логике, их мелочным целям и стремлениям – привычку к глумлению и едкой насмешке, которая проявляется в его переписке с друзьями, с 1823 года, к сожалению до сих пор не собранной и не опубликованной вполне. Какая-то удаль остроумия, в ней проявляющаяся и иногда чрезвычайно метко пятнающая выбранные его жертвы, не покидала его и в сношениях с такими людьми, как Жуковский и Карамзин, – это мы увидим далее, – хотя уже и отзывалась тогда шалостью избалованного юноши. Но Пушкин считал еще правом и необходимым условием свободной личности – не воздерживаться от шутки, когда она приходила на ум, к чему он так приобвык в кругу литераторов, беспрестанно вызывавших ее. Никто лучше Пушкина и не выразил обычного свойства тогдашних писателей: «они только разучиваются, – сказал он в одном месте своей переписки, – вместо того, чтобы учиться». Ясно, что с этой стороны никакой нравственной поддержки и дальнего наставления он получить не мог. Оставались многочисленные литературные общества того времени, официальные и полуофициальные, но является вопрос: что такое они были в самом деле?
   Россия, как известно, переживала тогда эпоху «обществ» с филантропическими и моральными целями, подобно тому, как ныне переживает она эпоху акционерных, коммерческих и сцекуляционных ассоциаций. В обеих наших столицах каждый силился пристроиться к тому или другому литературному кругу, официально признанному администрацией, а некоторые принадлежали, сверх того, еще и масонским союзам, что уже считалось признаком высокого многостороннего развития и давало лицу особенный вес. Все эти круги терпелись и даже поощрялись сначала правительством в виду того, что они отвлекали людей от грубых занятий и удовольствий и возвышали умы сближением их с вопросами морального и отвлеченного свойства. На деле, однако ж, тогдашняя русская жизнь значительно упростила и понизила способы заниматься этими вопросами. Приманка масонских лож, с их затейливыми и всегда бессмысленными мистическими прозвищами, заключалась для современников преимущественно в том, что они давали людям возможность «служить человечеству», иметь искренних братьев, как тогда думали, на всех концах вселенной, и потому чувствовать себя в связи со всем цивилизованным миром, не принося для этого никаких других жертв, кроме усвоения жаргона и устава своего братства и особенно покорности высшим степеням его. Не менее обольстительно было сделаться и двигателем просвещения, наук и искусств в собственном своем отечестве, приписавшись только в члены официального Литературного общества и приняв на себя легкую обязанность не пропускать слишком часто его заседаний, выслушивать терпеливо чтение прозы и стихов на вечерах, заниматься тайной историей отношений, существующих между писателями, и быть наготове самому перевести или даже накропать какую-либо статейку. Но от такого упрощения целей все эти «общества» обнаружили крайний недостаток самодеятельности и творчества. Их внутренняя слабость теперь поразительна, хотя и легко объясняется. Они сошли со сцены вскоре после этой эпохи: масонские общества – в 1822 г., литературные – в 1825 г., не оставив никаких следов после себя, не выработав для цивилизации и культуры страны ни одной черты, на которую бы можно было указать. Масонство русское времен Александра I-го окончательно утеряло свой строгий, подвижнический и моральный характер, которым отличалось в эпоху своего единственного цветения на Руси, соединенного с именами Новикова, Шварца, Походяшина: оно превратилось теперь в собрание сект и толков, разделенных обрядовой стороной, но одинаково бесцельных и беспредметных, которые доносили полиции о своих заседаниях или о своих «работах», как они еще величали свои пустовеличные собрания, в которых главным делом было исполнение различных, усвоенных ими ритуалов. Нет никакой возможности указать, чтобы гроссмейстеры русских масонских союзов, не говоря уже о рядовых членах, знали цели и задачи европейского масонства или создали для себя новые, применяясь к условиям края; таинственно, но тупо и молчаливо стояли они посреди нашего общества, без признаков чего-либо похожего на пропаганду, но с лживыми обещаниями будущих великих откровений.
   От литературных обществ нам остались печатные документы, вполне разоблачающие характер их обычной деятельности. Все они имели свои журналы и органы. «Общество Любителей Словесности» при московском университете, так долго находившееся под председательством известного А.А. Прокоповича-Антонского, издавало периодически свои «Труды»; «Петербургское Общество Любителей Словесности, Наук и Художеств» выбрало для себя органом журнал своего председателя, А.Е. Измайлова, «Благонамеренный», столь много потешавший кружок Пушкина; наконец, петербургское же «Вольное Общество Любителей Словесности», управляемое тогдашним своим председателем Ф.Н. Глинкой, обзавелось журналом «Соревнователь Просвещения и Благотворения». Кто пробегал эти издания, тот знает, Что, за исключением весьма немногих статей, содержание их не выражает даже и той степени образования, которая уже существовала у нас в «большом свете».
   Приводим здесь для примера оглавления первых январских книжек этих журналов в 1818 и 1820 гг. Это, конечно, были лучшие №№ журналов, и вот что они содержали[31]:
   <левая колонка>
   «Благонамеренный»
   1818 года, № 1-й:
 
                      I. Стихотворения:
   1. Властолюбие. Аркадий Родзянко.
   2. Идиллия (Сыновняя любовь) В. Панаев.
   3. Осень. С немецкого. Рыский.
   4. Пруд и Капля. Басня. Ф. Глинка.
   5. Кащей и Лекарь. Сказка. И.
   6. Ответ и Совет. О. Н.
   7. Ответ на вызов написать стихи. Г-а.
 
                      II. Проза.
   1. Не родись не хорош, не пригож, а родись счастлив. Истинное происшествие. В-р П-в.
   NB. Действующие лица называются Аделаидой и Модестом.
   2. Дорога от Устилуга до Варшавы. Открыв. из записок русского офицера. А. Раевский.
   3. Несколько слов о кокетстве. В. П.
   4. Избранные мысли из Рошефуко, Флориана, Демутье П-на Р-ая.
   5. Отрывки из Вакефильдского священника. (Как образец чистого, правильного и приятного слога, каким писал покойный П.А. Никольский.