Если бы Юной Россией при нем состояла реальная секс-работница откуда-нибудь с Украины, он никогда не договорился бы о часовом сеансе за пятьдесят долларов. Бичевание – тяжелый труд, даже если процедура просто внушается. Но я стала ездить к Павлу Ивановичу не только ради денег, а еще и потому, что он невероятно меня раздражал, вызывая во мне настоящие спазмы ярости. Приходилось собирать всю волю, чтобы держать себя в руках. По практическим соображениям мне следовало ориентироваться на спонсоров побогаче. Но характер следует упражнять именно в трудные периоды жизни, когда смысла в этом не видно. Вот тогда это приносит пользу.
   Чтобы я понимала свою роль в происходящем, Павел Иванович подробно рассказал мне о причинах своего покаяния. Я хотела потребовать за понимание еще пятьдесят долларов в час и ждала момента, когда можно будет заговорить о таксе. Но он все никак не наступал: Павел Иванович говорил необыкновенно долго. Зато я почерпнула из его объяснения массу интересной информации:
   – Между 1940 и 1946 годами, милочка, объем промышленного производства в России упал на двадцать пять процентов. Это со всеми ужасами войны. А между 1990 и 1999 годами он сократился больше чем наполовину… Посерьезней Чингисхана и Гитлера вместе взятых. И это не коммуняки клевещут, пишет Джозеф Стиглиц, главный экономист Мирового банка и нобелевский лауреат. Не читали «Globalization and its Discontents»?[6] Страшная книга. А что касается Америки, то ей атомная бомба вообще не нужна, пока есть ВТО и Международный валютный фонд…
   Я даже стала забывать, зачем я сижу в его квартире, и только кожаная плеть, которая лежала между нами на столе, напоминала мне об этом. Скоро выяснилось, что покаяние Павла Ивановича было тотальным – оно затрагивало не только экономический аспект российской реформы, но и культурную историю последних десятилетий.
   – А знаете ли вы, – говорил он, пристально глядя мне в глаза, – что ЦРУ в свое время финансировало движение битников и психоделическую революцию? Целью было создать привлекательный образ Запада в глазах молодежи. Надо было притвориться, что America has fun[7]. И притворились – даже сами на время поверили. Но самое смешное в том, что все эти дети генералов ЛСД, которые пробовали КГБ и старательно косили под битников, действительно шли на поводу у ЦРУ, то есть совершали тот самый грех, в котором обвиняла их партия! А ведь это была будущая интеллигенция, нервная система нации…
   Говоря о вине интеллигенции перед народом, он постоянно употреблял два термина, которые казались мне синонимами, – «интеллигент» и «интеллектуал». Я не выдержала и спросила:
   – А чем интеллигент отличается от интеллектуала?
   – Различие очень существенное, – ответил он. – Я берусь объяснить только аллегорически. Понимаете, что это значит?
   Я кивнула.
   – Когда вы были совсем маленькая, в этом городе жили сто тысяч человек, получавших зарплату за то, что они целовали в зад омерзительного красного дракона. Которого вы, наверно, уже и не помните…
   Я отрицательно покачала головой. Когда-то в юности я действительно видела красного дракона, но уже забыла, как он выглядел, – запомнился только мой собственный страх. Павел Иванович вряд ли имел в виду этот случай.
   – Понятно, что эти сто тысяч ненавидели дракона и мечтали, чтобы ими правила зеленая жаба, которая с драконом воевала. В общем, договорились они с жабой, отравили дракона полученной от ЦРУ губной помадой и стали жить по-новому.
   – А при чем тут интелл…
   – Подождите, – поднял он ладонь. – Сначала они думали, что при жабе будут делать точь-в-точь то же самое, только денег станут получать в десять раз больше. Но оказалось, что вместо ста тысяч целовальников теперь нужны три профессионала, которые, работая по восемь часов в сутки, будут делать жабе непрерывный глубокий минет. А кто именно из ста тысяч пройдет в эти трое, выяснится на основе открытого конкурса, где надо будет показать не только высокие профессиональные качества, но и умение оптимистично улыбаться краешками рта во время работы…
   – Признаться, я уже потеряла нить.
   – А нить вот. Те сто тысяч назывались интеллигенцией. А эти трое называются интеллектуалами.
   У меня есть одна труднообъяснимая особенность. Я терпеть не могу, когда при мне произносят слово «минет» – во всяком случае, вне рабочего контекста. Не знаю почему, но меня это бесит. К тому же сравнение Павла Ивановича показалось мне настолько хамским намеком на мою профессию, что я даже забыла о надбавке, которую хотела попросить.
   – Вы про глубокий минет говорите, чтобы я понять могла? В силу своего жизненного опыта?
   – Какое там, милая, – сказал он снисходительно. – Я в таких терминах объясняю, потому что сам при этом начинаю понимать, в чем дело. И дело тут не в вашем жизненном опыте, а в моем…
   В другой раз во время порки он начал читать журнал. Это само по себе было оскорбительно. А когда он стал тыкать пальцем в статью и бормотать «молчал бы, сволочь», я почувствовала раздражение и прекратила процедуру – то есть внушила ему паузу.
   – Что такое? – спросил он удивленно.
   – Я не пойму, у нас здесь флагелляция или изба-читальня?
   – Извините, милочка, – сказал он, – тут интервью одно возмутительное. Это просто черт знает что такое!
   И он щелкнул пальцами по журналу.
   – Не имею ничего против детективов, но терпеть не могу, когда детективщики начинают объяснять, как нам обустроить Россию.
   – Почему?
   – Это как если бы малолетка, которую шофер-дальнобойщик подвозит минета ради, вдруг подняла голову от рабочего места и стала давать указания, как промывать карбюратор на морозе.
   Видимо, Павел Иванович даже не понимал, как оскорбительно это звучит при разговоре с секс-работником. Но я успела осознать волну гнева до того, как она завладела мной, отчего в душе сразу разлилось веселое спокойствие.
   – А что такого, – сказала я как ни в чем не бывало. – Может, она стольких дальнобойщиков обслужила, что вошла во все тонкости и теперь действительно может научить промывать карбюратор.
   – Мне, милая, жалко таких дальнобойщиков, которым в качестве консультанта нужна говорливая минетчица. Далеко они не уедут.
   «Говорливая минетчица», вот как. Какой же все-таки… Я снова поймала вспышку ярости в момент ее возникновения, и гнев опять не успел проявиться.
   Это было здорово. Словно во время бури прыгаешь на доску для серфинга и мчишься на ней по волнам разрушительных эмоций, которые ничего не могут тебе сделать. Всегда бы так, подумала я, сколько народу осталось бы живо… Возражать Павлу Ивановичу по существу я не стала. Нам, лисам, идущим надмирным дао-путем, лучше не иметь по таким поводам собственного мнения. Ясно было одно: Павел Иванович – бесценный тренажер духа.
   К сожалению, я поздно поняла, что для меня это слишком большой вес. Когда я первый раз потеряла контроль над собой, обошлось без увечий. Меня вывела из себя одна его фраза про Набокова (это не говоря о том, что на его столе лежала ксерокопия статейки под названием «Явление парикмахера официантам: феномен Набокова в американской культуре»).
   Я любила Набокова с тридцатых годов прошлого века, еще с тех пор, когда доставала его парижские тексты через высокопоставленных клиентов из НКВД. Ах, каким свежим ветром веяло от этих машинописных листов в жуткой сталинской столице! Особенно, помню, меня поразило одно место из «Парижской поэмы», которая попала ко мне уже после войны:
 
В этой жизни, богатой узорами
(Неповторной, поскольку она
По-другому, с другими актерами,
Будет в новом театре дана),
Я почел бы за лучшее счастье
Так сложить ее дивный ковер,
Чтоб пришелся узор настоящего
На былое, на прошлый узор…
 
   Это Владимир Владимирович написал про нас, лис. Мы действительно без конца смотрим представление, исполняемое суетливыми актерами-людьми, которые уверены, что играют его на земле первыми. Они с невообразимой быстротой вымирают, и на их место заступает новый призыв, который начинает играть те же роли с тем же самым пафосом.
   Правда, декорации все время свежие, даже чересчур. Но сама пьеса не меняется уже давным-давно. А поскольку мы помним более возвышенные времена, нас постоянно гложет тоска по утраченной красоте и смыслу. В общем, эти слова били сразу по многим струнам… Кстати сказать, насчет струн – этот ковер из «Парижской поэмы» был вывешен в стихотворении Гумберта Гумберта:
 
Где разъезжаешь, Долорес Гейз?
Твой волшебный ковер какой марки?
Кагуар ли кремовый в моде здесь?
Ты в каком запаркована парке?
 
   Я знаю, какой марки. Он был соткан в Париже, году в тридцать восьмом, летним днем, под белыми гигантами облаков, застывшими в лазури, и потом рулоном доехал до Америки… Нужна была вся мерзость Второй мировой войны, вся чудовищность продиктованных ею выборов, чтобы его повесили в приемной у Гумберта. А тут этот гуманитарий возьми и брякни:
   – Счастье, милочка, такая противоречивость. Достоевский вопрошал, мыслимо ли оно, если за него заплачено слезой ребенка. А Набоков, наоборот, сомневался, бывает ли счастье без нее.
   Такого плевка в могилу писателя я не вынесла и бросила плетку на пол. Я имею в виду, не просто перестала внушать Павлу Ивановичу бичевание, а заставила его увидеть, как плеть ударилась о пол с такой силой, что на паркете появилась ссадина. Ее мне пришлось потом накорябать вручную, когда он пошел в душ. Я избегаю спорить с людьми, но в этот раз меня прорвало, и я заговорила серьезно, как будто передо мной была другая лиса:
   – Меня оскорбляет, когда Набокова путают с его героем. Или называют крестным отцом американской педофилии. Это глубоко ошибочный взгляд на писателя. Запомните, Набоков проговаривается не тогда, когда описывает запретную прелесть нимфетки. Страницами не проговариваются, страницами сочиняют. Он проговаривается тогда, когда скупо, почти намеком упоминает о внушительных средствах Гумберта, позволявших ему колесить с Лолитой по Америке. О том, что на сердце – всегда украдкой…
   Я опомнилась и замолчала. Я принимала историю Лолиты очень лично и всерьез: Долорес Гейз была для меня символом души, вечно юной и чистой, а Гумберт – председателем совета директоров мира сего. Кроме того, стоило заменить в стихотворной строчке, описывающей возраст Лолиты («Возраст: пять тысяч триста дней»), слово «дней» на «лет», и получалось ну совсем про меня. Естественно, я не стала делиться этим наблюдением с Павлом Ивановичем.
   – Продолжайте, продолжайте, – изумленно сказал он.
   – Писателю мечталось, конечно, не о зеленой американской школьнице, а о скромном достатке, который позволил бы спокойно ловить бабочек где-нибудь в Швейцарии. В такой мечте я не вижу ничего зазорного для русского дворянина, понявшего всю тщету жизненного подвига. А выбор темы для книги, призванной обеспечить этот достаток, дает представление не столько о тайных устремлениях его сердца, сколько о мыслях насчет новых соотечественников, и еще – о степени равнодушия к их мнению о себе. То, что книга получилась шедевром, тоже несложно объяснить – таланту себя не спрятать…
   Заканчивая эту тираду, я мысленно ругала себя последними словами. И было за что.
   Я профессионально имперсонирую девочку пограничного возраста с невинными глазами. Такие создания не произносят длинных предложений о творчестве писателей прошлого века. Они говорят односложно и просто, в основном о материальном и видимом. А тут…
   – Разошлась, разошлась, – удивленно пробормотал Павел Иванович. – Глазки горят, а? Ты где всего этого набралась?
   – Так, – сказала я сумрачным голосом, – делала одному филологу анальный фистинг…
   Я дала себе торжественное слово больше не вступать с ним в спор о культуре, а использовать его только по прямому назначению, как снаряд для развития силы духа. Но было уже поздно.
*
   В современном обществе пагубно поддаваться инстинктам, приобретенным в другие времена, да еще в очень непохожей культуре. Это как выставленные на погибшей планете гироскопы: лучше не думать, куда они показывают курс.
   В древнем Китае жили люди высокого духа. Покажи я любому ученому подобное знание классического канона, он залез бы в долги, но наградил бы меня двойной оплатой и еще прислал бы домой стихотворное письмо, привязанное к ветке сливы. Возможно, по старой памяти я рассчитывала на нечто подобное, когда заговорила с Павлом Ивановичем о Набокове. Но результат оказался совсем другим.
   При следующей встрече Павел Иванович попросил провести сеанс в долг, поскольку он только что купил холодильник. Свою просьбу он высказал тоном тайного сообщника, давнего испытанного товарища по странствиям в предгорьях духа. Так мог бы говорить поэт, одалживающий у собрата флакон чернил. Отказать я не сумела.
   Новый холодильник, занявший половину его кухни, походил на выступ айсберга, пробивший борт корабля и вмявшийся в трюм. Капитан корабля тем не менее был пьян и весел. Я давно заметила – ничто так не радует российского гуманитарного интеллигента (на интеллектуала Павел Иванович не тянул), как покупка нового бытового электроприбора.
   Я не люблю пьяных. Поэтому я вела себя немного хмуро. Он, должно быть, отнес это к тому, что порка производилась в долг, и не проявил особой навязчивости. Мы перешли к делу молча, словно пара сработавшихся эстонских яхтсменов: вручив мне измочаленную плеть, которую он хранил в теннисной сумке с автографом Бориса Беккера, он разделся, лег на тахту и открыл свежий «Эксперт».
   Я догадывалась, что дело здесь не в пренебрежительном отношении к моему искусству, и даже не в любви к печатному слову. Видимо, покаяние перед Юной Россией соседствовало в его душе с неведомыми мне вибрациями, и всех своих секретов он мне не раскрыл. Но я не стремилась проникнуть в его внутренний мир дальше оплаченной глубины, поэтому не задавала вопросов. Все шло как обычно – шлепая по его заду воображаемой плеткой, я думала о своем, а он тихо приборматывал, иногда начиная стонать, иногда смеяться. Было скучно, и мне казалось, что я одалиска в восточном гареме, мерными ударами опахала отгоняющая мух от туши господина. Вдруг он сказал:
   – Надо же, какое имечко у адвоката – Антон Дрель. Как это он с таким выжил… Вот его, наверно, в школе мучили… Люди с такими именами вырастают с душевным отклонением, факт. Все Козловы, например, нуждаются в помощи психотерапевта. Это вам любой эксперт скажет.
   Мне, конечно, не следовало поддерживать разговор – незачем было выводить ситуацию за рамки профессиональных отношений. Не сдержалась я потому, что имена для меня – больная тема.
   – Ничего подобного, – сказала я. – Мало ли кого как зовут. Вот у меня есть одна подруга, у нее очень-очень неблагозвучное имя. Такое неблагозвучное, что вы смеяться будете, если я скажу. Можно считать, почти матерное слово, вот какое имя. А сама она – красивая, умная и добрая девушка. Имя – еще не приговор.
   – Может, милая, вы свою подругу плохо знаете. Если у нее в фамилии матерное слово, так оно и в жизни вылезет. Подождите, она еще себя проявит. От имени зависит все. Есть научная гипотеза, что имя каждого человека является первичной суггестивной командой, которая в предельно концентрированной форме содержит весь его жизненный сценарий. Вы понимаете, что такое суггестивная команда? Представляете себе немного, что такое внушение?
   – В общих чертах, – ответила я и мысленно хлестнула его посильнее.
   – Ух… По этой точке зрения, существует ограниченное количество имен, потому что обществу нужно ограниченное количество человеческих типов. Несколько моделей рабочих и боевых муравьев, если так можно выразиться. И психика каждого человека программируется на базовом уровне теми ассоциативно-семантическими полями, которые задействует имя и фамилия.
   – Чепуха, – сказала я раздраженно. – В мире нет двух похожих людей с одинаковыми именами.
   – Как нет и двух похожих муравьев. Но тем не менее муравьи делятся на функциональные классы… Нет, имя – серьезная вещь. Бывают имена – бомбы замедленного действия.
   – Что вы имеете в виду?
   – Вот вам история из жизни. В Архивном институте работал шекспировед Шитман. Защитил он докторскую – «Онтологические аспекты „была не была“ как „быть или не быть“ в прошедшем времени», или что-то в этом роде – и решил выучить английский, чтобы почитать кормильца в оригинале. И еще в Англию хотел съездить – «увидеть Лондон и умереть», как он выражался. Начал заниматься. И через несколько уроков выяснил, что shit по-английски – дерьмо. Представляете? Будь он, к примеру, преподаватель химии, было бы не так страшно. А у гуманитариев все вокруг слов вертится, это еще Деррида подметил. Шекспировед Шитман – все равно что пушкинист Говнищер. Трудно служить прекрасному с таким орденом в петлице. Стало ему казаться, что на него в Британском Совете косо смотрят… Британскому Совету тогда вообще не до шекспироведов было, на них налоговая наехала, а Шитман решил, что лично к нему такое отношение. Вы ведь понимаете, милочка, когда человек ищет, чем подтвердить свои параноидальные идеи, он всегда находит. В общем, если опустить грустные подробности, за месяц сошел с ума.
   К этому моменту во мне бушевал гнев – мне казалось, что он пытается меня оскорбить, хотя никаких рациональных оснований для такого предположения не было. Но я помнила, что важнее всего сохранять контроль. Что мне вполне удавалось.
   – Неужели? – спросила я вежливо.
   – Да. В сумасшедшем доме он ни с кем не разговаривал, только орал на всю больницу. Иногда «same shit different day!»[8], а иногда «same shite different night!»[9]. Не зря, значит, английским занимался – кое-что запомнил. В конце концов, увезли этого Шитмана на машине с военными номерами, понадобился спецслужбам, скажем так. И что с ним теперь – никто не в курсе, а кто в курсе, тот не скажет. Такой вот сон в летнюю ночь, деточка. А говорите, ничего от имени не зависит. Зависит, еще как. Если у вашей подруги в фамилии матерное слово, путь у нее один. Сумасшедший дом рано или поздно. Кстати, Шитману еще повезло, что он спецслужбам понадобился. Ведь слышали, наверно, про наши сумасшедшие дома. Там за сигарету минет делают…
   Тренировка духа с помощью человека-раздражителя похожа на азартную игру, в которой все ставится на кон. Выигрыш в ней велик. Но если не выдерживаешь и срываешься, проигрываешь все начисто. Я вынесла бы и работу в долг, и пушкиниста Говнищера, и его мат, не брось он на чашу весов этот минет за сигарету. К нему я оказалась не готова.
   – Деточка! – закричал Павел Иванович. – Деточка, ты что? Ты что делаешь, гадина? Милиция! Люди! Помогите!
   Когда он стал звать милицию, я опомнилась. Но было поздно – Павел Иванович получил три таких плетки, которых не постыдился бы и Мэл Гибсон. И хоть эти три плетки были гипнотическими, по его спине потекла настоящая кровь. Конечно, я пожалела о содеянном, но это всегда случается секундой позже, чем надо. К тому же я опять схитрила в своем сердце – зная, что меня вот-вот охватит раскаяние, и уже как бы принимая всей душой позу кающейся грешницы, я напоследок с мстительным сладострастием прошептала:
   – Вот тебе от Юной России, старый козел…
   Оглядывая сейчас свою жизнь, я нахожу в ней много темных пятен. Но за эту минуту я испытываю особенно острый стыд.
*
   Многие храмы в Азии удивляют путника несоответствием между бедностью пустых комнат и многоступенчатой роскошью крыши – с загнутыми вверх углами, драгоценными резными драконами и алой черепицей. Символический смысл здесь понятен: сокровища следует собирать не на земле, а на небе. Стены символизируют этот мир, крыша следующий. Посмотреть на само строение – халупа. А посмотреть на крышу – дворец.
   Контраст между Павлом Ивановичем и его крышей показался мне настолько же завораживающим – несмотря на то, что духовный символизм здесь отсутствовал полностью. Павел Иванович был мелким гуманитарным бесом. Но вот его крыша… Впрочем, все по порядку.
   Звонок раздался через два дня после экзекуции, в восемь тридцать утра, слишком рано даже для клиента со странностями. Высветившийся номер ничего мне не сказал. Я встала в четыре утра и успела к тому моменту переделать множество дел, но все равно на всякий случай протянула заспанным голосом:
   – Але-е…
   – Адель? – раздался бодрый голос. – Это тебя по объявлению беспокоят.
   Я уже сняла объявление с сайта, но кто-то вполне мог засэйвить его на будущее, клиенты так часто делают.
   – Дайте девочке поспать, а?
   – Какое поспать, на выезд с теплыми вещами!
   – Я еще не проснулась.
   – Три тарифа за срочность. Если будешь на месте через час.
   Услышав про три тарифа, я перестала ломаться и записала адрес. Одна из моих латиноамериканских сестричек рассказывала, что панамский генерал Норьега любил пить виски всю ночь напролет, а рано утром вызывал к себе для секса одну из шести постоянно состоявших при нем женщин – сестричка это знала, поскольку была одной из них. Но это Панама – кокаин, горячая кровь. А для наших широт такой ранний жар был странноват. Но опасности я не ощутила.
   Для скорости я поехала на метро и минут через пятьдесят прибыла на место. Клиент жил в тихом центре. Войдя во двор нужного мне дома (высокой бетонной свечи с претензией на архитектурное новаторство), я сперва решила, что ошиблась и тут задворки какого-то банка.
   Возле металлических ворот в стене стояли два охранника. Они смотрели на меня с хмурым недоумением, и я показала бумажку с адресом. Тогда один из них кивнул на неприметное крыльцо с домофоном. Я пошла к домофону.
   – Адель? – спросил голос в динамике.
   – Она самая.
   – Иди на второй этаж, последняя дверь, – сказал домофон. – Там увидишь.
   Дверь открылась.
   Это не особо походило на жилой дом. Лифта не было; лестницы, собственно, тоже. То есть она была, но кончалась на втором этаже, упираясь в черную дверь без глазка и звонка, рядом с которой в стене блестела крохотная линза телекамеры: как будто кто-то скупил все квартиры в доме, начиная со второго этажа, и сделал общий вход. Впрочем, вульгарное сравнение, от отсутствия легитимной культуры крупной собственности. Звонить не потребовалось – как только я подошла, дверь открылась.
   На пороге стоял крепкий мужик лет пятидесяти, одетый под бандита девяностых. На нем был адидасовский спортивный костюм, кроссовки и золото – браслет и цепь.
   – Заходи, – сказал он, повернулся и пошел назад по коридору.
   Место было странным и напоминало служебное помещение. Одна из дверей в коридоре была приоткрыта. В просвете виднелся никелированный металлический шест, нырявший в круглую дыру в полу. Но клиент захлопнул дверь перед моим носом, и я ничего не успела рассмотреть.
   – Проходи, – сказал он, пропуская меня вперед.
   Спальня в конце коридора выглядела вполне цивильно, только мне не понравился запах – пахло псиной, причем как-то очень конкретно, словно в собачьем love-отеле. Кроме обширной кровати в комнате был низкий журнальный стол с ящиком и два кресла. На столе стояла бутылка шампанского и бокалы, рядом – телефон с большим количеством клавиш и синяя пластиковая папка для бумаг.
   – Где душ? – спросила я.
   Мужчина сел в кресло и указал на соседнее.
   – Погоди, успеешь. Давай познакомимся сначала.
   Он отечески улыбался, и я решила, что попался клиент из душевных. Я так называю людей, которые за свои двести баксов хотят поиметь не только тело, но еще и душу. От таких особенно устаешь. Чтобы отсечь душевного клиента, надо держаться хмуро и необщительно. Пусть дядя думает, что у девочки переходный возраст. В период формирования личности подростки нелюдимы и неприветливы, и каждый педофил хорошо об этом знает. Поэтому в развратнике такая манера поведения быстро разжигает похоть, что ведет к экономии времени и помогает добиться лучшей оплаты труда. Но здесь важно вовремя закрыться в ванной.
   Некоторые лисы, живущие в Америке и Европе, подходят к использованию этого эффекта по-научному. То есть думают, что подходят по-научному, поскольку готовятся по литературе, которая «раскрывает душу современного тинейджера». Особенно они ценят пятнадцатилетних сочинителей, с застенчивым румянцем снимающих перед читателем трусики с внутреннего мира своего поколения. Это, конечно, смешно. У подростков нет никакого общего внутреннего измерения – так же, как нет его у людей любого другого возраста. Каждый живет в своей вселенной, и эти инсайты в душу тинейджера – просто рыночный симулякр свежести для бюргера, которому душно от анального секса по видео, что-то вроде химического запаха ландыша для туалетных комнат. Лисе, которая хочет верно передать поведение современного подростка, такую литературу читать нельзя: будешь похожа не на тинейджера, а на старого театрального пидора, изображающего травести.
   Правильная технология совсем другая. Как и все, что реально работает, она предельно проста:
 
   1) при разговоре следует глядеть в сторону, лучше всего – в точку пола на расстоянии примерно два метра.
   2) в ответ нужно говорить не больше трех слов, не считая предлогов и союзов.
   3) каждая десятая или около того реплика должна нарушать правило номер два и быть слегка провокативной, чтобы у клиента не сложилось чувства, что он имеет дело с дауном.
 
   – Как звать? – спросил он.
   – Адель, – сказала я, косясь в угол.
   – Лет сколько?
   – Семнадцать.
   – Не врешь?
   Я помотала головой.
   – Откуда сама, Адель?
   – Из Хабаровска.
   – Ну и как там у вас, в Хабаровске?
   Я пожала плечами.
   – Нормально.
   – А чего ж приехала сюда?
   Я опять пожала плечами.
   – Так.
   – Неразговорчивая ты.
   – Может, я в душ?
   – Да погоди ты. Надо же познакомиться сначала. Что мы, звери?
   – Час двести долларов.
   – Я учту, – сказал он. – И не противно тебе таким делом заниматься, Адель?
   – Кушать-то надо.
   Он взял со стола папку, раскрыл ее и некоторое время глядел внутрь, словно сверяясь с лежащей там инструкцией. Затем закрыл ее и положил на место.
   – А где живешь? Снимаешь? – спросил он.
   – Ну.
   – И сколько вас в квартире, кроме мамочки? Пять? Десять?
   – Когда как.
   На этой стадии обычный развратник уже дошел бы до точки кипения. Похоже, и мой работодатель был от нее недалеко.
   – Тебе семнадцать точно есть, детка? – спросил он.
   – Есть, папашка, есть, – сказала я, поднимая на него глаза. – Семнадцать мгновений весны.
   Это была провокативная реплика. Он заржал. Теперь мне снова следовало ограничиваться короткими смутными фразами. Но он, как оказалось, тоже умел быть провокативным.
   – Хорошо, – сказал он. – Раз такой базар у нас пошел, пора представиться.
   На стол передо мной легла раскрытая книжечка-удостоверение. Я внимательно прочитала написанное в ней, потом сличила его лицо с фотографией. На фотографии он был в кителе с погонами. Его звали Владимир Михайлович. Он был полковником ФСБ.
   – Называй меня Михалыч, – сказал он и ухмыльнулся. – Так меня называют близкие люди. А мы, я надеюсь, сблизимся.
   – Чем обязана, Михалыч? – спросила я.
   – На тебя наш консультант пожаловался. Ты его вроде как обидела. Так что теперь придется искуплять. Или искупать. Не знаешь, как правильно?
*
   У него была стереотипная внешность: волевой подбородок, стальные глаза, льняная челка. Но какая-то трапециедальность неблагородных пропорций делала это лицо похожим на западный типаж условного противника времен холодной войны. Киногерои такого рода обычно выпивали стакан водки, а затем закусывали стаканом, говоря сквозь хруст стекла, что это starinny russki obychai.
   – Твою мать, – пробормотала я. – Субботник?
   – Эй, – сказал он оскорбленно, – ты все-таки не путай ФСБ с ментами. Свои деньги ты получишь.
   – Сколько вас? – спросила я усталым голосом.
   – Один… Ну, максимум двое.
   – А кто второй?
   – Сейчас увидишь. Да ты не бойся, не обману.
   Выдвинув ящик стола, он вынул из него коробку с разной медицинской всячиной – баночками, ватой и упаковкой одноразовых шприцев. Один шприц был заряжен – из-за ярко-красного колпачка на игле он походил на сигарету, которой затягивались так яростно, что огонек растянулся во всю ее длину.
   – Ширяться с вами не буду, – сказала я. – Даже и за пять тарифов.
   – Дура, – сказал он весело, – да кто ж тебе даст?
   – И деньги вперед. А то кто его знает, какой вы через полчаса будете.
   – Вот, возьми, – сказал он и кинул мне конверт.
   Представители российского среднего класса часто дают доллары в конверте – так же, как получают. Это волнует. Словно тебя подняли на колесе социального обозрения, чтобы показать заветные звенья экономического механизма Родины… Я открыла конверт и пересчитала деньги. Там были обещанные три тарифа и еще пятьдесят долларов. Практически уровень «Националя». Таким клиентом следовало дорожить – или, во всяком случае, следовало делать вид, что дорожишь. Я очаровательно улыбнулась.
   – Ладно, искуплять так искупать. Где ванна?
   – Да подожди ты, – сказал он. – Успеешь. Сиди на месте.
   – Я…
   – Сиди на месте, – повторил он и принялся закатывать рукав.
   – Вы сказали, еще второй будет. А где он?
   – Да как уколюсь, так сразу и подойдет.
   Надев на обнажившийся бицепс резинку, он несколько раз сжал-разжал кулак.
   – Что колем? – хмуро поинтересовалась я.
   Надо же мне было знать, к чему себя готовить.
   – Едем по Каширке.
   – Чего?
   – Ширкаемся калькой, другими словами, – пояснил он.
   Только тут я поняла, что в шприце был кетамин, он же калипсол, сильнейший психоделик, который в вену станет колоть только психопат или самоубийца.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента