Сразу стало ясно, что ребята облажались – все машинки стреляли зеленой краской и не оставляли никаких видимых следов на бархате того же цвета. Сулейман посмотрел на свой пиджак, потом на киллеров и, жестикулируя, принялся что-то им объяснять. Ответом был новый шквал зеленой краски. Сулейман отвернулся, склонился над дверью и попытался открыть ее (у него начинался отходняк, и он немного нервничал, поэтому никак не мог попасть в скважину ключом). Промедление и сгубило его. Телефон, который он держал в руке, вдруг зазвонил. Закрывая лицо свободной ладонью, он поднес его к уху, несколько секунд слушал, попытался было спорить, но потом, видимо, услышал что-то очень убедительное. Неохотно кивнув, он выбрал место почище и опустился на асфальт. Сделать это было самое время – у нападавших подходили к концу заряды.
   Последовал контрольный выстрел, сделавший Сулеймана похожим на Рональда Макдональда с зеленым ртом. Бросив ружья на асфальт возле условного трупа, стрелки поспешно удалились. Оставлять машинки для пэйнтбола на месте экзекуции стало впоследствии своего рода шиком и считалось очень стильным, но делали так не всегда – оборудование стоило кучу денег.
   Знающие люди говорили, что Сулейману позвонили крутые люди из Грозного, где процедуру экзекуции наблюдали через спутник в прямом эфире (понятно, что чеченская общественность участвовала в конвенции – без этого любое соглашение потеряло бы смысл). Некомпетентность московской мафии повергла чеченских телезрителей в шок: такого по грозненскому телевидению еще не показывали. «О какой совместной судьбе с таким народом может идти речь?» – спрашивали на другой день чеченские газеты.
   Сулеймана погрузили в подъехавшую «скорую», а через день он уже лузгал семечки на Лазурном берегу. После этого первого блина, который чуть было не вышел комом, быстро выработались правила пэйнтбол-экзекуции, ставшие частью корпоративного кодекса чести. Оружие стали заряжать шариками с краской в последовательности «красный-синий-зеленый», чтобы результат был гарантирован при любом цвете одежды. Прямо на один из стволов (из-за невысокой дальности стрельбы киллеров обычно бывало несколько) крепили маленькую камеру, чтобы процесс расстрела был задокументирован.
   Не все сразу соглашались считать себя мертвецами. Никто, конечно, не смел идти против авторитетов, утвердивших ритуал, но многие утверждали, что, будь это настоящие пули, их только ранило бы, а через неделю-две они бы выздоровели и сами «завалили гадов». Поэтому возникла необходимость в третейских судьях, на роль которых естественным образом попали те же авторитеты, которые и ввели новые правила.
   Рассматривая пиджаки и плащи, порой привезенные на экспертизу за тысячи километров, они решали, кого грохнули, а кто будет жить и сможет через какой-то срок вернуться на столичную сцену. К этой работе они подходили ответственно: консультировались с синклитом хирургов и не лукавили, потому что знали – за базар придется ответить вискозой, фланелью и шелком на собственной груди.
   Но все равно авторитетам верили не всегда. С тупой настойчивостью московская братва много раз пыталась пригласить в качестве главного эксперта Чака Норриса – как крупного специалиста по вышибанию мозгов и партнера по бизнесу. Тот вежливо отказывался, ссылаясь на большую занятость процессом, который в факсах обозначался как «shooting». И хоть по-английски это означало просто «съемки», братки, больше знакомые с первым значением термина, уважительно кивали небольшими головами – видимо, реальность не вполне делилась в их сознании на кинематографическую и повседневную.
   Неизвестно, действительно ли Норрис был так занят, или ему просто западло было считать пятна на пропахших бычьим потом пиджаках от Кензо и Кардена, хоть это и сулило его московскому бизнесу ошеломляющие перспективы.
   Параллельно с этим происходили заметные сдвиги в культурной парадигме. Михаил Шуфутинский наконец оказался на помойке духа – не помог даже спешно изготовленный шлягер «Краски с Малой Спасской». В Москве и Петербурге в большую моду вошли ностальгический хит «Painter Man» группы «Вопеу-М» и песня про художника, который рисует дождь, – она поражала воображение своей многозначительной и страшной неопределенностью. Эстеты, как и много лет назад, предпочитали «Red is a Mean, Mean Colour» Стива Харли и «Ruby Tuesday» в исполнении Мариан Фэйсфул.
   «О пути, проделанном за эти годы Россией, – удовлетворенно писал критик одной из московских газет, – можно судить хотя бы по тому, что никто не станет искать (и находить! а ведь находили же когда-то!) в этих песнях политические аллюзии».
   Любое упоминание красящих веществ в сочетании с немудреной мелодией вызывало в любом кабаке потоки покаянных слез и щедрые чаевые музыкантам, на чем самым пошлым образом паразитировала попса.
   Новая мода приводила порой и к неприятным последствиям. Мику Джаггеру на концерте в зале «Россия» чуть не выбили глаз, когда во время исполнения «Paint it Black» он совершенно случайно приложил к плечу деку гитары, как приклад, – под восторженный рев публики на сцену килограммами обрушились снятые с шей золотые цепи, одна из которых оцарапала ему щеку.
   Не обошлось и без уродливых недоразумений. Эротический еженедельник «МК-сутра» описал в редакционной статье нечто, названное «популярной молодежной разновидностью виртуально-колофонического эксгибитрансвестизма» под названием «Painted Balls». Из-за этого чуть не возник скандал с патриархией, где «МК-сутру» читали, чтобы знать, чем живет современное юношество. В последний момент удалось убедить иерархов, что в виду имеются совсем не те крашеные яйца и расцвету духовности в стране ничто не угрожает.
   Но высшей точкой влияния пэйнтбола на культурную жизнь обеих столиц следует все же признать открытие нескольких психоаналитических консультаций, где оставляемые краской пятна интерпретировались как кляксы Роршаха, на основании чего условно выжившие жертвы получали научно обоснованное разъяснение подсознательных мотивов заказчика акции. Впрочем, консультации просуществовали недолго. В них увидела конкурента частная силовая структура «Кольчуга» (впоследствии «Палитра»), та самая, которой принадлежал гениальный рекламный слоган «Чужую беду на пальцах разведу».
   Восемь лидеров, которые когда-то собрались в «Русской Идее» для заключения конвенции, сами один за другим становились жертвами тлеющего передела мира. В этом смысле их судьба ничем не отличалась от судеб остальных авторитетов.
   Славик Аврора был вынужден уехать в свое пиренейское шато после того, как у него в руках лопнуло наполненное сжатой краской яйцо (якобы от Фаберже), которое подарил ему на день рождения Костя Варяг. Самого Костю Варяга вскоре после этого со средневековым садизмом разрисовали кисточками-нулевками чеченские отморозки, мстившие за Сулеймана, и вся первая неделя на Мальдивах ушла у него на то, чтобы оттереть пемзой покрывшие все его тело зигзаги несмываемого красного акрила. А уход из бизнеса самого Кобзаря был полон трагического символизма.
   Причиной оказалось его увлечение литературой, о котором мы уже говорили в начале нашего рассказа. Кобзарь не только писал стихи, но печатал их, а потом внимательно следил за реакцией, которой, если честно, как правило, просто не было. И вдруг на него обрушилась статья «Кабыздох», написанная неким Золопоносовым из газеты «Литературный Базар».
   Несмотря на то что Золопоносов трудился в органе с таким обязывающим названием, он не то что не мог подняться до Базара с большой буквы, а вообще не умел этот самый базар фильтровать. Он ничего не понимал в поэзии и был специалистом в основном по мелкому газетному хамству. Больше того, он не имел никакого понятия о том, кто такой Яков Кабарзин, – стихи, напечатанные в альманахе «День поэзии», были первым, что подвернулось под его дрожащую с похмелья руку.
   Есть во всем этом какая-то грустная ирония. Напиши Золопоносов хороший отзыв о стихах Кобзаря, он, возможно, стал бы частым посетителем «Русской Идеи» и получил бы некоторое представление об элите страны, в которой жил. Но он накатал один из своих обычных борзо-зловонных доносов в несуществующую инстанцию, из-за которых, говорят, завернутые в «Базар» продукты портились в два раза быстрее, чем обычно. Особенно Кобзаря возмутил следующий оборот: «а если этот мудила обидится на мою ворчливую статью...»
   – Кто мудила? – вскипел Кобзарь, схватил телефон и назначил стрелку – понятно, не Золопоносову, а владельцу банка, к которому по межбанковскому соглашению о разделе газет отошли все издания на буквы от «И» до «У». Было до такой степени непонятно, где искать и за что прихватывать самого Золопоносова, что он был как бы неуловим и невидим.
   – У вас там есть один обозреватель, – хрипло сказал он на стрелке бледному банкиру, – который не обозреватель, а оборзеватель. И он оборзел так, что мне кто-то за это ответит.
   Выяснилось, что банкир просто не знает о существовании «Литературного Базара», но готов выдать всю редакцию, чтобы только успокоить Кобзаря.
   – Я же не хотел брать букву «Л», – пожаловался он, – это Борька сбросил к «М» в нагрузку. А его разве переспоришь? Я, если хочешь знать, слово «литература» вообще терпеть не могу. Его, если по уму, надо написать через «д», потом приватизировать и разбить на два новых – «литера» и «дура». А то какая-то естественная монополия выходит. Не, воздуху я им не дам, пусть не просят. Ты сам подумай – есть у них фоторубрика «Диалоги, диалоги». В каждом номере, тридцать лет подряд. Всякие там Междуляжкисы, Лупояновы какие-то... Кто такие, никто не слышал. И все – диалоги, диалоги... Спрашивается – о чем столько лет пиздили-то? А они до сих пор пиздят – диалоги, диалоги...
   Кобзарь мрачно слушал, засунув руки в карманы тяжелого пальто и морщась от обильного банкирского мата. До него начало доходить, что несчастный обозреватель вряд ли мог оскорбить его лично, потому что не был с ним знаком и имел дело только с его стихами – так что и «козел», и «пидор» были, видимо, обращены к тем мелким служебным демонам, которых, по словам Блока, много в распоряжении каждого художника.
   – Ну что ж, – буркнул Кобзарь неожиданно для оправдывающегося банкира, – пусть демоны и разбираются.
   Банкир опешил, а Кобзарь повернулся и в сопровождении свиты пошел к своему золотому «Ройсу». Никаких распоряжений относительно обозревателя сделано не было, но осторожный банкир лично проследил за тем, чтобы Золопоносова выгнали с работы. Убить его он побоялся, потому что не мог предсказать, как изменится настроение Кобзаря.
   Прошло два года. Однажды утром машина Кобзаря остановилась на Никольской у заведения под названием «Салон-имиджмахерская «Лада-Benz», где работала его юная подруга. Кобзарь шагнул из машины на тротуар, и вдруг к нему кинулся ободранный маленький бомжик с велосипедным насосом в руках. Прежде чем кто-либо успел что-то сообразить, он нажал на поршень, и Кобзаря с ног до головы обрызгало густым раствором желтой гуаши. Бомжик оказался тем самым обозревателем, решившим отомстить за погубленную карьеру.
   Кобзарь благородно покачнулся, стер ладонью краску с лица (ее цвет напомнил ему о стакане яичного ликера, с которого все началось) и посмотрел на здание «Славянского Базара». Впервые он ощутил, до какой степени его утомило это грохочущее ничто, в которое он снова и снова шагает каждое утро вместе с прожорливой ордой комсомольцев, воров, стрелков и экономистов.
   И тут произошло чудо – перед его мысленным взором вдруг открылся на секунду огромный, каких не бывает на земле, белый с золотом спортивный зал со свисающими с потолка золотыми кольцами – и там, в пустоте между ними, было какое-то невидимое присутствие, по сравнению с которым все славянские и не очень базары не имели ни ценности, ни цели, ни смысла. И, хотя охрана, пиная ногами безвольное тело обозревателя, кричала «Не считается!» и «Не катит!», он закрыл глаза и с силой, с наслаждением рухнул.
   На похороны Кобзаря собралась вся Москва. Его открытый гроб целые сутки стоял на заваленной цветами сцене Колонного зала – только один раз, в перерыве, он на несколько минут вылез из него, чтобы перекусить и выпить стакан чаю. Люди в зале аплодировали стоя, и Кобзарь еле заметно улыбался в ответ из своего гроба, вспоминая о том, что пережил вчера на Никольской. Потом мимо по одному пошли люди, с которыми он вел дела, – останавливаясь, они говорили ему несколько простых слов и шли дальше. По условиям конвенции, Кобзарь не мог отвечать, но иногда он все же опускал на секунду ресницы, и проходивший мимо соратник понимал, что понят и услышан.
   Несколько раз от особенно теплых слов глаза Кобзаря начинали мокро блестеть, и все телекамеры поворачивались к его гробу. А когда мэр, надевший в тот вечер простую рубаху в крупный сине-красно-зеленый горошек, наизусть прочел собравшимся одно из лучших стихотворений покойного, по щеке Кобзаря впервые за много лет пробежала быстрая слеза. Они обменялись с мэром невидимой другим тихой улыбкой, и Кобзарь вдруг понял, что мэр, несомненно, тоже видел Гимнаста. И слезы, больше не останавливаясь, потекли по его щекам прямо на белый глазет.
   Словом, это было запомнившееся всем торжество – омрачило его только известие о том, что обозреватель Золопоносов утоплен неизвестными в бочке с коричневой нитрокраской. Кобзарь не хотел этого и был искренне расстроен.
   Утро следующего дня застало его в аэропорту «Внуково». Он улетал прочь налегке, через Украину. В последний раз остановившись у входа, он оглядел машины, голубей, мусоров и таксистов и шагнул внутрь здания аэропорта. В конце общего зала его слегка толкнул невысокий молодой человек, на кисти которого был вытатуирован обвитый змеей якорь и слово «acid». В руке он держал большую черную сумку, в которой от столкновения звякнуло какое-то тяжелое железо. Вместо того чтобы извиниться, молодой человек поднял глаза на Кобзаря и спросил:
   – Шо, деловой, шо ли?
   В кармане Кобзаря теперь лежал настоящий «глок-27» с пулями «холлоу поинт», который мог поставить (а если точнее, так сразу положить) нахала на довольно далекое место – куда-нибудь к противоположной стене зала. Но за последние сутки что-то в душе Кобзаря изменилось. Он смерил молодого человека взглядом, улыбнулся и вздохнул.
   – Деловой? – переспросил он. – Типа того.
   И толкнул ладонью прозрачную дверь с надписью «Бизнес-класс».
   То, что происходило в Москве весь остаток лета, осень и первую половину зимы, лучше всего передает название статьи о юбилее художника Сарьяна – «буйство красок». К концу декабря это буйство стало стихать, и постепенно наметились контуры будущего перемирия. Правила пэйнтбол-разбора, установленные при Кобзаре, чтили свято, и многим ярким фигурам российской жизни пришлось уехать на тихие райские острова, далеко от мокрых и мрачных московских проспектов, высоко над которыми крутятся видимые только третьему глазу банкира зеленые воронки финансовых мега-смерчей.
   Окончательная стрелка по новому разделу всего и вся была назначена в том же ресторане «Русская Идея», где когда-то произошла историческая встреча «большой восьмерки» с Кобзарем во главе.
   Встреча совпала с Новым годом, и в зале ресторана гремела музыка. Над головами собравшихся летали рулоны серпантина, с потолка сыпалось конфетти, и говорить приходилось громко, чтобы перекричать оркестр. Но встреча, в сущности, была чисто формальной, и все пятеро главных авторитетов чувствовали себя спокойно. На роль идейного сосковца всего уголовного мира претендовал только один человек – крутой законник Паша Мерседес, которого звали так, понятное дело, не из-за его машины – он ездил только на сделанной по индивидуальному заказу «Феррари». Его полное имя по паспорту было Павел Гарсиевич Мерседес – он был сыном бежавшей от Франко беременной коммунистки, при рождении получил имя в честь Корчагина, а вырос в одесском детдоме, из-за чего повадками напоминал героев Бабеля.
   – Кобзаря больше нет среди нас, – сказал он собравшимся, косясь на Деда Мороза, ходившего по залу и предлагавшего сидящим за столами подарки из большого красного мешка. – Но я обещаю вам, что та падла, которая его заказала, утонет в море краски. Вы знаете, что я могу это сделать.
   – Да, Паша, ты можешь, – уважительно откликнулись за столом.
   – Вы знаете, – продолжал Паша, окидывая собравшихся холодным взглядом, – что у Кобзаря был золотой «Ройс», какого не было ни у кого. Так я вам скажу, что мне это не завидно. Вы слышали про Академию наук? Так она до сих пор существует только потому, что я отдаю в эту черную дыру половину всего, что имею с Москворецкого рынка.
   – Да, Паша. У нас есть яхты и вертолеты, у некоторых даже самолеты, но такого понта, как у тебя, нет ни у кого, – высказал общую мысль Леня Аравийский, который вел большие дела с самим Саддамом и был в Москве проездом.
   – А на те бабки, которые мне идут с Котельнической набережной, – продолжал Паша, – я держу три толстых журнала, которых кинул Жора Сорос, когда он понял, что для них главный не он, а пара местных достоевских. Я не имею с этого ни одной копейки, но зато с этих ребят мы каждый день становимся во много раз духовно круче.
   – Есть такая буква, – согласился сухумский авторитет Бабуин.
   – Но это не все. Все знают, что, когда один лох из Министерства обороны взял себе за привычку называться в газетах моим кликаном, мы с Асланом сделали так, что этого лоха убрали с должности. А это было нелегко, потому что его любил сам папа Боря, за которого он отвечал на стрелках...
   – Мы уважаем тебя, Паша... Базара нет, – пронеслось над столом.
   – И поэтому я говорю вам – за Кобзаря теперь буду я. А если кто хочет сказать, что он не согласен, пусть он скажет это сейчас.
   Выхватив из-под пиджака два маленьких распылителя с синей и красной краской, Паша угрожающе сжал их в мокрых от нервного пота руках и впился глазами в лица партнеров.
   – Кто-нибудь хочет что-то сказать? – повторил он свой вопрос.
   – Никто не хочет, – сказал Бабуин. – Зачем ты вынул это фуфло? Убери и не пугай нас. Мы не дети.
   – Так значит, никто не хочет ничего сказать? – переспросил Паша Мерседес, опуская баллоны с краской.
   – Я хочу шо-то сказать, – неожиданно раздался голос у него за спиной.
   Все повернули головы.
   У стола стоял Дед Мороз в съехавшей набок шапке. Он уже сорвал с лица ненужную больше бороду, и все заметили, что он очень молод, возбужден и, кажется, не до конца уверен в себе, а в руках у него пляшет вынутый из мешка дедовский «ППШ», явно пролежавший последние полвека в какой-то землянке среди брянских болот. На одной из его кистей была странная татуировка – якорь, обвитый змеей, под которым синело слово «acid». Но самым главным были, конечно, его глаза.
   Мерцавшая в них мыслеформа точнее всего могла бы быть выражена лингвистическими средствами так: «ОТДАЙТЕ ДЕНЕГ!»
   И еще в его глазах было такое сумасшедшее желание пробиться туда, где жизнь легка и беззаботна, небо и море сини, воздух прозрачен и свеж, песок чист и горяч, машины надежны и быстры, совесть послушна, а женщины сговорчивы и прекрасны, что собравшиеся за столом чуть было сами не поверили в то, что такой мир действительно где-то существует. Но продолжалось это только секунду.
   – Я хочу шо-то сказать, – застенчиво повторил он, поднял ствол автомата и передернул затвор.
   Здесь, читатель, мы и оставим наших героев. Я думаю, что самое время так поступить, потому что положение у них серьезное, проблемы глубокие, и я уже не очень понимаю, кто они такие, чтобы наше сознание шло вслед за этими черными буковками на их последнюю стрелку с самым главным.

Греческий вариант

   There ain’t no truth on Earth, man,
   there ain’t none higher neither. [1]
Hangman’s Blues

   Вадик Кудрявцев, основатель и президент совета директоров «Арго-банка», был среди московских банкиров вороной ослепительно белого цвета. Во-первых, он пришел на финансовые поля обновленной России не из комсомола, как большинство нормальных людей, а из довольно далекой области – театра, где успел поработать актером. Во-вторых, он был просто неприлично образован в культурном отношении. Его референт Таня любила говорить грамотным клиентам:
   – Вы, может, знаете – был такой поэт Мандельштам. Так вот, он писал в одном стихотворении: «Бессонница, Гомер, тугие паруса – я список кораблей прочел до середины...» Это, значит, из «Илиады», про древнегреческий флот в Средиземном море. Мандельштам только до середины дошел, а Вадим Степанович этот список читал до самого конца. Вы можете себе представить?
   Особенно сильно эти слова поразили одного готового на все филолога, искавшего в «Арго-банке» кредитов (он хотел издать восьмитомник комиксов по мотивам античной классики). Дослушав Танин рассказ, он немедленно прослезился и вспомнил, как Брюсов советовал молодому Мандельштаму бросить поэзию и заняться коммерцией, но тот сослался на недостаток способностей. По мнению филолога, эти два сюжета, поставленные рядом, убедительно доказывали первенство банковского дела среди изящных искусств. Филолог клялся написать об этом бесплатную статью, но кредита ему все равно не дали. Даже самая изысканная лесть не могла заставить Вадика Кудрявцева начать бизнес с недотепой – прежде всего он был прагматиком.
   Прагматизм, соединенный со знанием системы Станиславского, и помог ему выстоять в инфернальном мире русского бизнеса. С профессиональной точки зрения Кудрявцев был великолепно подготовлен. Он владел английским языком, понятиями и пальцовкой – в этой области он импровизировал, но всегда безошибочно. Он умел делать стеклянные глаза человека, опаленного знанием высших государственных тайн, и был неутомимым участником элитных секс-оргий, где устанавливаются самые важные деловые контакты. Он мог, приняв на грудь два литра «Абсолюта», подолгу париться в бане со строгими седыми мужиками из алюминиево-космополитических или газово-славянофильских сфер, после чего безупречно вписывал свой розовый «Линкольн» в повороты Рублевского шоссе на ста километрах в час.
   Вместе с тем Кудрявцев был человеком с явными странностями. Он был неравнодушен ко всему античному – причем до такой степени, что многие подозревали его в легком помешательстве (видимо, поэтому приблудный филолог и решил обратиться к нему за кредитом). Говорили, что надлом произошел с ним еще при работе в театре, во время проб на роль второго пассивного сфинкса в гениальном «Царе Эдипе» Романа Виктюка. В это трудно поверить – как актер Кудрявцев был малоизвестен и вряд ли мог заинтересовать мастера. Скорее всего, этот слух был пущен имиджмейкером, когда на Кудрявцева уже падали огни и искры совсем иной рампы.
   Но все же, видимо, в его прошлом действительно скрывалась какая-то тайна, какой-то вытесненный ужас, связанный с древним миром. Даже название его банка заставляло вспомнить о корабле, на котором предприниматель из Фессалии плавал не то по шерстяному, не то по сигаретному бизнесу. Правда, была другая версия – по ней слово «арго» в названии банка употреблялось в значении «феня».
   Причиной было то, что Кудрявцев, услышав в Америке про мультикультурализм, активно занялся поисками так называемой identity и в результате лично обогатил русский язык термином «бандир», совместившим значения слов «банкир» и «бандит». А мелкие сотрудники банка уверяли, что причина была еще проще – свое дело Кудрявцев начинал на развалинах «Агробанка», и на новую вывеску не было средств. Поэтому он просто велел поменять местами две буквы, заодно избавившись от мрачно черневшего в прежнем названии гроба.
   На рабочем столе Кудрявцева всегда лежали роскошные издания Бродского и Калассо со множеством закладок, а в углах кабинета стояли настоящие античные статуи, купленные в Питере за бешеные деньги, – Амур и Галатея, семнадцать веков тянущиеся друг к другу, и император Филип Аравитянин с вырезанным на лбу гуннским ругательством. Говорили, что мраморного Филипа за большие деньги пытались выкупить представители фонда Сороса, но Кудрявцев отказал.
   Часто он превращал свою жизнь во фрагмент пьесы по какому-нибудь из античных сюжетов. Когда его дочерний пенсионный фонд «Русская Аркадия» самоликвидировался, он не захлопнул стальные двери своего офиса перед толпой разъяренного старичья, как это делали остальные.
   Перечтя у Светония жизнеописание Калигулы, он вышел к толпе в короткой военной тунике, со скрещенными серебряными молниями в левой руке и венке из березовых листьев. Сотрудники отдела фьючерсов несли перед ним знаки консульского достоинства (это, видимо, было цитатой из «Катилины» Блока), а в руках секретаря-референта Тани сверкал на зимнем солнце серебряный орел какого-то древнего легиона, только в рамке под ним вместо букв «S.P.Q.R» была лицензия Центробанка.
   Остолбеневшим пенсионерам было роздано по пять римских сестерциев с профилем Кудрявцева, специально отчеканенных на монетном дворе, после чего он на варварской латыни провозгласил с крыльца:
   – Ступайте же, богатые, ступайте же, счастливые!
   Телевидение широко освещало эту акцию; комментаторы отметили широту натуры Кудрявцева и некоторую эклектичность его представлений о древнем мире.
   Подобные выходки Кудрявцев устраивал постоянно. Когда сотрудников «Арго-банка» будили среди ночи мордовороты из службы безопасности и, не дав толком одеться, везли куда-то на джипах, те не слишком пугались, догадываясь, что их просто соберут в каком-нибудь зале, где под пение флейт и сиринг председатель совета директоров исполнит перед ними уже надоевшее подобие вакхического чарльстона.