Идти ей было больше некуда, а тронуть с места, спровадить - некому, и пристала Алефтина ночевать. Но всю ночь не спала, Митю стерегла. Будто срослась с ним или, дотерпевшись, так уж боялась потерять, что ночевала под его койкой - собакой ночевала, а не человеком, где и сгодился ей без чистого, даденного нянькой белья один спущенный на пол матрац.
   Утром Митя проснулся в самое здоровое время, когда и все в доме просыпались, и спросил каши. Спроворили ему живо молочной, подобрей, кашицы. Съел ее, сколько смог, но с хотением, насытившись. Разрываясь, когда было ему плохо, Алефтина послушно успокоилась и заняла себя мытьем полов, работой, чтобы только не отдыхать. Исполняла она все его желания, вернее, каждое Митино слово было для нее настрого желанием. Уже в другие дни, когда явилась в нем какая-то задушевная охота к еде, добывала все, что он вспоминал и хотел. Колбасу и сыр. Кефир. Коржик. Меду. Ходила она в район и долго пропадала, их отыскивая, так что Митя уже по ней тосковал.
   В Алефтину все в доме влюбились. Мир вносила неизменная, врожденная ее готовность взять все трудное и тяжелое для других на себя. Потому она и чувствовала так близко, что людям трудно, - и это ее угнетало, ей требовалось, чтобы рядом с ней царили покой и какая-то благодать. Ради того она уставала, но тогда-то и испытывала удовлетворение, смешанное с глубоким о себе мнением, какой должна быть матерью примерной и каким примером являться для людей. Она сама того жадно и хотела, чтобы кругом ее любили, любовались и нуждались в ней. Но в чертах ее не было красивости и святости в них гладко выступало темное телесное тепло и чеканился холодный душевный свет.
   По утрам Алефтина приготавливала на общей кухне завтрак для Мити; себе разрешала чая, вприкуску с пшеничным хлебом. Обязательно отправлялась в район, заведя себе такую привычку, - надо думать, отдыхала в одиночестве. Потом уж обед. Когда Митя, отобедав, засыпал, беседовала заумно с Пахомовной, выражая свое мнение на какой хочешь предмет - есть Бог или нет, об экономике и политике, уверенная, что все знает. Нянька чувствовала себя важной птицей, потому как ей все долго, хоть и непонятно объясняется, и во всем с Алефтиной понимающе соглашалась. Та же черпала свои знания из газет и доступных, когда-то читанных ею книжек, а все пробелы заполняла личным правильным опытом, другого о себе мнения и не признавая. Во время бесед от себя нянька предлагала Алефтине выпить винца и та, не брезгуя, привычно выпивала, а потом и еще, так что к вечеру бывала хмельна, счастлива. Тут ей все становились братьями и сестрами, а на Митю она изливала моря нежности. Всем она бросалась помогать, отнимая швабру у санитарок, а у посудомоек выхватывая тряпки. Наработавшись, уставала и, преподнеся Мите ужин, расцеловав и убаюкав, укладывалась спать, засыпая наповал, солдатом.
   Делом с Митей занимался Петр Петрович, начав точить ему в подарок ложку из деревянной болванки и рассказывая, что делает. Митя трудно говорил, будто научался заново. Глядя за дядькиной работой, он также старался выстругивать слова, задавая свои вопросы. Спрашивал Митя, что с ним было, рассказывая сам, будто помнит, как ходил по стеночке за кашей - это когда прикован-то был к койке. Дядька честно удивлялся, поведывая Мите, что никак он не мог ходить, а лежал и лежал, не вставая. Еще рассказывал дядька, как нашел его под елкой, в лесу, что Митя слушал со щекотным в душе замиранием - и спрашивал про Карпия, не забыв старика, и вспоминал про Зыкова. А через день нянька торжественно, как подарок, втолкнула в палату худющего, боязливого, обросшего соломенной бороденкой мужичка, который, однако, радовался и улыбался лягушачьим, до ушей, ртом. Зыков не мог увидать себя и никак не замечал, что изуродовался, зато пожалел бессловесного сжавшегося Митю, которого сам испугал. Но встретившись, Зыков уже с весельем, не давая ему опомниться, вспоминал, как они отыскали дыру в заборе и как он помог Мите убежать. Нянька и на этот раз что-то ему внушила, так что Зыков влип глазами в Алефтину и, чуть она поглядела на него, воссиял. Вспоминал он без умолку трепеща, что не понравится ей. Тут и нахваливал Митю и себя, как хорошо они дружили, воспевал Евдокию Пахомовну и слезно благодарил Петра Петровича, который, сидя как-то бочком и вытачивая с усердием ложку, очень его смущал.
   И все это время, и с первого дня, собирались в дорогу, но как-то бездвижно, больше разговорами, чем делом, так что оставалось одно намеренье уехать, тратился пыл. Митя окреп, и лежание в койке начинало отнимать у него силу. Алефтине разрешили понемногу, неподалеку выводить его без чужого надзора гулять. Окруженные забором, они сиживали на скамеечке, во дворе. Снегу не было и следа. Из каменистой, еще не протаявшей земли торчали короткие и сухие, будто скошенные, пучки травы. Митя дышал легким кружащим воздухом. Алефтина неспешно, осторожно с ним заговаривала - так, будто должна была покинуть дом. Не зная от кого, веря во что-то, ей самой неизвестное, дожидалась она разрешения забрать Митю. Но бессильная управлять ходом событий, мужалась и готовила Митю не унывать, приучая его, чтобы крепился, сумел понять долготу времени и ждал, когда она вернется за ним. А помогут ему Евдокия Пахомовна, Петр Петрович и уже обласканный Зыков родные ему, какими бывают дед с бабкой и брат.
   А в нем истерлось чувство дома, ему было все равно, где жить. Поэтому он слушал Алефтину равнодушно, когда говорила, что не скоро сможет увезти его домой. Или когда говорила о людях, что оставит его с родными людьми, Митя не чувствовал, какие они, родные или чужие, привыкнув, что люди появляются в его жизни и пропадают, даже такие, как мать. Потому он слышал и понимал только то, что и Алефтина может скоро куда-то уехать; понимал, крепился, дожидаясь терпеливо, когда это произойдет. У нее расходовались уже деньги, отложенные на поезд, а отпуск подавно истек, и больше она не ходила срочно отсылать куда-то телеграммы, непредвиденно задерживаясь, продлевая день за днем его срок.
   Алефтина задыхалась одна в палате с Митей, внушая вдруг тому, что они уедут вместе и завтра же. Она много и горячо говорила, будто ей кто-то невидимый возражал. Ругала Митю, что он бездушный и не любит ее, потом забывала о нем - и вспоминала, бросаясь его ласкать, с глазами, полными слез. Ей все крепче думалось, что Митю не отдадут.
   Из той безысходности вынырнул бедновато опрятный докторишка, который слонялся по дому и, может, в нем существовал. Но никогда Алефтина его в упор не видала или, что могло случиться, не замечала. Человека этого молодила болтливость и резвость. Он был сух, так что и морщины казались трещинками, и недовысок, похожий на подростка, хоть и навытяжку, в струнку осанился; с выпуклыми глазками, которые у него болезненно слезно блестели - не скатываясь, прилепляясь слизняками к плоскому лицу.
   Он пристал к Алефтине по зову сердца, изъявив мигом желание ей помочь. Столкнулись они на кухне, где докторишка, не стесняясь, поучал жизни распаренных, пышущих голяшками поварих и поедал один за другим хлеб с маслом, которые не глядя отрезали и намазывали заслушавшиеся, истомившиеся бабы. Алефтина заглянула и спросила кипятку, сжимая в руках граненый стакан, как бы от глаз пряча. Бабы не хотели шевелиться, и ей кивнули на отставленные с плиты чайники, чтобы сама искала погорячей. Алефтина взялась за попавшийся, но тогда-то, позабыв о поварихах да и объевшись уже маслом, подскочил к ней докторишка: "Вам, извините, для чая или чего? Если чаек, вы из обливного, из обливного заваривайте, только вскипятили", - и сам ухватился за чайник, опережая. "Извините, как вас зовут?" - "Алефтина Ивановна". - "Нет, я прошу по имени", - упрямо повторил он вопрос, удерживая чайник. "Алефтина", - удивленно и с силой выговорила она, не понимая, чего от нее требуется. "Значит, Аля. А меня зовут Сашей, чтобы вы знали. Аля! Давайте я налью, вы обожжетесь, ну что это за стакан, из такого вино пить надо, а не чай заваривать. Вам необходима чашка. Кружку - тоже можно, но хуже. Чай должен быть кипятком, или это не чай будет - помои. А стакан, за что его держать, у него же ушка нет, ушка!" Затихшие и чужие, бабы глазели на них; какая-то хохотнула, сообразив было, что доктор играется. Но тот с серьезным и мужественным видом, как нечто опасное, извлек из рук растерявшейся Алефтины бесцветный стакан и вместо того, чтобы налить кипятку, потянул ее за собой на выход, стаканом и чайником будто бы вооружившись. "Где у вас находится заварка, Аля, куда мне идти? Пройдемте. Не волнуйтесь, время у меня есть, - и обратился к поварихам, поверху, их не замечая: - Девочки, извините, я займу чайник".
   Вытолкнуть, обидеть этого безликого человека Алефтина не смогла, хоть он стеснял своей заботливостью и был ей неприятен. Покуда он топтался в палате, не выпуская из рук чайник, и разъяснял с придирками, как полезней для организма заваривается чай, кипяток выдохся. Когда это обнаружилось, он испугался, пожелтев, взмокнув, и принялся болтливо извиняться. Сжалившись, она с чувством заговорила, что больше и не хочет чаю, успокаивая его и потихоньку выпроваживая. Но тот никак не хотел смириться - заявил, ободрившись, что раздобудет кипяток, даже если он ей без надобности, и куда-то устремился. Алефтина не успела опомниться, как он уже вынырнул, раскладывая пред ней во всей двужильной, тугоумной красе кипятильник. Наполнив стакан водой, он установил в нем любовно кипятильник и сел ждать, когда сготовится, заискивающе поглядывая на Алефтину и понимающе - на койку, где безмолвно лежал Митя. И она смягчилась, ощутив даже какое-то дуновение тепла к этому безобидному, сочувственному человеку. Вода в стакане пузырилась и лопалась. Талдыча что-то добренькое под нос, он выудил кипятильник и засыпал, ловко мельча, крупчатую заварку. Распустившийся пар дыхнул чем-то нежным и сладковатым. Ополоснув под краном ложку и насухо вытерев, он наложил из кулечка сахару, будто себе, но парадно установил перед Алефтиной манящий уже запахами стаканишко: "Вам сахара надо есть меньше, чтобы фигуру блюсти. Пейте, Аля, вы еще молодой персик, это я как врач говорю".
   Алефтина, обретая ясность, но и уступая, как бы спохватилась - что сама хозяйка. И взялась было хлопотать. Но незваный гость вскочил, будто ужаленный, и усадил ее на место, торопливо докладывая: "Я привык с женщинами по-отцовски, уж извините, жизнь меня не жалела. Скрывать не буду - хлебнул этого счастья, женат. У меня не жена, а беда. Как работник она у меня вызывает уважение - бухгалтер, зарплата, а дом с ней не дом, душа не душа. Извините, Аля, лишний раз не помоется, ходит воняет, и даже яишницы не сжарит - такая тупая женщина. Все сам, все сам!" Алефтина молчала, и он заволновался, делаясь опять же жалким: "Аля, вы не подумайте, я это к тому говорю, чтобы вы всегда могли на меня опереться. Вы сами не знаете, но я ваш товарищ. Если потребуется помощь, обращайтесь. Не сумею помочь делом помогу словом. Имеются кое-какие связи, опыт..." - "А кто вы, чем вы тут занимаетесь?" - пробудилась Алефтина. Докторишка сжался, хлебнул кисло чая и выдавил из себя: "Не будем вдаваться в подробности, мало кто может воспользоваться. Могу в общем сказать, что я хирург". Алефтина во врачах ничего не понимала, да ей было и легче вытерпливать, пребывая в неведенье, чем запастись тем же терпением, какой-то и корыстью, чтобы нужное узнать, добыть. А пустое звонкое словцо произвело на нее впечатление, чего и докторишка не ожидал. Ее вдруг взвихрила вырвавшаяся наружу надежда, что этот единственный человек может их с Митей спасти.
   Докторишка не так вслушивался в ее исповедь, когда она притерлась к нему бочком, сколько обнюхивался, ловя с тоской ее чужой, из неведомой жизни запах. Он слушал ее тупо, с безразличием и, встав, смог только шагнуть к Митиной койке, пощупать ребенку как-то насильно пульс и, потребовав у Алефтины ложку, заглянуть в рот. Ложку он потом сполоснул, вытер насухо и заявил Алефтине громко, что Митя здоров. Когда же она, светясь и волнуясь, ждала уж твердого ответа, что он сумеет им помочь, докторишка и не знал, как и что говорить. Путаясь, тужась, он доверял ей какие-то темные, неясные факты, будто из этого дома никто просто так не уходил и что кругом то ли болото, то ли неприступная, из каких-то людей и фактов стена. Алефтина, изнемогнув, прямо спросила, что от нее требуется, и докторишка, тоскливо и с тягостью ее оглядев, нетвердо как бы, но и неожиданно решил: "Если дать кое-кому денег, я знаю, оно бы как по маслу пошло". - "Сколько же, сколько?" - воскликнула с каким-то восхищением и облегчением Алефтина. Докторишка замер и соображал, выродив: "Пятьдесят рублей..." Руки его подрагивали, трепыхая бумажками, которые Алефтина, не позволяя себе бояться и робеть, вынула из сумочки на его глазах. "Все будет сделано", - уже доложился он как можно храбрей и тотчас куда-то исчез.
   В ту часть суток или, сказать вольней, времени пятничного, перед выходной субботой вечера - Алефтина с Митей оказались совсем одни, так как Петр Петрович и Пахомовна отбыли до следующего дня; Пахомовна подрядила дядьку ремонтировать в своем доме, обещавшись истопить ему баньку. Митя, в последние дни какой-то неподвижный и дремотный, уснул в ее руках, не успевший узнать тайну про их счастливое вызволение. Одинокая в своей мучительной радости, охмелевшая, Алефтина разделась и прилегла к нему, согреваясь и утихая. Ей хотелось уснуть с ним и проснуться - так же обнимая его, когда не только этот вечер и грядущая ночь, а вся старая жизнь исчезнет и не вернется.
   Разбудил, растолкал ее докторишка, но кругом была чернота. Что-то, ударясь, позвякивало. "Аля, прошу извинения, что потревожил сон! Ну прогони меня, если хочешь!" - "Замолчите, тут Митя... Что это такое, от вас вином пахнет..." - "Да, я выпил - не сдержал чувств. Я пришел доложить... Аля. Ты и ребенок мной спасены. Я все уладил, дано разрешение на выписку - завтра организую документы. Скажи честно, что еще от меня требуется. Денег хватит? Медикаменты, погрузка-разгрузка, продукты? Алечка, я готов". - "Ох, как я благодарна вам - спасибо, спасибо... Сашенька, нет, все есть, ничего не надо..." - "Я тут подумал, может, отметим по-скромному? У нас, конечно, не Москва, но кое-чего удалось приобрести. Последний раз беседуем, Алечка, последний раз - давай простимся, ну по стаканчику сухонького, так сказать, на дорожку". - "Хорошо, я оденусь и выйду". - "А чего мелькать, людей тревожить - вон сколько места лишнего, мы тихо. Света не станем включать, чтобы ребеночка не разбудить, а мимо рта и без света не промахнешься".
   Он раскладывал что-то в глубине палаты. Позвякивал, топтался, шуршал. Она томительно долго заставляла себя ждать, будто бы наряжаясь в халат. Ей стыдно и унизительно было требовать в темноте, чтоб докторишка отвернулся, и она пренебрегла его присутствием. Но шум, издаваемый им, на мгновение смолк. Могло произойти, что сквозь просвечивающую мглинку он увидал Алефтину - вспорхнувшую в телесно-голой белой рубахе.
   Они уселись на койку, к которой была пододвинута тумбочка. Докторишка вручил Алефтине налитый стакан, и она устало, с простецой проговорила: "За ваше здоровье, успехи в работе и семью, чтобы вы были счастливы, Саша..." Пользуясь темнотой, докторишка подливал ей, казалось, самую малость. Наливал он и себе - и пил, если не притворялся, потому что Алефтина опьянела живей. Она закусывала - то сальным кругляшком колбасы, то картошиной, которые ей также подкладывал докторишка, будто бы чуявший в темноте - ту же колбасу и картошку. Не смея отчего-то подать голос, он только и делал, что услуживал Алефтине, подливая да подкладывая, и если заговаривал, то беззлобно жалуясь на свою жизнь, как он бесполезно живет муравьем. Алефтина воодушевлялась и горячо, даже властно ему возражала, что он не имеет права так о себе говорить, сама себе присваивая его с легкостью. Ей и стало вдруг легко, беззаботно и хотелось, чтобы этот прекрасный человек немедленно ожил. Что-то она сказала ему нежное, ласковое, так что докторишка заерзал на койке и, брякнувшись на пол, уткнулся в ее колени и по ним-то начал выползать, содрогаясь от страха и с восхищением тычась мордочкой уже ей в груди. Алефтина смолкла, отвердела, но позволила ему себя обнимать и стерпела, когда он крепенько и цепко принялся целовать ее в шею, в губы.
   Все разрушил дрожащий звук плача, послышавшийся ей в темноте. И она напряглась, впилась в этот звук и в темноту, постигая, что это дрожит и плачет разбуженный Митя. "Уходи, все..." - пересиливала она докторишку, освобождаясь из-под него, отцепляя с себя его руку. "Это так нельзя, давай доканчивай, раз начала..." - наваливался тот кряхтя. "Убирайся, мразь!" - "С огнем играете, женщина, я же и обожгу..." Вывернувшись, упершись спиной в стену, Алефтина смогла столкнуть его, припечатав ногой. Докторишка вскричал от боли, повалился, обрушивая собой тумбочку, ударился оземь и, будто бы обратившись крысой, хлопая по полу, уволокся на четвереньках прочь.
   Тогда холодно и с какой-то жестокостью она почувствовала, что эта ночь никогда не кончится, и сама не засыпала, ждала, без труда обманув и усыпив дремотного Митю. Забывшись, она не услыхала, как и когда появились эти люди. Ее больно ослепил, обжег свет и оглушили лязгающие голоса. Палату загромоздило мужичье. Сонливый, помятый - поднятый, видать, с топчана санитар. Особо стоял тяжеловесный, лобастый человек, расставив широко обутые в сапоги ноги и не вынимая рук из карманов галифе, которые крепились на подтяжках и в которые была по-солдатски заправлена врачебная, без ворота, роба, служившая ему то ли рубахой, то ли майкой. Из-за его спины выглянула фанерная физиономия докторишки: "Ознакомьтесь, товарищ дежурный, что она устроила из палаты... Пьянство, антисанитария". Лобастый уперся взглядом в Алефтину: "Это как же понимать, вам разрешили временно поселиться, а вы распиваете. Александр Панкратыч делает вам замечание, а вы не реагируете, не уважаете наших правил". - "Да она же лыка не вяжет! - взвизгнул докторишка. - У, ну ты, пьянь, слышишь меня - встать, когда с тобой товарищ дежурный разговаривает!" И она с ненавистью, расшатываясь, встала - испепеляя их, как ей чудилось, взглядом. Лобастый и санитар, повеселев, с удовольствием ее рассматривали - босую, в расхристанном халате. "Это надо еще справки навести, что она за личность и можно ли ей ребенка доверить, - придирался докторишка. - И завтра пускай она палату освобождает. Пожила, хватит". "Лжешь... - выговорила заунывно Алефтина. - Вор..." И тут хохотнул санитар, и не удержался - кашлянул громко со смеху дежурный, и докторишка беззвучно оскалился. "Так она ж наша, Панкратыч, может того, возьмем ее на поруки!" уморился дежурный. "Так освобождать?" - "Ну хочешь, освобождай... Освобождай, освобождай - меньше вони будет".
   Когда погас свет и все разом смолкло, исчезло, она укрыла собой спящего и, как ей почудилось, продрогшего ребенка, но сама так и не смыкала глаз, распахнув их слепо в черноту. Ей было стыдно и страшно, но она заставила себя не проронить и звука.
   Утром явились санитары, чтобы выпроводить ее с вещичками прямо за порог. Алефтина отказалась покидать палату и стояла на том, что капли в рот не брала, и заявляла перед людьми, что докторишка врет. Но тому стало еще желанней достичь цели, и он, так что у самого захватывало дух, приказал санитарам, чтобы выставили силой. Мужики украдкой переглянулись, но обступили Алефтину - и который понагловатей, с бачками, похожий на коня, посоветовал ей, чтобы зря не сопротивлялась. В этот миг Алефтина опомнилась, вообразив, что все - и драку, и позор, увидит ее Митя, который лежал в углу, скрытый от глаз, уже измученный ночью и затравленный теперь шумом, роившимся в палате. Изменившись в лице, размякнув, она созналась вслух, что побывала пьяной, и просила разрешения остаться на один только день, давая слово на другой же съехать. Но докторишка наотрез отказывался верить ее словам и ждать, будто и добивался чего-то другого, чем исполнения правил. Почувствовав, чего ему может хотеться и желая даже угодить, чтобы не вредили Мите после ее отъезда, Алефтина вытряхнула перед ним из сумочки все деньги, загородившись спиной от санитаров. Докторишка волновался и трусил, прицеливаясь к двум красненьким бумажкам, и наконец цапнул себе как бы благородно половину. Когда у него все получилось, он успокоился и зашептал, пытаясь с ней сблизиться, из жадности в тот же миг и соблазнившись: "Аля, поймите, я люблю вас..." Но лицо ее исказилось болью, и она умоляюще впихнула ему в руку и не прибранную бумажку. Докторишка расстроился и все же смял ее, не глядя, в кулаке: "Хорошо, пусть будет так, как вы хотите, я оставлю вас. Но запомните, я всегда хотел вам только добра".
   Оставшись наедине с Митей, она виновато принялась ухаживать за ним, прося то выпить кефиру, то поесть фруктов и поднося, хоть он сам мог встать и взять чего хотелось. Воротились с побывки Пахомовна и Петр Петрович. Узнав, что свершилось, дядька схватился за топор, который, плотницкий, и был при нем - заткнут за пояс. Развернулся и направился он молча, никого не спрашивая и не давая времени себя уговорить, с тем нетерпимым страдающим видом, будто тут же рубил на куски. Нянька успела вцепиться в него и задержала, когда и Алефтина, которую одну не мог оттолкнуть, упрашивала не губить их и себя, вытягав топорик и дрожаще упрятав, в чем уж не было нужды, раз дядька покорился ее воле.
   Алефтина созналась, что ей не на что купить билет. Нянька звала ее жить к себе, да она отказалась, чтоб не вышло всем хуже. Тогда заговорили о деньгах, их она согласилась принять взаймы. Потихоньку договаривались, что будет с Митей, и чтобы они сообщали о нем, и чтобы при первой появившейся надежде - когда ей за Митей выехать. Но хоть уверяла нянька - опускались у Алефтины руки, она садилась мешком на стул и ничего не могла сообразить, вываливая на пол нагруженную стопу вещей, становящихся чужими: не знает, что с ними со всеми будет. Няньку взяло зло, она подобрала с полу вещи и сама принялась их укладывать. Но и на вещи разозлилась, растрепала и кинула, без жалости выговаривая Алефтине, возненавидев и себя за бессилье, что никакая мать не даст оторвать от себя родное дитя и что если съезжает она в Москву, то поделом.
   Отыскивали они правду все оставленные на размышленье день и долгую ночь, надрываясь, не жалея души. Ругались, сговаривались, выбегая оглядываться за дверь, уставали. Было, разбудили забытого спящего Митю, стихли - и вышла Алефтина, шепотом уже заговаривая. Укрыла, обняла его, и будто тепло в ней печное пело: "Спи, родненький, завтра мы с тобой уедем..." И он закрыл в тепле глаза, но словам не поверил.
   Поутру Алефтина ушивала кофту, сидя у его койки. Одиноко вырос посреди палаты чемоданишко. Еще она была одета в другую теплую кофту, шерстяную светлую, уже собравшись в дорогу. Митя ни о чем не спрашивал, сама же она, уткнувшись в шитье, молчала.
   Спозаранку в палату уважительно наведался и докторишка. Поздоровался, рыская вокруг глазками и с расстройством отмечая, что Алефтина съезжает. Так и она сообщила, что сдерживает свое слово, но замкнувшегося докторишку не тронул ее неожиданно благодарящий, проникновенный голос - не вслушиваясь, он что-то зорко искал. Думая, что докторишка озлился и торопится, Алефтина удерживала его на пороге и не отпускала, обняв свисшую руку, упрашивая, чтобы Мите разрешили ее проводить, неподалеку, если и нянька повести согласна. Видя, что тот бездействует, она попыталась наконец вложить в руку красненькие десять рублей, но докторишка выдернул ее напористо, несчастно и вдруг спросил, не известно ли ей, где находится его кипятильник - тот, который в их палате оставлял. Алефтина, сбившись и приходя в себя, вытягивала бесчувственно из памяти их чаепитие, что было ночью и когда замывала той ночи следы, вспомнив вдруг с радостью и увидав ясно, как сматывает этот кипятильник и откладывает в тумбочку... Когда целехонький моток извлекла она из тумбочки, докторишка скис и ухватился за ее просьбу, заверяя бестолково, что поможет ей или что уже помог. Тут в палату вошла обычно Пахомовна. Столкнувшись с ней, докторишка осанисто и выпалил, чтобы нянька в точности просьбу Алефтины Ивановны исполнила, а если будут препятствовать, то пускай скажет, что Александр Панкратыч лично распоряжение дал. "Так и скажу, родимый, не сомневайся - это верно ты решил... По-людски ж надо, пущай мать-то проводит, а я уж пригляжу, пригляжу..." - заулыбалась довольно Пахомовна. И он испытал даже облегчение - и что-то смирно пробурчал, распрощавшись.
   Явился Петр Петрович, нарядный, в белой своей, под бушлатом, рубахе. И встал сторожить чемодан. Алефтина торопилась застегнуть Митю в ту самую кофту. Петр Петрович помягчел, оглядев всего: "Не поймешь, кто такой будет, девка или парень". Пахомовна увидала и ахнула: "Ну, чисто пугало, одявай в нашенское!" Но тут Митя испугался, что кофту с него разденут, и вжался зябко в Алефтину. "Ишь, не отдает, ну так пугалом и оставайся". Их подстерегал и с ними увязался Зыков, учуяв, выведав, что Алефтина отбывает, надолго ли, но домой. И так он желал запомниться ей и отличиться, чтобы уж породниться в следующий ее приезд, что никак не отступал и мельканьем своим и бурной радостью не давал проходу. Оглядываясь, чертыхаясь, Пахомовна все же не прогнала его, пожалела.
   По сдобной пахучей земле вошли они мирно в расступившийся лес и спускались с холма широкой крепкой дорогой, не плутая. Такое же ясное, вольное, что и дорога, текло небо поверх вековых сосен. Мите было тепло в кофте и дремотно. Когда нянька устала и остановилась, его потянуло, откатило к ней. "Сил моих нет, жалко ноженьки, так что, Аляфтина, давай прощаться, не дойду". В одном порыве они обнялись и расцеловались - нянька была по-боевитому жестка, тверда. Алефтина, тоскуя, обняла и расцеловала с нежностью Петра Петровича и Зыкова поцеловала в лоб. Вдруг дядька вынул откуда-то глубоко из бушлата деревянную ложку, запекшуюся и душистую, будто булка, с фигурным хвостом под рыбешку - лупоглазую, в чешуйных изрезах. "Пользуйся, кушай на здоровье..." - протянул ее увесисто Мите, которого потом объял табачищем и ткнулся куда-то в макушку, горячо дыхнув.
   "Ну, прощай, как без тябя буду, прывыкла ж! - утянула его нянька к себе, тиснула к своим, похожим на груди, разливным щекам: - Ишь, ступай к мамке, люби ее, как она тебя, и нас не забывай". И, сжимая до боли деревянную ложку, не помня себя, будто перенесясь по воздуху, Митя очутился с Алефтиной.
   Ничего не понимал и отсутствовал, задвинутый в сторонку, один только Зыков. Худой да с облезлой своей бороденкой, похожий на окликнутую собаку, он вглядывался им в след, как они уходили по пустующей далеко вперед дороге, светя кофтяными спинами, и нечеловеческая готовность щемила его вылупленные на свет из худобы глаза. Чтобы что-то делать, стоя бездвижно столбом, он сам собой принялся лыбиться - все одержимей и размашистей, заходив даже от нетерпения ходуном. Пахомовна гаркнула в сердцах на него, чтобы утих. "Уходят они, Евдокия Пахомовна, - уезжают домой!" - "А ты чаво радуешься, дурак, тябя ж не взяли..." - ухмыльнулась бабка. "Уезжают, Евдокия Пахомовна, уходят!" - "Ну, Бог с тобой, прывыкнешь и без них".
   Могли бы они пойти к трассе и по маршруту ее дружно проехаться до станции, но старуха так и не изъявила желания идти дальше. Пожалел себя и дядька. До того места, до полдороги, они и проводили беглецов, повернув в обратную, уйдя по тропинке в лес, чтобы, плутая, дать им время исчезнуть. И, исчезая из виду, сливаясь в светлую точку, женщина с ребенком легко уплывали с холма; улетали пушинкой с его становящихся все глаже ладоней... Дорогой мать тихо рассказывала о родном их доме - и Митя жил в нем душой, хоть никогда не видал.
   Май, 1995