Таким образом Антонина Петровна оказалась одна в барских апартаментах, и всё бы ничего, кабы Верочка не сошла с ума, дочь, соломенная вдова, не завербовалась бы в геодезическую партию на Чукотку, а сыновья не обзавелись своими семьями, и у них словно память отшибло, что где-то на Москве как-никак существует мать.
   Никто к ней не приходил. Единственно раз в неделю заглядывала немолодая симпатичная женщина, социальный работник, которая приносила в авоське кое-какую снедь, но она регулярно отказывалась посидеть час-другой со старухой за чашкой чая, ссылаясь на то, что ей недосуг и что «у нее на шее пятьдесят две штуки таких старух». Конечно, можно было скоротать день, сидя на лавочке у подъезда за компанию со своими сверстницами, по преимуществу такими же одиночками, как она, но соседки говорили между собой такие злые глупости, что слушать их было невмоготу. Ну, кто-нибудь ошибется номером телефона – тоже развлечение, а так оставалось слоняться по своей квартире как бы в поисках чего-то, каждый день делать влажную уборку да готовить себе еду. Такая, словом, господствовала в мире скукота, что глаза у старухи были вечно на мокром месте; телевизоров тогда еще не было и в помине, радиоточку за неуплату отключили еще летом 1951 года, во дворе не случалось никаких экстренных происшествий, и даже дворники что-то перестали драться между собой за какой-нибудь спорный шланг или ничейное помело.
   В таких печальных условиях, хочешь не хочешь, а и взгрустнется иной раз по коммуналке в Кривоколенном переулке, где и дети спали на столе и под столом, и по утрам было не достояться в уборную, и соседи делали друг другу мелкие пакости, и даже иногда ссоры доходили до рукоприкладства, а все-таки кругом были люди, и какое-то всеобщее братство будущего сквозило в совместных чаепитиях на кухне, даром что мужики заодно попивали водочку и орали патриотические песни дурными голосами и невпопад.
   Стало быть, тосковала Антонина Петровна, тосковала, как вдруг нечаянно она сделала выдающееся научное открытие: оказалось, что если приставить к стене обыкновенный чайный стакан и прильнуть к нему ухом, то можно отлично слышать, что творится и говорится у соседей по этажу. С восточной стороны у нее были окна, выходившие во двор, слева брандмауер слепо глядел в город, сзади был «черный ход», но капитальная стена на кухне как раз граничила с неведомыми жильцами из соседнего подъезда, и при помощи нехитрого инструмента в виде чайного стакана можно было выведать множество разный тайн.
   Насчет множества разных тайн Антонина Петровна не обманулась. Во-первых, она выведала, что за стеной живут супруги, которые матерно ругаются по утрам. Во-вторых, выяснилось, что в обеденный перерыв кто-то приводит в дом кого-то, скорее всего супруг любовницу, и с полчаса из-за стены доносятся срамные звуки любви: охи-ахи, стенания, какое-то хлюпанье и мерное поскрипывание панцирной сетки ложа, которые в те годы были очень распространены.
   Но главное, старуха открыла подпольную организацию каких-то «младокоммунаров», явно врагов народа, которые замышляли то ли реставрацию капитализма в СССР, то ли покушения на первых лиц государства, – этого поначалу было не разобрать.
   Каждый божий день, за исключением воскресений, между тремя часами пополудни и шестью часами вечера, когда супруги-матерщинники, видимо, еще были заняты на производстве, за стеной сходились эти самые «младокоммунары» и говорили злокозненные слова. Сколько их было числом, оставалось для старухи загадкой, но троих она навострилась отличать по особенным голосам: один слегка заикался, другой был девичий, третий не выговаривал букву «р». Занимали инсургентов, что называется, общие места, но это по нынешним временам, а в те годы они, казалось, несли такую несусветную ересь, что становилось сильно не по себе.
   И сразу существование Антонины Петровны наполнилось каким-то неясным смыслом, ощущением причастности к чему-то опасно-значительному, она и грустить-то позабыла, как это делается, и в жизни появилась некая приятная острота. Такое почему-то было чувство, что ее сиротству пришел конец.
   Каждый божий день, за исключением воскресений, когда старуха себе места не находила, она устраивалась в кухне на табурете, приставляла к стене чайный стакан и вся обращалась в слух. Вот за стеной задвигали стульями, что-то звякнуло, кто-то бумагами зашуршал, наконец, слегка заикающийся некто прокашлялся и завел речь…
   Первый голос. Итак, друзья, в прошлый раз мы остановились на том, что хотя социалистический способ производства и обречен, в нем есть многие положительные черты, которые, исходя из идеологии младокоммунаров, нужно обязательно сохранить.
   Второй голос. Да почему же он обречен?
   Третий голос. Опять двадцать пять! Да потому что социализм исходит из государственной собственности на средства производства плюс плановое хозяйство и, следовательно, он исключает частную инициативу, вообще какую бы то ни было самодеятельность на местах. А это – деградация и застой. В свою очередь, плановое хозяйство и государственная собственность на средства производства подразумевают такую концентрацию власти, которая неизбежно перерождается в диктатуру злодея и дурака.
   Первый голос. Однако учтем, друзья, что альтернатива социализму существует только одна – безжалостный и алчный капитализм. В российской редакции это будет такой разбой, какого не знала история человечества, с тех пор как крестоносцы взяли Константинополь в тысяча двести не помню каком году.
   Второй голос. В таком случае пускай лучше будет социализм, но только без диктатуры злодея и дурака.
   Третий голос. Но ведь это в любом случае гибель отечества и всего русского, что в нем есть! Социализм непродуктивен, он ни при какой погоде не способен соперничать с Западом, и тамошние ушлые ребята не мытьем так катаньем посадят нас на американские подштанники и голландскую колбасу!
   Кто-то. То-то была бы жизнь!
   Второй голос. Не ерничай, пожалуйста! На самом деле у социализма огромный потенциал. Это в том смысле, что еще ничего не ясно, чем всё обернется и как дальше пойдут дела. Ведь не век же будут валять дурака наши старики, придут молодые силы, хотя бы мы с вами, и дадут новый импульс социалистическому способу бытия. Например, они откажутся от некоторых государственных монополий, но, с другой стороны, введут такие бешеные налоги на частных предпринимателей, что им служба медом не покажется и они будут богаче труженика кругом-бегом на одни штаны.
   Первый голос. Еще хорошо бы колхозы к чертовой матери распустить! Даже так: кто хочет, пускай забирает свой пай земли и ведет фермерское хозяйство параллельно с колхозным или каким-нибудь там еще. Тогда разгорится такое соцсоревнование между частником и коллективом, что страна зароется в хлебе и колбасе!
   Кто-то. Ты, дружок, жизни не знаешь. Он свой пай возьмет и благополучно его пропьет.
   Как ни чудовищны были речи «младокоммунаров», как ни страшно было существовать через одну капитальную стену с врагами народа, а выдающееся открытие Антонины Петровны никаких последствий не имело и прошло безнаказанно для врагов. Вот ведь какие бывают замечательные старухи – открыла бабка целую подпольную организацию инсургентов и все же не донесла. Впрочем, в лицо-то она никого из них так и не увидела, но живо представляла себе компанию молокососов с напомаженными прическами, с усиками a la Радж Капур и в клетчатых пиджаках, которые обыкновенному покупателю нипочем было не отыскать.
   И правильно сделала, что не донесла, потому что много лет спустя кое-кто из «младокоммунаров», которые кощунствовали за стеной, стали большими знаменитостями, а то нефтяными магнатами, либо вышли в государственные деятели, или пали от пули наемного убийцы, оказались в Америке на правах парии, а то угодили в тюрьму за тяжелый нрав.
   Хотя не исключено, что она просто не успела донести на «младокоммунаров» в так называемые компетентные органы, потому что неожиданно померла. В день ее погребения, словно в насмешку над таинством смерти, из многих окон неслась популярная тогда мелодия:
 
Прощай, Антонина Петровна,
Неспетая песня моя.
 
   2010

ДОЖДЬ

   Это была странная местность – здесь всегда шел дождь. То есть понятно, что не всегда, не все двадцать четыре часа в сутки, все-таки время от времени дождь прекращался, а по ночам даже можно было местами наблюдать звездное небо, однако по большей части тут либо сеяло, либо моросило, либо поливало, как из ведра. В Калуге могла неделями стоять ровная, солнечная погода, в Туле асфальт плавился от жары, а в городе Краснозаводске, бывшем Буйнове, тем временем шли затяжные, нудные, мучительные, как бессонница, одуряющие дожди. Разумеется, самой популярной обувью в Краснозаводске были резиновые сапоги и галоши с меховой оторочкой, и все поголовно таскались, точно школьники, со «сменкой» в тряпичных мешочках, а самой ходовой одеждой были прорезиненные плащи.
   Интересно, что при такой злостной погоде городские тротуары содержались в относительном порядке, и проезжая часть была не так выбита, как в населенных пунктах по соседству, и вечных, непросыхающих, «миргородских» луж было не видать, и тем не менее Краснозаводск производил неприятное, даже гнетущее впечатление, как, впрочем, почти все наши малые города.
   Самой монстрёзной составляющей здешнего пейзажа был металлургический завод, торчавший посредине города, этакое железное чудовище, как-то все подавшееся ввысь, черное, громадное, вонючее, фантастически-неземное в своих очертаниях, сплошь опутанное черт-те чем и склизкое от вечных дождей, словно его умастили какой-нибудь дрянью вроде средства от комаров. Некоторое время тому назад этот завод был куплен от казны неким Бургонским, здешним меценатом и богачом.
   В остальном все было более или менее обыкновенно: памятник Ленину в полный рост, выкрашенный под бронзу, несколько кварталов невзрачных пятиэтажек из силикатного кирпича, два-три приличных здания давней постройки, как то дом купца Красильникова, в котором теперь Бюро технической инвентаризации, с десяток кварталов частных владений, окруженных покосившимися заборами, а за ними видны избушки в три-четыре окна, столетние яблони и картофельная ботва; в другой раз тут даже можно встретить козу на привязи, меланхолически поедающую мокрую мураву.
   А когда-то, еще в бытность Буйновым, это был симпатичный заштатный городок, расположившийся, как водится, на семи холмах, между которыми петляла река Незнайка, с белеными колокольнями, кирпичными лабазами, крытыми тесом, и единственным промышленным предприятием – винокуренным заводом братьев Епископьянц.
   Тогда населения в городе насчитывалось двадцать две тысячи душ, теперь осталось четыре с половиной, и все работают на металлургическом заводе у Бургонского, за исключением тружеников социалки, горьких пьяниц и продавщиц. Впрочем, имеются и свои прибытки, отвечающие духу времени: в Краснозаводске есть библиотека с читальным залом, ночной клуб «Калифорния» под крышей бывшего лабаза купца Красильникова, вещевой рынок и газета «Повестка дня». В штате газеты числятся только трое – секретарь редакции Людочка Чистякова, корреспондент Сампсонов, пишущий под псевдонимом Лев Худой, и сам редактор Петр Алексеевич Удальцов.
   Этот самый Удальцов был человек лет тридцати пяти, худощавый, сутуловатый, очкарик, с хорошим русским лицом, однако имевшим несколько странное выражение, какое бывает у так называемых городских сумасшедших, которые мечтают осчастливить человечество в ближайший понедельник и навсегда. Он писал одни редакционные статьи для первой полосы и не строил на свой счет никаких иллюзий, в отличие от коллеги Сампсонова, который, сверх своих основных обязанностей, много лет сочинял приключенческий роман из быта новороссийских таможенников, даром что стучал на машинке одним указательным пальцем и в орфографии был нетверд; во всяком случае, он никогда не помнил, через какую гласную в первом слоге пишется существительное «компот». Людочка же Чистякова, девушка одинокая и немолодая, была просто беззаветная работница, обремененная множеством редакционных дел, начиная от мытья полов и кончая стрижкой своих мужчин – два раза в месяц она подстригала Сампсонова под полечку, Удальцова – под полубокс.
   Не сказать, чтобы эти трое крепко дружили между собой; Сампсонов-Худой вообще жил сычом, Людочка день-деньской суетилась в редакции и ей было ни до чего, а Удальцов давно завел своего закадычного приятеля на стороне – учителя музыки Павла Самочкина, преподававшего сольфеджио и баян в художественной школе при городском Доме культуры, которая существовала на средства магната Бургонского, а когда-то содержалась за счет казны.
 
   В середине весны Петр Удальцов лег в районную больницу, стоявшую на холме неподалеку от городского кладбища (!), но не потому, что он приболел, а для разнообразия, от тоски. Был он человек одинокий, неустроенный, жил в однокомнатной квартирке напротив пожарной части и оттого время от времени устраивался в больницу, когда ему наскучивала газета, донельзя надоедал Лев Худой с вечными своими прожектами и сидеть по вечерам в четырех стенах уже было невмоготу. В палате он лежал один-одинешенек, потому что народ в Краснозаводске никогда не болел, а как-то сразу умирал, что называется, в одночасье, и Удальцова никто не беспокоил, поскольку и лечащий врач был в Орле, на курсах повышения квалификации, и заведующий отделением все пил водку с истопником в ординаторской, и медицинская сестра Вера постоянно мыла лестницы и полы. Попахивало хлоркой, в окно барабанил дождь, а за окном торчал завод, издали похожий на помесь гигантской каракатицы и огромного паука.
   Только Удальцов обосновался в больнице, как навестить его пришел Паша Самочкин с гостинцем в допотопной авоське, именно он принес приятелю бутылку минеральной воды, связку баранок и апельсин. Паша снял с себя промокшее пальто, которое носил в межсезонье за неимением прорезиненного плаща, повесил пальто на гвоздик над батареей центрального отопления, и от него тотчас запахло псиной.
   Петр лежал на спине в своей больничной койке, сложа руки за головой, Павел присел рядом на табурет.
   – Ну и на чем мы с тобой давеча остановились? – спросил Удальцов, глядя не на гостя, а в потолок.
   Павел в ответ:
   – На том, что нашу родную речь со всей прилагающейся культурой ожидает участь арамейского языка.
   – Это скорей всего.
   – Да с чего ты взял?!
   – Помилуй: мы сидим голым задом на безбрежных запасах питьевой воды, угля, древесины, невозделанных земель, между тем плотность населения в России составляет полчеловека на километр. А за Уралом, почитай, вообще никто не живет, на пограничный конфликт резервистов не наскребешь. Ну кому это понравится, скажи на милость?! В Китае плюнуть нельзя – в соседа попадешь, в Японии просто ничего нет, даже металлолома, одни японцы, в Индии, если ветхий домишко рухнет, то погребет под собой население нашего городка. Естественно, азиаты рано или поздно, так или иначе, наложат лапу на восточные территории России и будут переть вперед, пока не загонят нас, к чертовой матери, за Урал.
   – Ну это еще бабушка надвое сказала, – возразил Самочкин. – Конечно, нам по-соседски завидуют и, может быть, даже тихо ненавидят, но, в конце концов, есть русский Бог и чисто русские чудеса.
   – Например?
   – Например, мы не омонголились в результате трехсотлетнего ига. Против поляков устояли в 1612 году, когда у нас не было ни армии, ни государства. Наконец, потеряв все, кроме Сибири, мы все-таки выиграли Великую Отечественную войну. В Бога ты не веруешь, как я погляжу.
   – В Бога я отлично верую, – объявил Удальцов, – только всякому терпению есть предел. Божественному в том числе, и, судя по всему, нам больше не приходится рассчитывать на русские чудеса. Сдается, мы Создателю просто надоели, ну сколько можно, в самом деле: то у них «православие, самодержавие, народность», то «в борьбе обретешь ты право свое», то «грабь награбленное», то «экономная экономика», то опять двадцать пять – даешь прибавочную стоимость и стартовый капитал! А главное, в результате этой вакханалии народ настолько сбит с толку, что это уже, собственно, не народ. Это этнос какой-то, недоразумение, гусь в мармеладе, потому что народ есть прежде всего система моральных норм, единая для всех и несокрушимая, как химический элемент. А у нас всё «кто в лес, кто по дрова», уже детей принципиально не рожают, милиции боимся больше, чем бандитов, и нужно долго искать такое должностное лицо, которое нельзя было бы купить, как барана на шашлыки.
   – Положим, у нас разные есть люди, – возразил Самочкин, – есть, конечно, негодяи и дураки, и даже их безобразно много, но есть также и беззаветные трудяги, подвижники, интеллигенты и мудрецы.
   – Много ты видел у нас в Краснозаводске интеллигентов и мудрецов?
   Самочкин промолчал.
   – Я тебе так скажу: в том-то и несчастье, что люди у нас очень разные, даже и чересчур, потому что здоровье нации обеспечивает какое-никакое единство, чтобы всё по ранжиру и одинаково, как в строю. Почему Америка первая держава в мире? Потому что там у всех, кроме идиотов, на первом месте доллар, на втором семья, на третьем оголтелый патриотизм плюс Бог по воскресеньям, даже если ты на практике дарвинист. Это, конечно, скучно, зато надежно, и на американском диалекте будут говорить вплоть до Страшного суда, еще примерно шесть миллиардов лет. А по-русски лет через триста будут общаться между собой только индийские философы и китайские специалисты, как в Средние века общались на мертвой латыни ученые и врачи.
   Павел сказал:
   – Никогда этому не бывать!
   – Это почему же?
   – Потому что довольно глупо оперировать исключительно реалиями сегодняшнего дня. Сегодня в России миллион бездомных детей, ужасающая смертность и катастрофическая рождаемость, аморальные настроения в обществе и развал, а завтра, глядишь, явится новое поколение русских людей и разгребет эту помойку до материковых известняков. Иначе и быть не может, потому что человеческая душа по своей природе христианка, как говорили древние, и нравственность в природе вещей, как утверждает один француз. Да еще Россия – страна постоянных и стремительных перемен. Ты, Петя, вспомни: каких-нибудь двадцать лет тому назад невозможно было купить банку сгущенки, и все думали, что конца-края не будет режиму большевиков. А сейчас на прилавках только черта лысого не сыскать, и как ни в чем не бывало доминирует капитал… Да мы просто обречены на перемены к лучшему, даже, может быть, самого кардинального характера, вплоть до реставрации бесплатной медицины и образования Славянского Союза во главе с Россией, который раскинется от Петропавловска до Балкан. Я в этом смысле очень надеюсь на молодежь.
   – Окстись, Паша! – с чувством сказал Удальцов. – Это, стало быть, ты возлагаешь надежды на нашу необучаемую, невоспитуемую, нетрудоспособную, хворую, умственно отсталую молодежь?! Да они через одного вырожденцы, и это немудрено. Ведь больше ста лет в России из поколения в поколение идет расчеловечевание человека, главным образом за счет физического уничтожения всего самого лучшего, что есть в нации, тех самых беззаветных трудяг, интеллигентов и мудрецов. Это только когда ногти стрижешь, они потом опять отрастают, а когда головы – жди беды. То есть жди в тридевятом поколении тридесятого царства молодых идиотов, насильников и воров. То-то легкая пожива для многомиллиардной Азии, которая непременно сократит Россию до размеров Московского государства времен Василия III и, пожалуй, погодит, пока русаки, которые лишились своих несметных богатств, не перережут друг друга за огрызок любительской колбасы. Вот тогда-то родную речь и постигнет участь арамейского языка. Впрочем, останется великая русская культура, но как артефакт, объект археологии, которой будут восхищаться пришельцы издалека…
   В коридоре кто-то, видимо, медицинская сестра Вера, завопил на весь этаж:
   – Граждане, на обед!
   В этот раз давали пустые щи, пшенную кашу с кильками и по кружке топленого молока.
 
   Удальцов выписался из больницы ровно через неделю. На другой день после выписки он вышел на работу: в редакции, разумеется, никаких перемен за это время не произошло, если не считать новой прически у Людочки Чистяковой, которая ей не шла.
   Петр молча уселся за свой редакторский стол и принялся за бумаги; мерно тикали настенные часы «Мозер», гундели мухи, всегда оживавшие, как только Людочка задвигала печную вьюшку, в оконное стекло барабанил дождь. Через час с лишним явился Сампсонов-Худой и сказал, подсев к редакторскому столу:
   – Послушай, что я нарыл… Оказывается, наш Бургонский в молодости был известным фарцовщиком, который специализировался по Золотому Кольцу. Он два раза сидел, при неизвестных обстоятельствах получил ранение в ногу, потом оказался в Москве и в начале девяностых годов появился в Краснозаводске с двумя чемоданами долларов США!..
   – Ну и что из того? – отозвался Петр.
   Сампсонов пожал плечами.
   – Я тебе так скажу: наше шальное время переживет только реалист, то есть перво-наперво осмотрительный человек. У тебя в прошлом году сожгли мотоцикл? – сожгли! Так что уж лучше сочиняй свой роман и пиши корреспонденции о мелких безобразиях на селе.
   – И правда, – сознался Сампсонов, – кой черт меня тогда дернул написать фельетон про нашего прокурора?.. Ну вырубил человек два гектара леса на стройматериал, ну и вырубил, ну построил себе дворец на берегу Незнайки, ну и черт с ним, все равно наши выступления для него – комариный писк.
   – Вот я и говорю: если ты возьмешься за Бургонского, то одним мотоциклом дело не обойдется. Этот господин – не человек и даже не делец, а стихия, и если что, он нас с тобой обоих без каши съест.
   – Так-то оно так, но, с другой стороны, зло берет, и опять же встает вопрос: «Тварь ли я дрожащая или право имею», или я не мужчина и гражданин?! На положении дрожащей твари я бодрствовать не хочу.
   – В конце концов, делай как знаешь, – заключил прения Удальцов.
   С этими словами он вернулся к своим бумагам, а именно принялся за черновик полосной статьи о демографическом кризисе в районе и недоборе призывников. В этой статье было одно сомнительное место, касающееся детской смертности во Французской Гвиане, и нужно было тащиться за справкой в районную библиотеку, которая располагалась в двух кварталах от редакции, примерно в пяти минутах мужской ходьбы. Удальцов прихватил свой зонтик с костяным набалдашником и ушел. Зонты в Краснозаводске были еще у двоих: у самого магната Бургонского и у бухгалтера райпотребсоюза Софьи Павловны Мостовой.
   Накрапывал дождь, и домишки за почерневшими заборами выглядели особенно удрученными, какими-то несчастными, точно их обидели ни за что. Прохожие, все как один в прорезиненных плащах, глядели себе под ноги, пятиэтажки из силикатного кирпича казались продрогшими от сырости, асфальт блестел как облизанный, местами противно сияя бензиновыми разводами, немощеные переулки стояли по щиколотку в грязи. Бродячая собака, вымокшая насквозь, сидела посредине проезжей части, жалко поджавши хвост.
   В библиотеке, в читальном зале, скучали две молоденькие библиотекарши и сидел над книгой один-единственный читатель, именно Паша Самочкин, поджавши под себя правую ногу и подперев голову кулаком.
   Удальцов подсел к нему и спросил:
   – Что читаешь, такой-сякой?
   – «Критику чистого разума».
   – Ну и как?
   – Заковыристо написано, ты читал?
   – Чего я только, господи, не читал… Между прочим, основная, я бы сказал фундаментальная трагедия зрелого человека заключается в том, что ему нечего почитать. Все давно читано-перечитано из того, разумеется, что надлежит освоить нормальному человеку, – вот в чем беда-то, а толку нуль! Ты, может быть, всего Лейбница осилил, постиг «монаду» как начало всех начал, а что, зачем и почему – тебе по-прежнему невдомек.
   – Ну отчего же? – возразил Самочкин. – Начитанной особе отлично известно, что Земля вращается вокруг Солнца, что в человеке всё должно быть прекрасно, что окончательное доказательство в пользу бытия Божьего – это нравственный закон внутри нас и звездное небо над головой.
   – Вместе с тем ни один орнитолог тебе не скажет, почему кукушка откладывает свои яйца в чужие кладки, почему все птицы вьют себе гнезда, кукушка – нет! Тем более таинственно и темно, зачем вот я, Петр Алексеевич Удальцов, редактор районной газетенки, немолодой, одинокий человек, съедающий две котлеты в день, мыслю и чувствую, – ну зачем?! Вообще это непереносимый, убийственный, страшный вопрос – «зачем?». Я, может быть, мыслю глубже «младогегельянцев», чувствую, как десять Вертеров вместе взятых, а живу да и помру, скорее всего, в захудалом, грязном городишке, на самом краю Европы, где все время идет дождь и люди почти друг с другом не говорят. Спрашивается: зачем? То есть не зачем я живу в этой дыре, а зачем я мыслю и чувствую, живучи в такой дыре?! Ведь это надо очень невзлюбить человека, чтобы наделить его уникальными способностями, граничащими с чудесным, и точно со зла запустить его, как в вольер, в этот бестолковый и грустный мир…