На заре советской власти товарищ Иван Секирин въехал бы во дворец липецкого градоначальника с мандатом комиссара (если до того, годиком раньше, в пору бесшабашных уличных волнений, не подпалил бы сдуру дворец). При Сталине – сидеть секретарю липецкого горкома партии товарищу Надолину в лагерях. И без дворцов, здесь Ивану Секирину можно было черкнуть просто – «враг народа», а пунктир от Липецка до Чаплина сделался бы отрезком подземного туннеля, какой враг народа Надолин замышлял прорыть вплоть до Англии как «английско-немецко-французский» шпион. Но посадили бы в конце концов за что-нибудь и правдолюбца Секирина, раз мозолил органам глаза. При Хрущеве отсидевший Секирин писал бы письма с просьбой о реабилитации, ну, а если все же минула чаша сия, то боялся бы даже рапортовать – непонятно, что за власть установилась, кому в руки попадет. Да и Надолин бы, воскреснувший, руководил пока что районом тише травы ниже воды, внюхиваясь в новую линию партии. В годы застоя Иван Секирин жаловался бы в газеты на всякую несправедливость, и газеты самые центральные уважительно отвечали б трудящемуся на его запрос, жалобу или письмо, расписываясь в исполнении – что переправлено оно туда и туда, уважаемый товарищ Секирин и меры будут надлежащим образом приняты. Надолин был бы не злейшим из врагов, ну как чурбан разве что, надоевший тем, что стоит и стоит на одном месте. А про госдачи, домики там охотничьи никто бы в Липецке сроду не слыхивал. Это в эпоху гласности Секирин бы митинговал, свергая коммунистов и партноменклатуру – и дух бы перевести, а не то что писать, нету никакого времени на письма. Бывший же партсекретарь Надолин прятался бы от народа как мог – и о будущем дворце, выставленном напоказ, могло подуматься ему только в самом страшном сне. Ну а теперь что же… Некуда Ивану Секирину писать, кроме как к Господу Богу, да Надолин в Бога не верует и в этой жизни навряд ли Бог его осудит за казнокрадство.
   Ивану Секирину писать – копейку от себя отрывать. Однажды подумает – плюнет в бумагу, да помявши на ладошке гроши, выйдет из дому, поплетется глядя или не глядя потупленно на ломящиеся от изобилия витрины супермаркетов. Купит, в каком магазине подешевле, буханку хлеба: она нынче столько ж стоит, что и почтовый конверт. Пожует корку. А завтра против Ельцина пойдет митинговать, требовать надрывно отставки проклятущего президента – и будет голосовать твердо за Надолина, забывши про его дворцы, потому что только бывший и нынешний коммунист Надолин пообещает жителям своего района-страны возвращения обратно справедливости в качестве рабоче-крестьянской власти и что цены на хлеб не даст повысить. Что станет с Надолиным да с Иваном Секириным уже в новом веке? Вот бы что узнать… Друг без друга они не могут, смежаются их стежки в одну – это уж точно.
   Сегодня Низший Чин взывает к крепкой руке, а вчера от этой же руки отбрыкивался, митинговал против шестой статьи в конституции о монополии на власть одной партии – рушили дружно и воодушевленно тот самый порядок. Парадоксально не то, что у нас тоскуют по былому порядку, сначала его разрушивши. Все же что руководило людьми, когда митинговали – стремление к порядку, только более справедливому, или же просто анархические настроения, желание придраться к порядку, лицезреть униженной да напуганной власть, сильных мира сего? Последними событиями запуганный до того народ, кажется, изловчился запугать саму власть. У нас страна уже пуганной номенклатуры, да еще как пуганной – до смерти. Потому мы не видим волевых решений, а сами дошли до неуважения к власти такого, что всякое хоть мало-мальски волевое решение властей скукоживается как на морозе – и растаивает хлипко, осмеянное, будто и не решить что-то хотели, а напрудили лужу.
   Власть не должна быть преступно-безжалостной, потому что власть, терроризирующая свой народ, – уже не власть, а будто иноземный захватчик. Кто в сталинском терроре видит идеал власти, тот сам карал или судил, тогда как в сознании жертв рождалась одна исступленная мысль – на такое способны только враги, а потому ведь и верили в существование «врагов народа», все происходящее этим для себя объясняли. Нынешняя власть в судорожном испуге однажды – устроила расстрел. Не от силы великой, а именно от испуга давали команду танкам палить прямой наводкой по парламенту, где укрывались те люди, что могли быть прощены, помилованы. И вот мы хотим порядка, а власть эта уже перестала для нас морально существовать. Голодные мечтают посадить сытых на голодный паек. Те, кто рушат порядок, – мечтают у нас, оказывается, о порядке. Русский человек таков уж есть – подумает одно, а сделает другое. Когда же сделает, то захочет тут же все переделать обратно. Нам все неуютно, что с миром, что с войной. Мы бы хотели, наверное, такого чуда – чтоб всего было у нас понемножку, но и вдоволь. Чтобы ни из чего не делать выбора.
   Низший Чин всегда говорит в России от имени народа и выносит приговор всему строю жизни, хотя пишет такое письмецо человек, чувствующий себя-то именно одиноким, да и унижен мог быть только другим таким же человеком, пусть даже и представителем власти, но ведь не всей же властью? У человека нет в себе опоры – такой независимости и суверенности, чтоб он был себе хозяином, а унижение только тогда и возможно, когда кто-то ведет себя как твой хозяин. Но большинство и не хочет за что-то отвечать. И если люди у нас хотели и хотят в большинстве такой вот жизни, по сути – «советской», то почему в России насаждался как раз взамен советского строя, с его социальными гарантиями и уравнительной системой, другой уклад жизни и все оказалось во власти денег? Это вопрос родственный другому: а почему разрушили страну, хоть большинство жителей Советского Союза хотели жить в единой стране – в той, в которой и родились, в Советском Союзе?
   Была энергия возмущения: вот всегда завидовали власть имущим, что те лучше живут, чем простой народ – зависть к привилегиям, в общем-то обычным для правителей, легко было разжечь в народе и внушить уже идею о смене власти в России. Но возмущенные коммунистической номенклатурой люди-то самонадеянно не думали, что на смену ей придет неминуемо такая же номенклатура. Точно так же обыватель понадеялся, что будет жить куда лучше, если отгородится плетнем от соседей: украинцы от России, русские от Украины. Это произошло, даже если бы жили в совершенном изобилии. Жадность, зависть – что утроба, досыта никогда не накормишь. А разжигались в обществе страсти самые низкие, играли на таких, низменных чувствах, людей, внушая, что беднеют они по вине «приезжих», скупающих якобы все товары. И возмущение вылилось поначалу в закрытие своих рынков: в городах и даже селах начали вводить талоны на отпуск товаров – это чтобы свои же не могли отовариваться сверх установленной нормы; и «карточки потребителей» – чтобы приезжие ничего не могли купить. Потом вдруг стало это политикой, а деление на «своих» и «чужих» окончилось парадом национальных суверенитетов. Укреплялись у власти те, кто разжигали в людях зависть и ненависть к себе же подобным – но для того и разжигали, чтобы заполучить власть. А люди того не понимали опять же, что дележка кончится распадом страны; что новоявленные политики растащат ее по кусками, не желая делиться друг с другом властью. Властью над ними, над людьми. И еще не понимали, что если вынешь из общего котла свою ложку каши, то не поешь сытней, так как ложка твоя ведь не глубже общего котла: наступившая после распада СССР во всех республиках экономическая разруха стала для бывшего советского народа шоком, даже без всякой там «терапии». А где распад продолжался, полыхали войны – в Карабахе, Абахазии, Северной Осетии, Приднестровье, Чечне – и люди убивали людей.
   Вопрос другой – о свободе выборов… Советский человек формально всегда имел избирательное право. При коммунистах голосовал единогласно. Но сегодня к праву этому своему относится с еще большим равнодушием. Оттого создается ощущение, что пользоваться правом голоса свободно для нашего человека никогда и не было главным. В советское время людей именно что заставляли участвовать в выборах, а то и заманивали, устраивая на избирательных участках продуктовые распродажи. А теперь заставить явиться на выборы стоит еще большего труда, и уже не заманивают, а покупают голоса – водкой или еще как. Наш человек правом выбора пользуется как дармовщинкой. Свобода – дармовщинка. Если человек ищет свободы, то он и пользуется правом свободного выбора, и совершает его так, чтоб все больше освобождаться от подчинения, управления, надзирания за своей свободой. Наш же человек именно этого не чувствует – желания освободиться, будто целей у него нет и своих интересов. Свободу не во что ему воплотить. Свобода обрекает его на бескормицу. А потому-то в глубине души свобода выбора ему не только не нужна, но и чужда. Все хорошее, лучшее в нем – и устремляется к хорошему, к лучшему. Но стремление к лучшей жизни в массе своей русский человек никак не может воспринять как единоличное – стремится не действовать и решать, а исполнять да получать. Этому человеку нужны правители, законодатели. Ощущение, что нами правят, – непроходяще, оно у нас в каждом упреке или жалобе. Но тут же следом – нужду имеем снова в правителях, в каких-то мифических других, которые устроят для людей другую жизнь.
   Что оказывается сильней? Потребность верить тому, кто тобой управляет, сильнее, чем вера в самих себя, в собственные силы и способности. И всех такое положение устраивает, но разве что услышишь глухой ропот вечно всем недовольных мужиков: «будто они больше крестьянина знают». Но ведь они потому и указывают сверху, потому и правят жизнью людской, что как будто бы больше самих людей знают о их-то собственных нуждах. Скажите хором «мы знаем как нам жить», так исчезнут тотчас и правители, тогда вы и требовать будете не правителей хороших, а свободы жить по своей воле, наивозможной полноты самоуправления. Если же нами до сих пор правят, то значит мы этого хотим: мы зрячи, но ищем поводырей, как слепцы.
   И тут несколько уже других вопросов возникает, при таком устройстве жизни, когда народом правят вместо того, чтоб правил сам народ: во-первых, а насколько мы хорошо управляемы как народ, и во-вторых, передавая всю полноту ответственности за свою будущность правителям, истинно ли мы уверовали, что они-то могут знать больше и быть ответственней, чем вся нация, – иначе сказать, есть ли в тех же русских людях, что возносятся уже на вершины власти, способность править? У нас вся история прошла в «правящем режиме» – и все историческое строительство похоже на сизифов труд. Русский человек не так хорошо управляем в сравнении с азиатами. Русские строили мало и неохотно – крепости от набегов да храмы для молитв, притом кремли и храмы строили невеликие, редко – каменные. И в то же время русский человек управляет себе подобными с коварством да жестокостью, какой не встретишь у европейцев. Но в уподоблении европейцам или азиатам – произвол, многовековая ломка собственно русского народа, коверканье национального характера. Его приучают к жестокости и управляемости азиатской, желая в общем преобразовать в европейца.
   С того, как началось строительство уже-то государства – когда правители наши начали постройку величайшего в мире государства и утверждали свою абсолютную в том государстве власть, – русский человек в массе своей сделался материалом, государственной скотинкой. До того человек чтил своего правителя как помазанника Божьего, а теперь приучали повиноваться силе и не думать, праведна власть или не праведна. К повиновению приучило вовсе не татарское иго, а опричнина – кровью и пытками. Иноземное иго в душе всегда выпестует сопротивление, и, даже сдавленный под игом, никакой народ не теряет своей воли, она в нем зреет еще более могучая. Другое – свои татары. Свои, что заставляют повиноваться себе, как татары. Здесь если сломить в народе волю – будет покорным народ на многие века.
   Народ искупали в крови – и вот явилась азиатская покорность к жестокости правителей. На этой покорности начинается строительство империи по европейскому образцу. Как глядел православный русский люд на кунсткамеру петровскую, на покойников, выставленных напоказ? Эти приметы европейской цивилизации были для русского человека дикостью, пришествием антихристовым. Ему было уготовано волей правителя то будущее, какое представлялось только тьмой. И здесь, в тьме этой, правители видят и знают, тогда как сами люди не ведают, куда их ведут. Здесь-то зарождается в нас состояние, которое с веками делается уже национальным нашим состоянием – когда мы зрячи, но ведомы в неизвестность будущего как слепцы, уповая только на поводырей своих, привыкая к тому, что только они и владеют знанием пути. А из тьмы – вели строить будущее светлое. Но о нем также никто не мог ничего знать, так как его еще даже и не бывало на земле.
   Почему же оказывается, что мы катим в гору истории Сизифов камень? Потому что мы все же остались не так хорошо управляемы для подобной стройки – постройки будущего. Потому что нашим правителям дано не знание о будущем, а лишь жажда власти. Постройка будущего – есть так или иначе строительство некоего совершенства, и строить его должны совершенные люди. Мы же совершенны только в том мире, каким создано все в нас, включая даже и пороки наши национальные, к примеру, беззаботность или пьянство.
   И мы страшимся свободы, потому что мы несовершенны для нее. Мы закономерно тянемся как уродцы к уродству неполного, неподлинного существования, молим себе гарантированную пайку, хороших правителей да порядков пожестче, чтоб нас карали как только карают закоренелых преступников, не умеющих уважать чужую собственность, нерадивых к труду. Так мы обретаем покой и чувствуем себя людьми.
   Но обретая покой этот казарменный и взлелеивая уродливое казенное равенство, мы-то живы – до первого начальственного наскока на нашу жизнь. И начинает наша каша сопеть да пыхтеть по-новому, когда обнаруживаем уже-то в своем уродском порядке несправедливость, попрание прав.
   Чиновники в России – раса господ, хотя вменяется – служить людям и государственному делу. Но у нас с законами так устроено, чтобы больше в них запрещалось, чем давалось прав и свобод, поэтому гонит к чиновнику русского человека какая-то неволя. То не разрешено, другое не разрешено, там должен… Государство кормится с человека запретами. Человек дал ему столько свободы, что сам же стонет. Ну а чиновник норовит истребовать свою льготу со всякого дела или просителя – в виде взятки – и тем кормится. Когда обман государства становится в умах даже простых людей делом не то что прибыльным, а справедливым, честным, взятки да чиновный произвол тоже никогда не прекратятся. Пороков нельзя искоренить наказаниями. Искореняет их вполне созревшее и осознанное уже-то нравственно желание большинства жить иначе. Пока мы в большинстве своем будем считать, что справедливей обмануть государство, если оно обманывает нас, ничего не изменится. Кого-то произвол чиновника лишает последних надежд. Но тогда надо без лицемерия сказать и о том, что возможность уйти из-под действия закона для человека вообще – есть величайшая льгота. Преступник может избежать суда. Ловкач – словчить. Все ведь тогда и оказывается возможным. Лишенные свободы естественно ее обретают, когда нарушают запрет, закон. Но это опять же иная свобода, порочная свобода тайного действия. Наш человек не меньше страдает и от ее отсутствия – уже там, где на туманных берегах не берет у него взяток чопорный цивилизованный чиновник, будто бы лишая в одночасье всех привилегий. Возвыситься над ближним, иметь привилегию – вот что притягательно, и человек не столько хочет вообще справедливости для всех, сколько справедливости только для одного себя. Это справедливость для одного себя – есть уже вседозволенность. Ну а там, где кому-то все дозволено, где плодится подобная раса психологических господ – там уже другим ничего просто так не дозволяется. Воровской социализм, что вывелся в наших тюрьмах, с его жесткой иерархичной структурой, с одной стороны, но с другой – с философией общака, общего котла, – есть яркий образчик этой нашей экзотической национальной психологии: жажда привилегий (верхние нары сразу делаются привилегированными в сравнении с нижними) и не менее сильное желание все обобществить – это чтобы у соседа по нарам не оказалось жратвы больше да лучше (зависть к чужому достатку).
   Административное и политическое устройство кажутся всего лишь платьишком, в которое рядится государственная власть, ну а могла нарядиться так же легко в другое – была бы Россия не президентской республикой, а парламентской или еще какой… Кажется, что самая действенная часть в государственном устройстве – законы и что насущно только избрать во власть прогрессивно мыслящих людей, чтоб они дали нам живительные законы. Но именно от административного и политического устройства зависит в конце концов, как будут исполняться законы. Бюрократия неизбежна. Она враждебна человеку, его свободе, но без нее невозможно принятия и исполнения государственных решений. Вопрос не в том, что наши выборы – это плохо продуманный бюрократический механизм, который закупоривает своими тромбами приток живительных умов во власть… Россия оказалась в новейшее время поделена на всегда чьи-то администрации, и все древо ее бюрократии по-прежнему тяжеловесно, почти мертво. Какие бы люди не пришли во власть – законы не будут исполняться. Мы с каких-то пор только и боремся с бюрократией, не осознавая, что нашему национальному характеру требуется бюрократия с таким же национальным характером и что за историю выработались у нас свои самобытные формы того же административного устройства. Самая живительная из этих форм – земство. Историей доказано также, что в России опасно сосредотачивать государственную власть в одних руках. Царь, Генсек или Президент у нас к тому же оказывались безответственней, чем хоть какое-то собрание государственных мужей. Русская революция выстрадала Учредительное собрание, но мы так и не узнали, какой выбор должна была естественно совершить Россия, разорвавши путы самодержавия, так как царское самодержавие сменилось большевистской диктатурой. Советы рабочих и крестьянских депутатов в эпоху военного коммунизма стали не формой государственного устройства, а способом почти военной мобилизации в революцию людских ресурсов. Это положение узаконила уже в мирное время конституция 1936-го года, как бы превращая то, что было ополчением, в регулярную армию.
   Автономные округа и советские национальные республики окончательно пришли на смену губерниям. Но республики эти национальные возникали также в мобилизационном порядке, были порождением воинственного интернационализма, направленного как раз на растворение всех самобытных начал. Национализация административного устройства на деле не освобождала народы, а создавала такую тягчайшую бюрократическую махину, которая должна была закрепостить советские народы. Последующие переселения народов обнаружили этот чудовищный бюрократический механизм во всей мощи.
   Ныне национальные республики, зачастую с презрением к самой России заявляют о суверенитете своих народов, но бюрократический механизм, внедренный в них, ограничивает свободу этих народов так, как не способен был сдавить их никакой русский царь. Ограничивает так, как способна ограничивать свободу человека только бюрократия, ограждая запрещениями и особыми условиями каждый его шаг, каждый вздох, – не учитывающая никаких особенностей человеческих и тем более тончайших особенностей национального характера.
   Ну разве это постижимо! Все, что вымаливает теперь тот же российский фермер у народно-избранного президента да у своих же народных избранников-депутатов, но так и не вымолит, – все это даровано было когда-то крестьянам государем императором… Крестьянство – сила особенная. Крестьянине кормятся от земли, но прежде всего осознают себя кормильцами: это они для всех пашут, сеют, жнут, имея ответную нужду в промышленных товарах не такую жизненную, не такую великую, какой была и есть нужда в хлебе насущном. И потому эти все в сознании крестьянина заведомо от него зависимы, а он держится всегда как бы сам по себе. Так что сила его – в земле. Какая бы власть ни была – а земля остается землей, и главное быть к ней поближе, иметь ее побольше. Крестьяне, на первый взгляд, корыстны и хлебушком никогда просто так не помогут, лучше припрячут в амбарах. Но будут с хлебом или нет, уродится ли пшеничка – это зависит от дождя и снега, солнца, ветров, морозов… От Бога. И вот стихийное какое-то христианство в русских мужиках: бескорыстное отношение к самой земле, которую считали принадлежащей Богу и стремились обобществить, считая владение помещиками землей несправедливым, как будто те присваивали себе общее.
   Сегодня колхозники с фермерами ненавидят друг дружку как два враждебных класса и самосознания. Но молиться на свою земелюшку, как русский крестьянин молился, ни фермер, ни колхозник одинаково не будут, хоть частник, конечно, как хозяин куда рачительней и трудолюбивей наемного сельхозрабочего. Ушло то мироощущение крестьянское, когда землю понимали как принадлежащую Богу и несли за нее ответственность как перед Богом. Но что в крестьянстве осталось старого – это закваска. Так или иначе, именно крестьянин не начнет работать в полную силу на земле, пока не почувствует в оплате плодов своего труда совершенную справедливость. И будет сидеть на печи, а «по копейке за килограмм» говядины или картошки богатеть согласится только за колхозно-совхозный счет, зная про себя, что хлебушек у него всегда будет или картошка, да и чего-то еще на дармовщинку ухватит, ну а колхозы эти – пусть разоряются. Когда там молока да мяса не станет у них-то, в городах, вот тогда и придут, и в ножки поклонятся. И выходит, что государство наше, которое как смерти и должно бояться банкротства крестьянских хозяйств, думая, что берет за горло крестьянина, – душит самое-то себя.
   Но вот абсолютный самодержец по доброй своей воле так-то раскрепостил русского крестьянина: земля отдана была с выкупом, который растянут был на многие годы, но уже в следующее царствование выкупные долги крестьян были прощены; крестьянский банк давал беспроцентный кредит, вся пахотная земля была справедливейшим образом оценена (действовал кадастр); вдобавок действовал закон, запрещающий отчуждать у крестьян землю, то есть банкротить, предположим, чтоб после за долги отнимать… Не было ни демократии, ни конституции! Что же у нас-то, в конце концов, происходит? Постижимо ли уму – это сегодня крестьян закрепощают, а при царе отпускали на волю, да еще ведь кто отпускал? Алтайским краем, землями этого края владела сама царская семья – и просто даровала этот край, эти земли поджатым семейными разделами крестьянам. Безвозмездно! Переселенцам давали еще и подъемные, чтоб было с чего начинать. Сегодня существует одно объективное препятствие для свободы собственности на землю. Разведанные и неразведанные недра – вот сегодня основное богатство земли. Как ни оцени землю, но если там нефть или руда – окажется, что скупят по дешевке-то богатейшие недра. Но ведь можно решить разумно этот вопрос, если хотеть. В 1861 году были такие же казавшиеся неразрешимыми вопросы, но решались в конце концов. Реформа произошла. Потому главное решили – раскрепощаем. И чтоб крестьянам было выгодно уходить с барщины – как вот из колхозов, – создавали особые льготные условия. Хотели. Могли. Ни государь, ни государство в его лице не отстаивало только свой корыстный интерес. А народно-избранные теперь о чьей пользе пекутся? Даже глухой и слепой не скажет – что о пользе народа.
   Что же случилось в нашем веке? А вот что – сменился дух бюрократии.
   Отмена почти всех социальных гарантий для граждан, «бесплатных прав», обозначала поворот государства и общества к свободным экономическим отношениям, но не была еще бесчеловечной и не узаконивала деления российских граждан на сытых и голодных. Бедность, нищету надо признать общественным злом, но не для того, чтоб огородить беднейшие слои населения как общественно-опасную, заразную свалку мусора, а чтоб спасать людей с этой свалки, вызволять из бедности и в конце концов – гарантировать каждому гражданину страны социальную защиту, работу, достойную человека оплату труда. Но гарантий подобных все же не вымаливать пристало у чиновников, а требовать. Отчего у нас такое высокое значение имеет «совесть», «честность» в глазах людей, так что именно быть совестливыми да человечными требуют они от чиновников? Все хотят «честного президента», «честного директора», то есть честного человека на каком бы то ни было государственном посту, который не станет воровать по доброй воле и будет как родных жалеть простых граждан… Да пусть будет злым, даже пусть нечестным, но повинуется закону! Или это идеализм наш таков, что нам надо обязательно верить и мы никак не хотим принудить чиновников подписать с нами некий общественный договор и строго следить потом уж за тем, чтоб они исполняли его как и положено. Ведь это мы их нанимаем на работу, платим им зарплату – хорош тот подрядчик, который нанимает работника, а после плюхается перед ним на колени, крестится да молится на него – не обмани! не укради! не обидь! Мы ведь сами не замечаем, как работников своих – тех, кого нанимаем на госслужбу для исполнения конкретных общественных работ – делаем уже-то своими хозяевами. Праведно, правильно – это когда мы примем человечный, в своих интересах закон, и будем сами надзирать за его исполнением, сурово да безжалостно карать всех соблазнившихся на чужое или жизнями чужими бездарно распорядившихся. Неправедно, неправильно – это когда мы кличем во власть людей человечных да совестливых (подозревая-то в каждом власть имущем вора!), чтоб они бесчеловечность наших законов, наших порядков совестили да смягчали, прощая заодно и наши грешки, за что мы им тоже какие-нибудь грешки с легкой душой простим.
   Демократия по правде-то дарует человеку в его жизни облегчения самые малые – несколько гражданских свобод, которыми не всякий и воспользуется. Свободы эти – жизненно необходимы людям деятельным или творческим. Надетое на человека дышло давило сильней, по-живому, не отсутствием свобод. Есть ведь места, где человек поневоле лишен свободы – те же тюрьмы, лагеря, детдома, психбольницы, инвалидные интернаты, казармы… А к людям и не стало отношение со стороны государства человечней. Оно, государство, до сих пор карает, а не милует, не делая разницы, например, между рецидивистом и малолеткой. Что менялось в условиях содержания заключенных или душевнобольных? Ничего. Что менялось в буквах законов, давящих человека? Ничегошеньки. Все как глухие прошли мимо самой кричащей людской боли – что условия содержания людей, где бы то ни было, приближать надо к человеческим условиям – и ушли с головой в эфемерную борьбу за «права человека», без важнейшего прибавления: за права «человека обездоленного», которому насущней всего и могли бы помочь, избавив от каких-то реальных физических страданий, реального бесправия. Помочь надо было всем, кому и тянулось помочь советское общество, но было все же во многом то ли равнодушно, то ли малодушно. Говорить о жестокости, царящей в колонии для малолетних, порожденной, во многом, жестокостью самого режима заключения, было запрещено. Только – парадные рапорты. То же и о насилии в армии, где счет погибшим от неуставщины уже шел-то на десятки тысяч. Но ведь это лицемерие имело свое самое неожиданное продолжение… Когда полезла наружу в 90-х вся горькая, порой беспощадная правда о происходящем в армии или в тех же колониях, людям-то советским давно это было между собой известно, ведь и через армию, и через лагеря проходили массово, если и не всенародно?
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента