Страница:
34
Степин бизнес начался обыкновенно – с торговли компьютерами в позднюю горбачевскую эру. Любимому числу было где разгуляться на этом просторе, и нелюбимому тоже. Договоры, в порядковых номерах которых выскакивало «43», Степа брал под особый контроль, а если это число повторялось дважды, он вообще отказывался подписывать такую бумагу под любым, самым смехотворным предлогом – что бы ни орали партнеры и заказчики. Разбивая компьютеры на партии, Степа старался, чтобы их было именно 34 («Такая поставка, – объяснял он клиенту, заказавшему сотню „экстишек“, – завтра столько же, а послезавтра остаток»). Если партии были совсем мелкими, то он старался распределить их так, чтобы в первый день ушло три машины, а на следующий – четыре. Потом он брал паузу, чтобы случайно не получилось число «43». Таких технологий у него было много.
Поскольку весь вырабатываемый душой страх тратился у него на отношения с числами, бандитов Степа почти не боялся. Его пугала мысль, что в него могут выстрелить из «кольта» сорок третьего калибра, но такая вероятность была мала. Бывало, что очередное появление братков каким-то образом совпадало с манифестацией ненавистного числа, и тогда Степа вел себя как обычный трусливый коммерсант. Но бандиты, ошибочно принявшие это на свой счет, могли поплатиться.
Один раз на Степин бизнес наехали гастролировавшие в Москве чеченцы – некие «урус-мартанские». Проанализировав по укурке это слово, Степа путем замысловатых вычислений, связанных с номерами букв в алфавите и порядком букв в слове, нашел в нем дважды повторяющееся число «43» и согласился на все их требования. Но, повторив расчеты с утра на ясную голову, он понял, что ошибся. Проверив себя еще два раза, Степа позвонил своей крыше, тоже чеченской, – двум братьям с библейскими именами Иса и Муса. Когда урус-мартанские приехали за деньгами, состоялся короткий геральдический диалог, прямо в ходе которого Иса и Муса расстреляли гостей надпиленными крестом пулями из своих «Стечкиных». Урус-мартанские принадлежали к враждебному тейпу.
Кресты на пулях не имели никакого отношения к христианству – такая пуля, попадая в тело, не прошивала его насквозь, а распускалась косматой свинцовой розой и отшвыривала собеседника назад, не оставляя ему тех нескольких секунд дееспособности, которые часто портят все на свете. В результате о Степе пошла слава как о расчетливом и жестоком человеке с железной хваткой, который не просто может устроить обидчику встречу с Аллахом, но способен даже стравить чеченов друг с другом.
Эта слава оказалась кстати, когда Степа стал расширять свой бизнес. Числиться негодяем и убийцей было полезно. Это защищало от человеческой подлости: души повышенной конкурентоспособности узнавали демона старше рангом и уходили восвояси – кидать об колено тех, в ком угадывались хоть какие-то черты Спасителя. Степа по натуре был добрым человеком, склонным прощать обидчиков и помогать тем, кто попал в беду, но из-за истории с урус-мартанскими это удалось скрыть от общества.
Вскоре выяснилось, что его давнее решение поступить в финансовый институт было мудрым выбором. Пригодились не полученные знания о природе социалистических финансов (от них ничего не осталось в голове), а знакомства: бывший профорг курса помог Степе зарегистрировать собственный банк. Оказалось, что многих ключевых людей он знает еще с тех времен, когда бизнес назывался комсомолом. По-настоящему сложным было только одно – придумать банку название.
Над этим вопросом он ломал голову долго. Скомканные листы бумаги, исписанные отвергнутыми вариантами («Воробьевы горы», «Волшебник Гудвин», «Великий Гермес»), заполнили сначала корзину для мусора, а потом все углы рабочего кабинета. Сотрудникам было запрещено соединять со звонящими, пока длятся муки творчества, и они уже начинали беспокоиться о состоянии шефа, когда решение нашлось.
Оно было парадоксальным. Степа вспомнил надпись на спинке кресла, увиденную в кинотеатре в день семнадцатилетия – «САН-34». В слоге «САН» не было ничего общего с «34». С другой стороны, трудно было найти слово, до такой степени родственное главному числу Степиной судьбы. Но понять этого не смог бы даже самый проницательный недоброжелатель, и тайна оставалась тайной. Так родился «Санбанк».
Под название подобралось и поле деятельности. Естественным образом им оказались проекты, связанные с санитарией и городской канализацией. Над Степой посмеивались друзья и знакомые из банков, названия которых напоминали об оазисах в знойных пустынях или тропических орхидеях, питающихся жуками и мухами. Но Степа не обижался – от романтических имен, которыми его однокурсники награждали свои детища, за версту тянуло статьей и пулей. Было ясно, что долго они существовать не будут. А вот «Санбанк» был чем-то настолько унылым и никому не нужным – а значит, никому и не мешающим, – что это название («несколько пованивающее имя», как выразился один эстетствующий таблоид) оказалось отличным камуфляжем. Многие сразу оценили, насколько спокойнее проводить серьезные операции через контору, которая ассоциируется с санитарным делом, чем иметь дело с каким-нибудь «Гламур-банком» или «Бонн-банком». Меньше гламура, зато меньше головной бони.
Его бизнес рос и расцветал, словно гадкий утенок из сказки Андерсена, который незаметно превращался в лебедя. Этому помогла элементарная имиджевая операция – незадолго до кризиса девяносто восьмого года Степа перевел имя банка на английский как «Sun Bank». Когда эти слова засверкали рядом с русским названием на всех документах, стало казаться, что банк с самого начала имел отношение не столько к отечественной санитарии, сколько к англоязычному солнцу свободного мира, и «Санбанк» – просто русская транскрипция его настоящего имени. Не имея на это никаких прав, Степино детище стало восприниматься как ответвление сразу всех западных корпораций, в название которых входит слово «Sun». Степа сознательно сыграл на этом, содрав эмблему банка с логотипа «Sun Microsystems». Получилось похоже, только на месте стилизованных букв «s», «u» и «n» стояли цифры «3» и «4», настолько измененные художником, что непосвященный наблюдатель видел в них геометрический узор. Тех, кто помнил, с чего начиналось Степино дело, оставалось вокруг все меньше и меньше – да Степа и не особо за них держался.
Бизнес он вел так же, как во время торговли компьютерами. Разница была в том, что вместо коробок с надписью «fragile» [2]теперь отгружались и загружались огромные суммы денег, и происходило это не в области видимых и ощутимых предметов, а в смутном измерении электромагнитных зарядов и электрических цепей, про которое Степа мало что понимал.
Всеми его решениями управляли два числа – «34» и «43»; первое включало зеленый свет, а второе – красный. Несмотря на это, дела у него шли лучше, чем у большинства конкурентов. Другие объясняли это его парадоксальной интуицией; сам же Степа знал, что все дело в животворном влиянии тридцати четырех. Впрочем, иногда, особо темной и длинной зимней ночью, в нем просыпался рационалист, и он принимался соображать, как такое может быть – люди с целым штатом консультантов, референтов, аналитиков и астрологов принимают взвешенные решения и проигрывают, а он, случается, отвергает верный выигрыш только из-за того, что где-то рядом с ним мелькает «43», или, наоборот, кидается в омут, откуда ему подмигнуло «34», и снимает банк(не всегда, конечно, но чаще, чем те, кто руководствовался здравым смыслом). Постепенно в его голове забрезжил ответ.
Эпоха и жизнь были настолько абсурдны в своих глубинах, а экономика и бизнес до такой степени зависели от черт знает чего, что любой человек, принимавший решения на основе трезвого анализа, делался похож на дурня, пытающегося кататься на коньках во время пятибалльного шторма. Мало того, что у несчастного не оказывалось под ногами ожидаемой опоры, сами инструменты, с помощью которых он собирался перегнать остальных, становились гирями, тянувшими его ко дну. Вместе с тем, повсюду были развешены правила катания на льду, играла оптимистическая музыка, и детей в школах готовили к жизни, обучая делать прыжки с тройным оборотом.
Степа же следовал закону, о котором мир не имел никакого понятия. От броуновских частиц, которые метались в поисках наикратчайшего пути и в результате проводили свой век, вращаясь в бессмысленных водоворотах, он отличался тем, что траектория его жизни не зависела от калькуляций ума. Он был как разумный человек среди диких зверей, которых гнал куда-то инстинкт. При этом дикими зверями остальных делало как раз стремление поступать как можно обдуманней, а его в разумного человека превращало то, что вместо путаных указаний рассудка он раз за разом подчинялся одному и тому же иррациональному правилу, о котором не знал никто вокруг. Это была самая настоящая магия, и она была сильнее всех построений интеллекта.
Поскольку весь вырабатываемый душой страх тратился у него на отношения с числами, бандитов Степа почти не боялся. Его пугала мысль, что в него могут выстрелить из «кольта» сорок третьего калибра, но такая вероятность была мала. Бывало, что очередное появление братков каким-то образом совпадало с манифестацией ненавистного числа, и тогда Степа вел себя как обычный трусливый коммерсант. Но бандиты, ошибочно принявшие это на свой счет, могли поплатиться.
Один раз на Степин бизнес наехали гастролировавшие в Москве чеченцы – некие «урус-мартанские». Проанализировав по укурке это слово, Степа путем замысловатых вычислений, связанных с номерами букв в алфавите и порядком букв в слове, нашел в нем дважды повторяющееся число «43» и согласился на все их требования. Но, повторив расчеты с утра на ясную голову, он понял, что ошибся. Проверив себя еще два раза, Степа позвонил своей крыше, тоже чеченской, – двум братьям с библейскими именами Иса и Муса. Когда урус-мартанские приехали за деньгами, состоялся короткий геральдический диалог, прямо в ходе которого Иса и Муса расстреляли гостей надпиленными крестом пулями из своих «Стечкиных». Урус-мартанские принадлежали к враждебному тейпу.
Кресты на пулях не имели никакого отношения к христианству – такая пуля, попадая в тело, не прошивала его насквозь, а распускалась косматой свинцовой розой и отшвыривала собеседника назад, не оставляя ему тех нескольких секунд дееспособности, которые часто портят все на свете. В результате о Степе пошла слава как о расчетливом и жестоком человеке с железной хваткой, который не просто может устроить обидчику встречу с Аллахом, но способен даже стравить чеченов друг с другом.
Эта слава оказалась кстати, когда Степа стал расширять свой бизнес. Числиться негодяем и убийцей было полезно. Это защищало от человеческой подлости: души повышенной конкурентоспособности узнавали демона старше рангом и уходили восвояси – кидать об колено тех, в ком угадывались хоть какие-то черты Спасителя. Степа по натуре был добрым человеком, склонным прощать обидчиков и помогать тем, кто попал в беду, но из-за истории с урус-мартанскими это удалось скрыть от общества.
Вскоре выяснилось, что его давнее решение поступить в финансовый институт было мудрым выбором. Пригодились не полученные знания о природе социалистических финансов (от них ничего не осталось в голове), а знакомства: бывший профорг курса помог Степе зарегистрировать собственный банк. Оказалось, что многих ключевых людей он знает еще с тех времен, когда бизнес назывался комсомолом. По-настоящему сложным было только одно – придумать банку название.
Над этим вопросом он ломал голову долго. Скомканные листы бумаги, исписанные отвергнутыми вариантами («Воробьевы горы», «Волшебник Гудвин», «Великий Гермес»), заполнили сначала корзину для мусора, а потом все углы рабочего кабинета. Сотрудникам было запрещено соединять со звонящими, пока длятся муки творчества, и они уже начинали беспокоиться о состоянии шефа, когда решение нашлось.
Оно было парадоксальным. Степа вспомнил надпись на спинке кресла, увиденную в кинотеатре в день семнадцатилетия – «САН-34». В слоге «САН» не было ничего общего с «34». С другой стороны, трудно было найти слово, до такой степени родственное главному числу Степиной судьбы. Но понять этого не смог бы даже самый проницательный недоброжелатель, и тайна оставалась тайной. Так родился «Санбанк».
Под название подобралось и поле деятельности. Естественным образом им оказались проекты, связанные с санитарией и городской канализацией. Над Степой посмеивались друзья и знакомые из банков, названия которых напоминали об оазисах в знойных пустынях или тропических орхидеях, питающихся жуками и мухами. Но Степа не обижался – от романтических имен, которыми его однокурсники награждали свои детища, за версту тянуло статьей и пулей. Было ясно, что долго они существовать не будут. А вот «Санбанк» был чем-то настолько унылым и никому не нужным – а значит, никому и не мешающим, – что это название («несколько пованивающее имя», как выразился один эстетствующий таблоид) оказалось отличным камуфляжем. Многие сразу оценили, насколько спокойнее проводить серьезные операции через контору, которая ассоциируется с санитарным делом, чем иметь дело с каким-нибудь «Гламур-банком» или «Бонн-банком». Меньше гламура, зато меньше головной бони.
Его бизнес рос и расцветал, словно гадкий утенок из сказки Андерсена, который незаметно превращался в лебедя. Этому помогла элементарная имиджевая операция – незадолго до кризиса девяносто восьмого года Степа перевел имя банка на английский как «Sun Bank». Когда эти слова засверкали рядом с русским названием на всех документах, стало казаться, что банк с самого начала имел отношение не столько к отечественной санитарии, сколько к англоязычному солнцу свободного мира, и «Санбанк» – просто русская транскрипция его настоящего имени. Не имея на это никаких прав, Степино детище стало восприниматься как ответвление сразу всех западных корпораций, в название которых входит слово «Sun». Степа сознательно сыграл на этом, содрав эмблему банка с логотипа «Sun Microsystems». Получилось похоже, только на месте стилизованных букв «s», «u» и «n» стояли цифры «3» и «4», настолько измененные художником, что непосвященный наблюдатель видел в них геометрический узор. Тех, кто помнил, с чего начиналось Степино дело, оставалось вокруг все меньше и меньше – да Степа и не особо за них держался.
Бизнес он вел так же, как во время торговли компьютерами. Разница была в том, что вместо коробок с надписью «fragile» [2]теперь отгружались и загружались огромные суммы денег, и происходило это не в области видимых и ощутимых предметов, а в смутном измерении электромагнитных зарядов и электрических цепей, про которое Степа мало что понимал.
Всеми его решениями управляли два числа – «34» и «43»; первое включало зеленый свет, а второе – красный. Несмотря на это, дела у него шли лучше, чем у большинства конкурентов. Другие объясняли это его парадоксальной интуицией; сам же Степа знал, что все дело в животворном влиянии тридцати четырех. Впрочем, иногда, особо темной и длинной зимней ночью, в нем просыпался рационалист, и он принимался соображать, как такое может быть – люди с целым штатом консультантов, референтов, аналитиков и астрологов принимают взвешенные решения и проигрывают, а он, случается, отвергает верный выигрыш только из-за того, что где-то рядом с ним мелькает «43», или, наоборот, кидается в омут, откуда ему подмигнуло «34», и снимает банк(не всегда, конечно, но чаще, чем те, кто руководствовался здравым смыслом). Постепенно в его голове забрезжил ответ.
Эпоха и жизнь были настолько абсурдны в своих глубинах, а экономика и бизнес до такой степени зависели от черт знает чего, что любой человек, принимавший решения на основе трезвого анализа, делался похож на дурня, пытающегося кататься на коньках во время пятибалльного шторма. Мало того, что у несчастного не оказывалось под ногами ожидаемой опоры, сами инструменты, с помощью которых он собирался перегнать остальных, становились гирями, тянувшими его ко дну. Вместе с тем, повсюду были развешены правила катания на льду, играла оптимистическая музыка, и детей в школах готовили к жизни, обучая делать прыжки с тройным оборотом.
Степа же следовал закону, о котором мир не имел никакого понятия. От броуновских частиц, которые метались в поисках наикратчайшего пути и в результате проводили свой век, вращаясь в бессмысленных водоворотах, он отличался тем, что траектория его жизни не зависела от калькуляций ума. Он был как разумный человек среди диких зверей, которых гнал куда-то инстинкт. При этом дикими зверями остальных делало как раз стремление поступать как можно обдуманней, а его в разумного человека превращало то, что вместо путаных указаний рассудка он раз за разом подчинялся одному и тому же иррациональному правилу, о котором не знал никто вокруг. Это была самая настоящая магия, и она была сильнее всех построений интеллекта.
34
Степе исполнилось тридцать четыре года в разгар ельцинской эпохи. Степа понимал, что это центральный год его жизни – он был молод, полон сил, банк крутил такие деньги, что иногда становилось страшно оставаться одному в темноте, но главным было не это. Он и число «34» на триста шестьдесят дней слились в одно целое. Степа чувствовал, что стал сакральным существом, чем-то вроде римской весталки или понтифика, и невидимое присутствие божества будет осенять каждый его шаг весь срок. Надо было использовать это время с умом, и Степа старался.
Дела шли хорошо. Он заработал много денег и спрятал часть за границей – не потому, что чего-то боялся, а потому, что так делали все. Но ему жалко было тратить этот необычный год только на материальные приобретения. Древние авгуры предсказывали будущее, наблюдая за полетом птиц с возвышенных мест. Так же и он хотел увидеть все главное про свою жизнь с вершины, на которой оказался. Степа чувствовал, что надо обратиться к какому-нибудь духовному авторитету, посреднику между хаосом жизни и вечным порядком небес. Но к кому?
Отношение Степы к религии определили впечатавшиеся в память буквы «ХЗ», которые он ребенком увидел в церкви во время Пасхи (на церковной стене должно было гореть «ХВ», но одна стойка ламп не работала). Дело, однако, было не в сходстве этого сокращения с эмблемой воинствующего агностицизма. Все было куда серьезней. Число «43» проступало сквозь четыре конца буквы «Х» и тройку «З» (а если даже и воскрес, «В» все равно было третьей буквой алфавита).
С такими рекомендациями библейский бог не имел в Степиной душе никаких шансов. После юношеского чтения Библии у него сложился образ мстительного и жестокого самодура, которому милее всего запах горелого мяса, и недоверие естественным образом распространилось на всех, кто заявлял о своем родстве с этим местечковым гоблином. К официальной церкви Степа относился не лучше, полагая, что единственный способ, которым она приближает человека ко Всевышнему, – это торговля сигаретами.
Но это не значило, что он был вульгарным атеистом, признающим только силу денег. Он понимал, что число «34» – приоткрытая дверь, сквозь которую он общается с той же силой, которая доступна другим людям через бесконечное многообразие форм, в том числе и тех, которые пугали его своим кажущимся уродством. Но на рынке религий не было продукта, который мог бы утолить его тоску по чудесному лучше, чем общение с числами.
Во всем, что выходило за пределы его тайного завета, Степа, как и большинство обеспеченных россиян, был шаманистом-эклектиком: верил в целительную силу визитов к Сай-Бабе, собирал тибетские амулеты и африканские обереги и пользовался услугами бурятских экстрасенсов. Поэтому, когда он ощутил потребность в духовном напутствии, он отправился к болгарской прорицательнице Бинге, которая считалась в то лето в Москве хитом сезона. Говорили, что Бинга видит чужое будущее так же ясно, как обычный человек свое прошлое.
Бинга оказалась полной женщиной, одетой в ворох пестрых тряпок. В комнате, где она принимала посетителей, пахло травами, пучки которых сушились на нитке под потолком. По углам стояли обломок античной колонны, почерневшая прялка, ламповый приемник «Siemens» и древняя закопченная лавка. На стене висела книжная полка с подшивками журнала «National Geographic», портрет Елены Блаватской и плакат художника Мухи, изображавший загадочную красавицу в стиле модерн на фоне раскрывшего крылья орла.
Степу разочаровало увиденное. Этнографические экспонаты отдавали какой-то дешевой декорацией. Бинга брала за свои услуги столько денег, что было понятно – ей не надо ни прясть, ни сушить травку на нитке. Ее дом окружала целая бизнес-деревня с офисом, несколькими кафетериями, гостиницей и даже магазинчиком сувениров. Но в этом, возможно, и была проблема: на Бингу мог работать персональный дизайнер, который и натаскал в комнату уродливую рухлядь.
Эти мысли пронеслись у него в голове за одну секунду, а в следующую Бинга улыбнулась, показала на стул напротив своего кресла и сказала на чистейшем русском:
– Верно, милый. Все зло на свете от них.
Степа сел.
– Вы говорите по-русски? – спросил он.
– А то, – сказала Бинга и взяла в руки картонный калейдоскоп дешевого вида. – Я кончала Харьковский педагогический. Правда, давно. Подозреваю, что с тех пор педагогическая наука ушла далеко вперед.
Степа помнил, сколько стоит каждое слово, и не стал задавать вежливых вопросов про Харьковский педагогический. Бинга подняла калейдоскоп и уставилась сквозь него на Степу, словно это была подзорная труба. Поворачивая его под разными углами, она наклонилась вперед, словно увидала что-то интересное. Постучав толстым пальцем по стенке картонного цилиндра, она наморщилась, а потом захохотала – так громко, что входная дверь открылась, и в комнату заглянул испуганный секретарь. Степа ничего не сказал – перед сеансом его проинструктировали не задавать никаких вопросов, пока Бинга смотрит.
Отсмеявшись, Бинга минуты три-четыре молча глядела в калейдоскоп, иногда чуть встряхивая и поворачивая его.
– Фу! – сказала она не то с осуждением, не то с недоверием. – Фу!
Степа покраснел, но промолчал. Бинга отложила картонную трубку в сторону.
– У тебя в жизни есть два главных числа, – сказала она. – Лунное и солнечное.
Степа ничего не ответил, только плотнее прижался к спинке стула.
– Тебе солнечное число лет, – сказала Бинга, – поэтому ты думаешь, что это особенный год в твоей жизни. Но это на самом деле будет довольно обычный год. Ничего не случится. И следующие годы твоей жизни будут спокойными и счастливыми, примерно как этот. Но вот когда приблизится твой лунный год, вот тогда…
– Что? – дернувшись, спросил Степа. – Будет что-то страшное?
– Один день, – сказала Бинга. – Какой-то один день. Но это будет такой день, что из-за него изменится вся твоя жизнь. Я не все разбираю – может быть, ты победишь. Может быть, наоборот, погибнешь. Может быть, и то и другое. Все будет зависеть от того, сумеешь ли ты помочь своему числу стать сильнее.
– А как я могу помочь своему числу стать сильнее? – спросил Степа.
– Я не знаю, – ответила Бинга. – Это же твое число, а не мое. Многое из того, что я вижу, от меня скрыто.
– Это как? – спросил Степа. – Как можно видеть то, что от тебя скрыто?
– Я вижу цветные мозаики, которые превращаются в рассказ о чужой судьбе, – ответила Бинга. – Но это просто картины, которые становятся словами. Я могу повторить эти слова, но не всегда сама понимаю их смысл.
– Может быть, их пойму я? – спросил Степа. – Что там такое?
– Я вижу твое будущее в трех цветах. Но все три цвета говорят разное. Когда я смотрю на синие стекла, я вижу библейскую историю. Ты возьмешь в руку копье судьбы, постигнешь число зверя, вступишь с этим зверем в бой и пронзишь его. Но зверь тоже попытается нанести тебе удар. Кто победит, я не вижу – словно вы оба срываетесь в бездну и исчезаете…
Степа вспомнил, что картинка на экране телевизора складывается из трех цветов – синего, зеленого и красного. Наверно, ясновидение Бинги было основано на похожем принципе.
– А что говорит зеленый? – спросил он.
– Зеленый говорит куда яснее, – ответила Бинга. – Зеленый говорит, что у тебя есть лунный брат, которого ты встретишь, и этот лунный брат и есть зверь.
– Лунный брат? – спросил Степа, завороженный странной красотой этого сочетания.
– Ты – человек солнечного числа. Твой лунный брат – человек лунного числа.
– Значит, лунное число и есть число зверя?
– Не знаю, – сказала Бинга. – Странно. Синий говорит, что это так. А зеленый говорит, что это библейское число зверя, 666, которое у твоего лунного брата на руке. Во всяком случае, две цифры из трех я вижу ясно.
– А что говорит красный цвет?
– То, что говорит красный цвет, настолько неприлично, что я не могу рассказать про это вслух, не оскорбив помогающих мне ангелов. Но это не только неприлично, это еще и смешно.
– А можно хотя бы как-нибудь иносказательно?
– Можно, – сказала Бинга, надула щеки, сделала круглые глаза и с пронзительным звуком выпустила воздух из щелочки между сжатых губ.
Открылась дверь, и в комнату опять заглянул секретарь. Убедившись, что все живы, он жестом показал Степе, что ему пора.
– Последний вопрос, – сказал Степа, вставая, – могу я верить своему числу?
– Да, – сказала Бинга. – Но тебе надо не только верить, а еще и служить ему. Тебе надо ухаживать за ним, словно это роза, которая растет в пустыне. Особенно важно это станет, когда приблизится лунный год. Если в это тяжелое время ты сумеешь сделать так, что солнечное число станет сильнее лунного, ты победишь. Но ты обязательно должен успеть до своего дня рождения.
Степа пошел к двери.
– И еще, – окликнула его Бинга. – Солнечное число может быть любым. И лунное тоже. Дело не в числах, а совсем в другом.
– В чем? – спросил Степа.
Бинга пожала плечами.
– Если ты сам не видишь прямо сейчас, – сказала она, – кто и когда тебе объяснит?
Дела шли хорошо. Он заработал много денег и спрятал часть за границей – не потому, что чего-то боялся, а потому, что так делали все. Но ему жалко было тратить этот необычный год только на материальные приобретения. Древние авгуры предсказывали будущее, наблюдая за полетом птиц с возвышенных мест. Так же и он хотел увидеть все главное про свою жизнь с вершины, на которой оказался. Степа чувствовал, что надо обратиться к какому-нибудь духовному авторитету, посреднику между хаосом жизни и вечным порядком небес. Но к кому?
Отношение Степы к религии определили впечатавшиеся в память буквы «ХЗ», которые он ребенком увидел в церкви во время Пасхи (на церковной стене должно было гореть «ХВ», но одна стойка ламп не работала). Дело, однако, было не в сходстве этого сокращения с эмблемой воинствующего агностицизма. Все было куда серьезней. Число «43» проступало сквозь четыре конца буквы «Х» и тройку «З» (а если даже и воскрес, «В» все равно было третьей буквой алфавита).
С такими рекомендациями библейский бог не имел в Степиной душе никаких шансов. После юношеского чтения Библии у него сложился образ мстительного и жестокого самодура, которому милее всего запах горелого мяса, и недоверие естественным образом распространилось на всех, кто заявлял о своем родстве с этим местечковым гоблином. К официальной церкви Степа относился не лучше, полагая, что единственный способ, которым она приближает человека ко Всевышнему, – это торговля сигаретами.
Но это не значило, что он был вульгарным атеистом, признающим только силу денег. Он понимал, что число «34» – приоткрытая дверь, сквозь которую он общается с той же силой, которая доступна другим людям через бесконечное многообразие форм, в том числе и тех, которые пугали его своим кажущимся уродством. Но на рынке религий не было продукта, который мог бы утолить его тоску по чудесному лучше, чем общение с числами.
Во всем, что выходило за пределы его тайного завета, Степа, как и большинство обеспеченных россиян, был шаманистом-эклектиком: верил в целительную силу визитов к Сай-Бабе, собирал тибетские амулеты и африканские обереги и пользовался услугами бурятских экстрасенсов. Поэтому, когда он ощутил потребность в духовном напутствии, он отправился к болгарской прорицательнице Бинге, которая считалась в то лето в Москве хитом сезона. Говорили, что Бинга видит чужое будущее так же ясно, как обычный человек свое прошлое.
Бинга оказалась полной женщиной, одетой в ворох пестрых тряпок. В комнате, где она принимала посетителей, пахло травами, пучки которых сушились на нитке под потолком. По углам стояли обломок античной колонны, почерневшая прялка, ламповый приемник «Siemens» и древняя закопченная лавка. На стене висела книжная полка с подшивками журнала «National Geographic», портрет Елены Блаватской и плакат художника Мухи, изображавший загадочную красавицу в стиле модерн на фоне раскрывшего крылья орла.
Степу разочаровало увиденное. Этнографические экспонаты отдавали какой-то дешевой декорацией. Бинга брала за свои услуги столько денег, что было понятно – ей не надо ни прясть, ни сушить травку на нитке. Ее дом окружала целая бизнес-деревня с офисом, несколькими кафетериями, гостиницей и даже магазинчиком сувениров. Но в этом, возможно, и была проблема: на Бингу мог работать персональный дизайнер, который и натаскал в комнату уродливую рухлядь.
Эти мысли пронеслись у него в голове за одну секунду, а в следующую Бинга улыбнулась, показала на стул напротив своего кресла и сказала на чистейшем русском:
– Верно, милый. Все зло на свете от них.
Степа сел.
– Вы говорите по-русски? – спросил он.
– А то, – сказала Бинга и взяла в руки картонный калейдоскоп дешевого вида. – Я кончала Харьковский педагогический. Правда, давно. Подозреваю, что с тех пор педагогическая наука ушла далеко вперед.
Степа помнил, сколько стоит каждое слово, и не стал задавать вежливых вопросов про Харьковский педагогический. Бинга подняла калейдоскоп и уставилась сквозь него на Степу, словно это была подзорная труба. Поворачивая его под разными углами, она наклонилась вперед, словно увидала что-то интересное. Постучав толстым пальцем по стенке картонного цилиндра, она наморщилась, а потом захохотала – так громко, что входная дверь открылась, и в комнату заглянул испуганный секретарь. Степа ничего не сказал – перед сеансом его проинструктировали не задавать никаких вопросов, пока Бинга смотрит.
Отсмеявшись, Бинга минуты три-четыре молча глядела в калейдоскоп, иногда чуть встряхивая и поворачивая его.
– Фу! – сказала она не то с осуждением, не то с недоверием. – Фу!
Степа покраснел, но промолчал. Бинга отложила картонную трубку в сторону.
– У тебя в жизни есть два главных числа, – сказала она. – Лунное и солнечное.
Степа ничего не ответил, только плотнее прижался к спинке стула.
– Тебе солнечное число лет, – сказала Бинга, – поэтому ты думаешь, что это особенный год в твоей жизни. Но это на самом деле будет довольно обычный год. Ничего не случится. И следующие годы твоей жизни будут спокойными и счастливыми, примерно как этот. Но вот когда приблизится твой лунный год, вот тогда…
– Что? – дернувшись, спросил Степа. – Будет что-то страшное?
– Один день, – сказала Бинга. – Какой-то один день. Но это будет такой день, что из-за него изменится вся твоя жизнь. Я не все разбираю – может быть, ты победишь. Может быть, наоборот, погибнешь. Может быть, и то и другое. Все будет зависеть от того, сумеешь ли ты помочь своему числу стать сильнее.
– А как я могу помочь своему числу стать сильнее? – спросил Степа.
– Я не знаю, – ответила Бинга. – Это же твое число, а не мое. Многое из того, что я вижу, от меня скрыто.
– Это как? – спросил Степа. – Как можно видеть то, что от тебя скрыто?
– Я вижу цветные мозаики, которые превращаются в рассказ о чужой судьбе, – ответила Бинга. – Но это просто картины, которые становятся словами. Я могу повторить эти слова, но не всегда сама понимаю их смысл.
– Может быть, их пойму я? – спросил Степа. – Что там такое?
– Я вижу твое будущее в трех цветах. Но все три цвета говорят разное. Когда я смотрю на синие стекла, я вижу библейскую историю. Ты возьмешь в руку копье судьбы, постигнешь число зверя, вступишь с этим зверем в бой и пронзишь его. Но зверь тоже попытается нанести тебе удар. Кто победит, я не вижу – словно вы оба срываетесь в бездну и исчезаете…
Степа вспомнил, что картинка на экране телевизора складывается из трех цветов – синего, зеленого и красного. Наверно, ясновидение Бинги было основано на похожем принципе.
– А что говорит зеленый? – спросил он.
– Зеленый говорит куда яснее, – ответила Бинга. – Зеленый говорит, что у тебя есть лунный брат, которого ты встретишь, и этот лунный брат и есть зверь.
– Лунный брат? – спросил Степа, завороженный странной красотой этого сочетания.
– Ты – человек солнечного числа. Твой лунный брат – человек лунного числа.
– Значит, лунное число и есть число зверя?
– Не знаю, – сказала Бинга. – Странно. Синий говорит, что это так. А зеленый говорит, что это библейское число зверя, 666, которое у твоего лунного брата на руке. Во всяком случае, две цифры из трех я вижу ясно.
– А что говорит красный цвет?
– То, что говорит красный цвет, настолько неприлично, что я не могу рассказать про это вслух, не оскорбив помогающих мне ангелов. Но это не только неприлично, это еще и смешно.
– А можно хотя бы как-нибудь иносказательно?
– Можно, – сказала Бинга, надула щеки, сделала круглые глаза и с пронзительным звуком выпустила воздух из щелочки между сжатых губ.
Открылась дверь, и в комнату опять заглянул секретарь. Убедившись, что все живы, он жестом показал Степе, что ему пора.
– Последний вопрос, – сказал Степа, вставая, – могу я верить своему числу?
– Да, – сказала Бинга. – Но тебе надо не только верить, а еще и служить ему. Тебе надо ухаживать за ним, словно это роза, которая растет в пустыне. Особенно важно это станет, когда приблизится лунный год. Если в это тяжелое время ты сумеешь сделать так, что солнечное число станет сильнее лунного, ты победишь. Но ты обязательно должен успеть до своего дня рождения.
Степа пошел к двери.
– И еще, – окликнула его Бинга. – Солнечное число может быть любым. И лунное тоже. Дело не в числах, а совсем в другом.
– В чем? – спросил Степа.
Бинга пожала плечами.
– Если ты сам не видишь прямо сейчас, – сказала она, – кто и когда тебе объяснит?
34
Через несколько лет после Степиного визита к Бинге в стране начался процесс, который западные социологи называют парадигматическим сдвигом. Как и все эпохальные перемены, он проходил незаметно, словно бы в каком-то другом измерении, и люди узнали о нем постепенно, по множеству мелких черт, каждая из которых сама по себе могла ничего не значить.
Первым человеком, который внятно сформулировал для Степы то, что уже давно витало в воздухе, стала Мюс, филолог из Лондона, которая кормилась на его англофилии, подрабатывая в банке референтом-переводчиком.
Мюс была очаровательной молодой женщиной, до изумления похожей на кошечку. У нее были большие как у страха глаза и удивительная прическа, которая состояла из короткой стрижки и шести «антенн» – пучков волос, слепленных сильнейшим гелем в длинные параллельные иглы, парами торчавшие из ее головы вверх и в обе стороны (она даже вплетала в эти стрелки проволоку – они были слишком тонкими и длинными для одного геля). Эти покачивающиеся антенны так напоминали Степе кошачьи усы, что ему все время казалось – Мюс вот-вот мяукнет.
Кроме работы в банке, она стажировалась при университете, проедая остатки гранта, выделенного какой-то аналитической структурой на изучение современного городского фольклора (как говорила сама Мюс, такие проекты оплачивали исключительно для того, чтобы не сокращалось бюджетное финансирование разведдеятельности по России).
Мюс великолепно знала русский язык, который достался ей по наследству от эмигрантки-бабушки, но русской себя не считала. То, как она разбиралась в своей теме, наполняло Степу глубоким уважением к ее интеллекту и филологическим способностям. Он сумел помочь ей с городским фольклором только раз, сообщив чеченскую поговорку «В один пуля нет вони», которую часто слышал от Исы с Мусой. Мюс записала ее на специальную серо-коричневую перфорированную карточку, но сказала, что это, вероятнее всего, версия пословицы «Один в поле не воин», которую чеченская народная душа заимствовала у русской в те времена, когда они были мирными соседями по нарам. Словом, Мюс была умницей и настоящим профессионалом. Поэтому Степа не комплексовал, когда она объясняла ему вещи, которые, по идее, должен был объяснять ей он.
Однажды за обедом в «Гараже» (они сидели в прозрачном выступе на улицу, откуда открывался вид на казино «Шангри-Ла» и редакцию «Известий»), Мюс коснулась его самого больного нерва.
– Все существенные социальные перемены, – сказала она, – очень быстро отражаются в фольклоре. То, что происходит сейчас в России, затрагивает один глубинный, можно сказать, архетипический пласт. Я не очень сложно выражаюсь?
– Ничего, разберусь, – отвечал Степа, подхватывая вилкой колобок риса с полоской сырой туны (он ел суши только вилкой).
– Эта тема, – продолжала Мюс, – столкновение двух исконных начал русской души. Одно из них – доброе, лоховатое, глуповатое, даже придурковатое, словом, юродивое. Другое начало – наоборот, могучее, яростное и безжалостно-непобедимое. Сливаясь в символическом браке, они взаимно оплодотворяют друг друга и придают русской душе ее неиссякаемую силу и глубину.
Степа промокнул салфеткой губы и покосился на аккуратную грудку собеседницы.
– Допустим, – сказал он. – А при чем тут перемены?
– Вот тут и начинается самое интересное, – ответила Мюс. – Лоховатое начало в русском городском фольклоре много лет было представлено разваливающимся «Запорожцем». А непобедимое начало – бандитским «Мерседесом-600», в зад которому «Запорожец» врезался на перекрестке, после чего и начинался новорусский дискурс. В чем символическое значение перекрестка, объяснять не надо – это и крест Господень, и распутье, и роза ветров… Есть много причин, по которым народная душа вступает в брак с собою именно на перекрестке. Это надо раздвинуть?
Иногда Мюс все же употребляла кальки с английского.
– Нет, не надо, – сказал Степа. Про символический брак он слушать не хотел – слова «бандит», «зад» и «дискурс» в одном предложении не особо радовали. Дело было в том, что попытки Мюс объяснить ему смысл слова «дискурс» не увенчались успехом, и единственная ассоциация, которая у него каждый раз возникала, была с болгарским словом «кур», аналогом великого русского трехбуквенника, отчего «дискурс» казался чем-то вроде дисконтного пениса из Болгарии. Из-за этого смысл фразы делался грозно-многозначительным.
– Важно здесь то, что сегодня этот символический брак происходит в новой форме. Социологи еще ничего не поняли, а фольклор уже отразил случившуюся перемену. Она видна в анекдоте про шестисотый «Мерседес» и черную «Волгу». Как следует из его анализа, оба исконных начала – лоховатое и непобедимо-могучее – получили в народной ментальности новые репрезентации. Эта революция в сознании и есть парадигматический сдвиг. Я понятно говорю?
– Нормально, – сказал Степа. – А что за анекдот такой?
– Ну как же, – ответила Мюс. – Шестисотый «Мерседес» врезается на перекрестке в зад черной «Волге» с тонированными стеклами. Бандит выскакивает из «Мерседеса», начинает прикладом крушить стекла в «Волге» и видит в ней полковника ФСБ. «Товарищ полковник, я все стучу, стучу, а вы не открываете… Куда деньги заносить?»
Степа не засмеялся, а наоборот, сразу пригорюнился. Мюс добавила:
– И чем этот анекдот особенно интересен, это тем, что других после него уже не предвидится. Он, так сказать, один на всех, как победа.
– Какой же это анекдот, – вздохнул Степа. – Это жизнь…
Он и сам всей кожей чувствовал ветер перемен, хоть и не мог найти для его описания таких замечательных слов, какие были у Мюс.
Жизнь менялась. Бандиты исчезали из бизнеса, как крысы, которые куда-то уходят перед надвигающимся стихийным бедствием. По инерции они все еще разруливали по дорогам на вульгарно дорогих машинах и нюхали героин в своих барочных дворцах, но все чаще на важную стрелку с обеих сторон приезжали люди с погонами, которые как бы в шутку отдавали друг другу честь при встрече – отчего делалось неясно, можно ли вообще называть такое мероприятие стрелкой. Степу эти веяния пока что не затрагивали. И вдруг ясным апрельским утром к нему прямо в офис завалилась крыша – страшные братья Иса и Муса.
Степа сразу понял – что-то не так. Иса и Муса пришли без звонка, и вид у них был тревожный. Оба были небриты, и если это шло молодому волку Мусе, то плэйбой Иса не выигрывал от седой щетины на подбородке совершенно. Она делала его похожим на пожилого пастуха, который нашел клубный пиджак среди обломков разбившегося в горах самолета. Кроме того, от братьев попахивало потом – похоже, они не мылись уже несколько дней.
– Пойдешь с нами, Степа, – сказал Иса.
В его голосе звучал такой спокойный фатализм по отношению к чужой судьбе, что Степа только в машине понял, что мог бы, наверно, и отказаться. Или не мог? Гадать об этом было поздно – братья посадили его на переднее сиденье, сами сели на заднее и велели шоферу ехать в центр. Всю дорогу они тихо о чем-то спорили, продолжая начатый раньше разговор. Степа изо всех сил вслушивался в беседу, пытаясь догадаться, что его ждет и какие у братьев планы. Но об этом не было сказано ни слова. Он мало что понимал по словам, которые долетали до него сквозь шум движения. Иса говорил:
Первым человеком, который внятно сформулировал для Степы то, что уже давно витало в воздухе, стала Мюс, филолог из Лондона, которая кормилась на его англофилии, подрабатывая в банке референтом-переводчиком.
Мюс была очаровательной молодой женщиной, до изумления похожей на кошечку. У нее были большие как у страха глаза и удивительная прическа, которая состояла из короткой стрижки и шести «антенн» – пучков волос, слепленных сильнейшим гелем в длинные параллельные иглы, парами торчавшие из ее головы вверх и в обе стороны (она даже вплетала в эти стрелки проволоку – они были слишком тонкими и длинными для одного геля). Эти покачивающиеся антенны так напоминали Степе кошачьи усы, что ему все время казалось – Мюс вот-вот мяукнет.
Кроме работы в банке, она стажировалась при университете, проедая остатки гранта, выделенного какой-то аналитической структурой на изучение современного городского фольклора (как говорила сама Мюс, такие проекты оплачивали исключительно для того, чтобы не сокращалось бюджетное финансирование разведдеятельности по России).
Мюс великолепно знала русский язык, который достался ей по наследству от эмигрантки-бабушки, но русской себя не считала. То, как она разбиралась в своей теме, наполняло Степу глубоким уважением к ее интеллекту и филологическим способностям. Он сумел помочь ей с городским фольклором только раз, сообщив чеченскую поговорку «В один пуля нет вони», которую часто слышал от Исы с Мусой. Мюс записала ее на специальную серо-коричневую перфорированную карточку, но сказала, что это, вероятнее всего, версия пословицы «Один в поле не воин», которую чеченская народная душа заимствовала у русской в те времена, когда они были мирными соседями по нарам. Словом, Мюс была умницей и настоящим профессионалом. Поэтому Степа не комплексовал, когда она объясняла ему вещи, которые, по идее, должен был объяснять ей он.
Однажды за обедом в «Гараже» (они сидели в прозрачном выступе на улицу, откуда открывался вид на казино «Шангри-Ла» и редакцию «Известий»), Мюс коснулась его самого больного нерва.
– Все существенные социальные перемены, – сказала она, – очень быстро отражаются в фольклоре. То, что происходит сейчас в России, затрагивает один глубинный, можно сказать, архетипический пласт. Я не очень сложно выражаюсь?
– Ничего, разберусь, – отвечал Степа, подхватывая вилкой колобок риса с полоской сырой туны (он ел суши только вилкой).
– Эта тема, – продолжала Мюс, – столкновение двух исконных начал русской души. Одно из них – доброе, лоховатое, глуповатое, даже придурковатое, словом, юродивое. Другое начало – наоборот, могучее, яростное и безжалостно-непобедимое. Сливаясь в символическом браке, они взаимно оплодотворяют друг друга и придают русской душе ее неиссякаемую силу и глубину.
Степа промокнул салфеткой губы и покосился на аккуратную грудку собеседницы.
– Допустим, – сказал он. – А при чем тут перемены?
– Вот тут и начинается самое интересное, – ответила Мюс. – Лоховатое начало в русском городском фольклоре много лет было представлено разваливающимся «Запорожцем». А непобедимое начало – бандитским «Мерседесом-600», в зад которому «Запорожец» врезался на перекрестке, после чего и начинался новорусский дискурс. В чем символическое значение перекрестка, объяснять не надо – это и крест Господень, и распутье, и роза ветров… Есть много причин, по которым народная душа вступает в брак с собою именно на перекрестке. Это надо раздвинуть?
Иногда Мюс все же употребляла кальки с английского.
– Нет, не надо, – сказал Степа. Про символический брак он слушать не хотел – слова «бандит», «зад» и «дискурс» в одном предложении не особо радовали. Дело было в том, что попытки Мюс объяснить ему смысл слова «дискурс» не увенчались успехом, и единственная ассоциация, которая у него каждый раз возникала, была с болгарским словом «кур», аналогом великого русского трехбуквенника, отчего «дискурс» казался чем-то вроде дисконтного пениса из Болгарии. Из-за этого смысл фразы делался грозно-многозначительным.
– Важно здесь то, что сегодня этот символический брак происходит в новой форме. Социологи еще ничего не поняли, а фольклор уже отразил случившуюся перемену. Она видна в анекдоте про шестисотый «Мерседес» и черную «Волгу». Как следует из его анализа, оба исконных начала – лоховатое и непобедимо-могучее – получили в народной ментальности новые репрезентации. Эта революция в сознании и есть парадигматический сдвиг. Я понятно говорю?
– Нормально, – сказал Степа. – А что за анекдот такой?
– Ну как же, – ответила Мюс. – Шестисотый «Мерседес» врезается на перекрестке в зад черной «Волге» с тонированными стеклами. Бандит выскакивает из «Мерседеса», начинает прикладом крушить стекла в «Волге» и видит в ней полковника ФСБ. «Товарищ полковник, я все стучу, стучу, а вы не открываете… Куда деньги заносить?»
Степа не засмеялся, а наоборот, сразу пригорюнился. Мюс добавила:
– И чем этот анекдот особенно интересен, это тем, что других после него уже не предвидится. Он, так сказать, один на всех, как победа.
– Какой же это анекдот, – вздохнул Степа. – Это жизнь…
Он и сам всей кожей чувствовал ветер перемен, хоть и не мог найти для его описания таких замечательных слов, какие были у Мюс.
Жизнь менялась. Бандиты исчезали из бизнеса, как крысы, которые куда-то уходят перед надвигающимся стихийным бедствием. По инерции они все еще разруливали по дорогам на вульгарно дорогих машинах и нюхали героин в своих барочных дворцах, но все чаще на важную стрелку с обеих сторон приезжали люди с погонами, которые как бы в шутку отдавали друг другу честь при встрече – отчего делалось неясно, можно ли вообще называть такое мероприятие стрелкой. Степу эти веяния пока что не затрагивали. И вдруг ясным апрельским утром к нему прямо в офис завалилась крыша – страшные братья Иса и Муса.
Степа сразу понял – что-то не так. Иса и Муса пришли без звонка, и вид у них был тревожный. Оба были небриты, и если это шло молодому волку Мусе, то плэйбой Иса не выигрывал от седой щетины на подбородке совершенно. Она делала его похожим на пожилого пастуха, который нашел клубный пиджак среди обломков разбившегося в горах самолета. Кроме того, от братьев попахивало потом – похоже, они не мылись уже несколько дней.
– Пойдешь с нами, Степа, – сказал Иса.
В его голосе звучал такой спокойный фатализм по отношению к чужой судьбе, что Степа только в машине понял, что мог бы, наверно, и отказаться. Или не мог? Гадать об этом было поздно – братья посадили его на переднее сиденье, сами сели на заднее и велели шоферу ехать в центр. Всю дорогу они тихо о чем-то спорили, продолжая начатый раньше разговор. Степа изо всех сил вслушивался в беседу, пытаясь догадаться, что его ждет и какие у братьев планы. Но об этом не было сказано ни слова. Он мало что понимал по словам, которые долетали до него сквозь шум движения. Иса говорил: