Страница:
Таким образом, наш ум благодаря вложенной в него неведомым программистом априорной программе, именуемой рассудком, сам строит "миры", используя категории. Он сам обнаруживает законы этих "миров", сам устанавливает в нем связи и законы.
У компьютера, однако, есть и третья "программа". Она "включается" всегда, а потому человек просто не может не размышлять о том, что представляет собой мир в целом, что представляет собой душа (или, выражаясь сегодняшним языком, сознание) и, наконец, что представляет собой Бог (представление о Боге, как известно, есть даже у атеиста). В результате работы этой третьей программы, именуемой чистым разумом, получаются представления теологии и метафизики, т.е. умозрительной философии.
Беда, однако, заключается в том, что эта программа чересчур несовершенна. А потому, размышляя о мире в целом, о Боге и о душе, человек впадает в неразрешимые противоречия. Он получает взаимоисключающие положения, из которых каждое верно, но которые совершенно несовместимы. К примеру: "Все сложное в мире состоит из простого, и вообще есть только простое и то, что из него сложено" -- "Ни одна сложная вещь в мире не состоит из простых частей, и вообще нет ничего простого". На протяжении тысячелетий человечество не пришло к единому представлению ни о мире в целом, ни о Боге, ни о душе. Это может свидетельствовать только о слабости программы, именуемой "чистый разум".
Значит, научно размышлять на эти три темы (иногда Кант добавляет к ним и четвертую -- тему свободы) невозможно. Правда, никакая сила заставит каждого из человека размышлять на эти темы. Свои ответы на вопросы о том, что такое мир, что такое душа, есть ли Бог и в чем состоит свобода, есть у любой бабушки на завалинке. Но эти ответы не имеют ничего общего с наукой. Видимо, они зачем-то нужны человеку, раз уж такая "компьютерная программа" заложена в его психику. Скорее всего, эти противоречивые размышления нужны человеку для обретения психологического равновесия.
Но настоящий ученый должен довольствоваться только тем, что дают ему априорные формы чувственности и рассудок. Сказав хотя бы слово о Боге, мире в целом, душе и свободе, он покинул бы научные пределы. Поэтому, чтобы оставаться ученым, он должен отвечать: "Мы не знаем этого и никогда не узнаем научно".
А. Шопенгауэр принимает общий подход И. Канта: нет никакого объективно, от века данного мира вещей самих по себе. "Миры", известные наукам, строятся чем-то таким, что присутствует в человеке и творит в нем. Но кто же заложил в его психику "компьютерные программы"? Кто был этим неведомым программистом? Кто заставил человека соединять разрозненные представления в предметы, в научные картины мира, в противоречивые учения о мире в целом, Боге, душе и свободе?
Кант запретил отвечать на этот вопрос: мы не знаем и никогда не узнаем этого научно. Но парадокс заключался в том, что даже такой ответ был научным ответом. Он был суждением о душе, а всякие суждения о душе в науке должны быть запрещены. Запрет же, нарушенный самим запретителем, утрачивает силу.
И Шопенгауэр преодолевает кантовский запрет заниматься философией --ведь сам Кант явочным порядком занимается ей! Суждение "Мир в целом непознаваем" -- это тоже суждение о мире в целом, то есть суждение философское! Суждение "Бог непознаваем" -- это тоже суждение о Боге. Так же обстоит дело с суждениями о душе и о свободе, которые Кант объявил непознаваемыми вещами-в-себе. Все это -- суждения, которые, по Канту, в науке запрещены. Значит, они ненаучны!
Главным аргументом Канта против философии является противоречивость суждений, которые получаются, когда в действие вступает третья программа --разум. Но ведь сам Кант признает, что какая-то непреодолимая сила заставляет человека философствовать, впадая в противоречия. Так, может быть, "программирует" человеческое познание такая сила, которая сама раздирается противоречиями? Двадцать пять веков философствования, несмотря на все противоречия -- ведь это что-нибудь да значит! Видимо, сила, заставляющая человечество философствовать, обладает достаточной мощью, если она достигла такого результата?
Гегель попытался ответить на поставленный Кантом вопрос: почему люди философствуют, несмотря на то, что впадают при этом в противоречия, несмотря на то, что за двадцать пять веков они так и не достигли однозначных результатов при решении философских вопросов о мире в целом, Боге, душе и свободе. Гегелевский ответ сводился к следующему. Существует Божественный Философский Разум, который спорит сам с собой. Но спорит он в соответствии с четко установленной для себя самого логикой. Вначале он выдвигает тезис, затем -- возражение против него (антитезис), а потом находит компромисс, примиряя тезис и антитезис в синтезе. Обретенный синтез снова превращается в тезис, для него находится антитезис, они снова примиряются в синтезе -- и так далее. Божественная Мысль при таком мышлении вовсе не топчется на месте. Она становится все богаче и богаче, возвращаясь, казалось бы, к тому же самому, но -- на новом уровне. Происходит развитие по спирали -- каждый виток повторяет предыдущий, но на более высоком уровне. Таким образом, происходит прогресс в философии.
Божественный Разум, мыслимый Гегелем как бесконечный дух, открывает каждое из своих основополагающих понятий одному из философов -- "конечных духов". Потому и возникает ложное впечатление, будто философы спорят между собой. На самом же деле один воплощает в своем учении тезис, второй --антитезис, третий -- синтез. Спираль человеческого философского мышления повторяет спираль божественного философского мышления. Стало быть, человеческая философия прогрессирует тоже, пока в лице Гегеля не достигнет того же конечного результата, к которому пришел Бог.
Итак, через человечество, сквозь него, его устами философствует могущественная космическая сила, которая стремится к разумному примирению противоречий. Главные черты этой силы -- стремление к разумности и свободе, к примирению противоречий и к прогрессу. Больше того. Эта космическая сила -- Мировой Разум -- сотворила не только человека, но и всю природу, вложив в нее стремление к разумному порядку и свободе.
Не секрет, что портрет Мирового Разума был во многом списан Гегелем с Наполеона Бонапарта: однажды увидев его, Гегель назвал Наполеона воплощением мирового духа в конкретном месте и в конкретное время. Именно Наполеон осуществил вековую мечту немецких интеллектуалов, вдохновлявшихся в молодости чистыми идеалами французской революции, еще не омраченными террором: в 1806 году он объединил 36 германских княжеств под своим протекторатом в Рейнский Союз. Мировой Дух, воплотившись в Наполеоне, начал, наконец, объединять немцев в нацию, делать из них исторический народ! Как тут не смотреть в будущее с оптимизмом?
Именно оптимизма-то у Шопенгауэра никогда и не было. Он никогда не поверил бы в то, что историей и природой руководит какая-то космическая разумная сила, примиряющая противоречия и обеспечивающая развитие -- пусть даже и по спирали, а не по восходящей прямой. Гегель, возможно, и слышал в себе голос примиряющего Разума. Но Шопенгауэр, как и его предки, слышал в себе иной голос -- голос упрямой силы, велящей идти на конфликты и настаивать на своем. Эта сила с великим трудом сдерживалась рамками приличий, но иногда, как в случае с Каролиной Маркет, она выплескивалась наружу в гневе и несла на своей могучей волне, сметая все плотины и преграды разума.
Почувствовав эту могущественную силу в себе, Шопенгауэр стал целенаправленно искать ее вокруг, в сотворенном ею мире. История предстала ему отнюдь не в виде разумного прогресса, который приведет в тенденции к единому человечеству как семье народов, способных договариваться между собой и примиряться в высшем синтезе. Так мог представлять себе историю либо наивный оптимист, либо коварный обманщик.
История -- это череда кровавых и абсолютно бессмысленных деяний. Это --непрерывное противоборство народов, каждый из которых, в свою очередь, раздираем внутренними распрями. Больше того: конфликтующие партии тоже раздираются внутренними противоречиями, столкновениями составляющих их людей. И даже это -- еще не все. Каждого из этих отдельных людей непрерывно терзают противоборствующие в нем силы.
Люди, каждый из которых непрерывно воюет против всех и против себя самого -- вовсе не исключение. Жестокая борьба за выживание идет в мире живого. Вернее, впрочем, будет сказать, что какая-то могущественная, раздирающая сама себя сила создает весь мир живого, наглядно разворачивая себя в нем. Эта сила, которую можно было бы назвать Мировой Жизнью, творит себя с изобилием -- потому что знает, что будет питаться самой собою. Потому что живое питается только живым -- или тем, что когда-то было живо. Но та же непримиримая борьба идет и в сфере неживого. Одно небесное тело притягивает к себе другое, чтобы увеличить свою массу, а тем самым -- и мощь для дальнейшего притяжения. Язык химии -- это тоже язык борьбы... А потому Шопенгауэр предпочитает называть великую силу, пронизывающую весь созданный ею космос, не Мировой Жизнью, а всемирной Волей. Власть ее распространяется и на живое, и на неживое.
Единая, всемирная Воля Шопенгауэра -- это его ответ на Мировой Разум Гегеля. Ненависть, испытываемая Шопенгауэром к нему, заставила ответить философской системой на философскую систему: иначе нельзя было спорить и опровергать. Правда, квант Мировой Воли, бившийся в Шопенгауэре, не позволил ему выстроить свою систему с такой же хладнокровной последовательностью. Но его Мировая Воля так же прослежена и в онтологии, и в гносеологии, и в этике и в эстетике: она противопоставлена гегелевскому Мировому Разуму на всех философских фронтах.
Отчаянная, бессмысленная борьба -- повсюду в природе и повсюду в истории. Только-только наметившуюся здесь гармонию разума взрывает дикая и неуправляемая сила, несущая с собой кровь и слезы. Прав был Шекспир, сказавший устами одного из героев "Макбета": "Жизнь есть история, поведанная дурнем. В ней много слов и страсти, а смысла нет".
Все кровавые исторические трагедии, все катастрофы и стихийные бедствия, все самые ничтожные кухонные свары -- это Воля в действии. Она непрерывно гложет, терзает, мучает сама себя, ибо внутренне самопротиворечива и разорвана. Разные ее "части" объективируются в виде противоборствующих природных и социальных сил, и разные ее воплощения насмерть сражаются друг с другом -- это и есть гераклитовский "агон", вселенская борьба всего со всем.
Теперь картина проясняется окончательно. Все "компьютерные программы" в человеческом сознании создает она, Воля. Больше того -- она же, в конечном счете, создает и чувственные представления. Зачем? Затем, что воле постоянно нужно распалять саму себя, а потому создавать для себя заманчивые видения. Чтобы Воля ринулась в сражение с самой собою, ей нужна разжигающая ее картина мира. Эту-то картину и создают для нее из чувственных представлений "программы" человеческого разума. Все это создано самой Волей для самовозбуждения и не имеет ничего общего с каким-то объективным миром. Объективного мира просто не существует. Существует только Воля и порождаемые ей самой представления, иллюзии, картины, которыми она распаляет себя. Эти-то иллюзии мы и считаем наивно реальностью, страстно принимаясь за ее преобразование, покорение, обуздание.
Остановись Шопенгауэр на этом, его философское учение можно было бы рассматривать как подробнейшее развитие гераклитовского тезиса: "Война есть отец всему и всему начало". Но, в отличие от Гераклита, вполне заслуживающего звание родоначальника "философии жизни", Шопенгауэр сосредоточился на способах избавиться от власти Мировой Воли.
И в этом его наставником стал Будда.
Кровавая междоусобица Жизни была не просто представлена Шопенгауэром во всем ее многообразии, как факт. Она была оценена им -- как несчастье и мука, от которых следует избавиться. Мир, подвластный Воле, превратился в колесо сансары. Шопенгауэру осталось искать европейский аналог нирваны.
Мир одержим Волей и несется неизвестно куда. В его движении нет никакой логики. Его нельзя предсказать. Нас может ждать завтра любая трагедия, любая катастрофа, если мы будем, безраздельно подвластные Воле, нестись вперед, очертя голову. Что же делать?
Есть первый путь, которым можно на время избавиться от терзаний и борений, порождаемых в нас Волей. Это -- художественное творчество. Когда мы отдаемся экстазу творчества и нас несет его волна, квант Воли, бившийся в нас и мучивший нас, выплескивается наружу, воплощаясь в произведении искусства. Разумеется, творчество такого рода может быть только иррациональным -- без всякого планирования, без программы, без "художественных принципов", и вообще -- лучше всего не связанное со словом, в котором всегда таится сковывающий волю рационализм. Выплеснутая в чистом виде вовне Воля -- это музыка. Но не продуманная и гармоничная, как у Баха, а неистовая и бурная, как у Вагнера. Художник, творя в экстазе, обретает небывалый покой. Но едва творчество прекращается, он опять начинает мучится от несовершенства произведения, недовольства им -- это самопожирающая Воля вернулась в него. Спасти может только новый экстаз. Но творческие экстазы, увы, не могут быть непрерывными.
Этот путь избавления от Воли -- временный. Но есть и второй, более эффективный: именно тот, который предлагает буддизм. Будда учил, что глупо убивать в себе Волю-Жизнь постом, примитивным аскетизмом, просто совершать самоубийство, наконец. Все это бессмысленно: череда перерождений продолжится, только ты будешь участвовать в ней в другом виде, ибо Воля всемирна. Выход один -- научиться отрешаться от нее, избавляясь от плена потребностей, желаний, страстей, восходя при этом все выше и выше в медитации, где созерцанию открывается глубочайшая истина. Истина эта состоит в том, что Воля на самом деле, сама не сознавая этого, борется с собой, и борьба эта бессмысленна, так же как и вовлеченность в эту борьбу.
Воля постигает себя в отрешенном аскете -- этаком европейском буддисте, который нашел правильный путь: надо присутствовать в этом мире, отсутствуя в нем. Надо взирать с великим спокойствием и с жалостью на борьбу тех, кто обуян страстями и потребностями. Надо пытаться помочь им освободиться от этих страстей, вырваться из их круговорота, где желаний тем больше, чем больше удовлетворяешь их.
Словом, надо воспарить высоко над миром и созерцать его жестокую суету! Надо смотреть на шторм в бурном море, чувствуя себя на надежном плоту, носимом по волнам.
Чтобы достичь такой отрешенности, Шопенгауэр уходил в горы. Он ощущал, как его тренированное сознание философа мучительно взбирается на недосягаемые ранее высоты медитации -- именно тогда, когда его тренированное тело горновосходителя преодолевает горные кручи:
"Я все сильнее чувствовал невероятную усталость. Привалы мои становились все чаще и все дольше. Наконец, сделав пятьдесят шагов, я упал, изможденный... Я считаю, что такой вид с вершины необыкновенно много дает для расширения понятий... Все малые предметы исчезают, только большое сохраняет свой облик. Одно плавно переходит в другое, и видишь уже не множество маленьких отдельных предметов, а большую, пеструю, сверкающую картину... Вещи, которые там, внизу, представляются столь значительными, ради обладания которыми затрачивается столько усилий и строится столько планов, просто исчезают, когда стоишь здесь, наверху... ".
Не странно ли, что буддист-горновосходитель, бросающий отрешенные взоры на мир с высоты, был постоянно готов вступить в схватку, ответить на брошенный вызов? Даже на вызов ничтожной Каролины Маркет? Нет, не странно. Сам Будда оказал ученикам: "Я не воюю с миром, монахи. Это мир воюет со мной". Буддист не начинает войны, ибо не стремится ни к каким целям в этом мире, но достойно отвечает на вызов врага. Как знать, впрочем, не была ли вся философия Шопенгауэра попыткой смирить те дикие припадки гнева, один из которых обрушился на бедную швею?
Окончив осенью 1818 года главный труд своей жизни -- "Мир как воля и представление" -- Шопенгауэр претендует в Берлинском университете на звание приват-доцента. 23 марта 1820 года он читает обязательную пробную лекцию --"О четырех различных видах причин". Гегель, берлинская философская звезда первой величины, вначале благосклонно принявший тему, вдруг прерывает докладчика:
Но тут поднимается профессиональный медик Лихтенштейн, перебивает Гегеля и говорит:
Гегель с негодованием покидает аудиторию.
Лекция прерывается, не завершившись. Шопенгауэр не дочитал ее, хотя рассчитывал говорить целый час. Ему присваивается звание доцента. Он получает право включить свои лекции в расписание на семестр, причем выбрать не только темы, но и время. И в расписании на летний семестр 1820 года появляется строчка: "Вся философия в целом или учение о сущности мира и человеческого разума", господин доктор Шопенгауэр, шесть раз в неделю, с 4 до 5 часов". Прочитать, впрочем, удалось только одну лекцию на большой аудитории: преподавательские способности Шопенгауэра студентами были оценены невысоко. Но вплоть до зимнего семестра 1831--1832 года Шопенгауэр из принципа ставит в расписания свои лекции, не читая ни одной из них из-за отсутствия интереса у студентов, но когда его спрашивают, на какое время их поставить, гордо и дерзко отвечает: "Лучше всего на те же часы, когда читает свой главный курс господин профессор Гегель".
Мировая Воля продолжает свирепствовать и бушевать в мире, насылая на Берлин в 1831 году эпидемию холеры. Холера уносит великого Гегеля. Шопенгауэр уезжает от холеры во Франкфурт-на-Майне, чтобы прожить там почти безвыездно свыше четверти века, до самой смерти. Берлина он так и не полюбил. В этом городе провалилась и вторая попытка читать лекции в университете -- публика просто не дозрела до них. В Александре Гумбольдте, одним из немногих, с кем можно было пообщаться, больше учености, чем действительного ума. Гегель, который изучал философии античных мудрецов не из первоисточников, а по пересказам! (Как, впрочем, и Фихте, и Шеллинг). И вообще -- что говорить о городе, в котором земля носит фрау Маркет? О городе, который так его и не оценил.
Оставалось ждать признания.
И правда: в середине века интерес к философии Шопенгауэра стал резко возрастать. Настроение общества изменилось. Ушли в небытие иллюзии революций 1848 года, пропало тщетное стремление улучшить этот мир. Дом Шопенгауэра во Франкфурте становится Меккой для любителей иронично-язвительно отнестись к миру, которых с каждым годом становилось все больше и больше. В 1843 году Шопенгауэр переиздает для них первый том "Мира как воли и представления" и добавляет к нему второй, где все называется своими именами. Именно в последние годы жизни он на удивление легко находит издателей для своих произведений. Капитал, оставленный отцом, удваивается. Но Шопенгауэр продолжает жить в простоте, лишь к пятидесяти годам заведя себе собственную мебель -- зачем? Лучшая комната его квартиры была занята великолепной библиотекой: читал Шопенгауэр медленно и знал, что успеет прочесть только лучшие из книг. Здесь, в кабинете, где он и умер, стоит настоящая индийская статуэтка Будды, покрытая позолотой. На письменном столе -- бюст Канта, над диваном -- портрет Гете, на других стенах -- портреты Декарта и Шекспира.
За три дня до смерти, 18 сентября 1860 года, Шопенгауэр, едва ли не впервые в жизни заболевший (во время одной из постоянных своих прогулок он простудился и получил воспаление легких), сказал врачу Гвиннеру, своему страстному поклоннику, что умереть теперь, когда он задумал серьезно переделать и дополнить книгу своих афоризмов, было бы некстати. Затем добавил: "Если прежде я хотел долгой жизни, чтобы энергично бороться с моими врагами, то теперь я охотно прожил бы еще для того, чтобы хотя бы под старость насладиться столь долго заставившим ждать себя, но зато доносящимся теперь до меня отовсюду признанием моих научных заслуг". Потом, как настоящий буддист, совершенно серьезно добавил, что обратиться в ничто было бы настоящим благодеянием, ибо прожито было достойно. Однако надежды на обретение вечного покоя мало.
21 сентября Шопенгауэр сел на диван пить кофе. Доктор, вошедший несколько минут спустя, нашел его бездыханным. Паралич легких.
На простой надгробной плите по желанию мыслителя было написано только -- "Артур Шопенгауэр". Когда врач Гвиннер спросил философа, где тот желает быть похороненным, Шопенгауэр ответил: "Это все равно. Потомки меня отыщут ...".
У компьютера, однако, есть и третья "программа". Она "включается" всегда, а потому человек просто не может не размышлять о том, что представляет собой мир в целом, что представляет собой душа (или, выражаясь сегодняшним языком, сознание) и, наконец, что представляет собой Бог (представление о Боге, как известно, есть даже у атеиста). В результате работы этой третьей программы, именуемой чистым разумом, получаются представления теологии и метафизики, т.е. умозрительной философии.
Беда, однако, заключается в том, что эта программа чересчур несовершенна. А потому, размышляя о мире в целом, о Боге и о душе, человек впадает в неразрешимые противоречия. Он получает взаимоисключающие положения, из которых каждое верно, но которые совершенно несовместимы. К примеру: "Все сложное в мире состоит из простого, и вообще есть только простое и то, что из него сложено" -- "Ни одна сложная вещь в мире не состоит из простых частей, и вообще нет ничего простого". На протяжении тысячелетий человечество не пришло к единому представлению ни о мире в целом, ни о Боге, ни о душе. Это может свидетельствовать только о слабости программы, именуемой "чистый разум".
Значит, научно размышлять на эти три темы (иногда Кант добавляет к ним и четвертую -- тему свободы) невозможно. Правда, никакая сила заставит каждого из человека размышлять на эти темы. Свои ответы на вопросы о том, что такое мир, что такое душа, есть ли Бог и в чем состоит свобода, есть у любой бабушки на завалинке. Но эти ответы не имеют ничего общего с наукой. Видимо, они зачем-то нужны человеку, раз уж такая "компьютерная программа" заложена в его психику. Скорее всего, эти противоречивые размышления нужны человеку для обретения психологического равновесия.
Но настоящий ученый должен довольствоваться только тем, что дают ему априорные формы чувственности и рассудок. Сказав хотя бы слово о Боге, мире в целом, душе и свободе, он покинул бы научные пределы. Поэтому, чтобы оставаться ученым, он должен отвечать: "Мы не знаем этого и никогда не узнаем научно".
А. Шопенгауэр принимает общий подход И. Канта: нет никакого объективно, от века данного мира вещей самих по себе. "Миры", известные наукам, строятся чем-то таким, что присутствует в человеке и творит в нем. Но кто же заложил в его психику "компьютерные программы"? Кто был этим неведомым программистом? Кто заставил человека соединять разрозненные представления в предметы, в научные картины мира, в противоречивые учения о мире в целом, Боге, душе и свободе?
Кант запретил отвечать на этот вопрос: мы не знаем и никогда не узнаем этого научно. Но парадокс заключался в том, что даже такой ответ был научным ответом. Он был суждением о душе, а всякие суждения о душе в науке должны быть запрещены. Запрет же, нарушенный самим запретителем, утрачивает силу.
И Шопенгауэр преодолевает кантовский запрет заниматься философией --ведь сам Кант явочным порядком занимается ей! Суждение "Мир в целом непознаваем" -- это тоже суждение о мире в целом, то есть суждение философское! Суждение "Бог непознаваем" -- это тоже суждение о Боге. Так же обстоит дело с суждениями о душе и о свободе, которые Кант объявил непознаваемыми вещами-в-себе. Все это -- суждения, которые, по Канту, в науке запрещены. Значит, они ненаучны!
Главным аргументом Канта против философии является противоречивость суждений, которые получаются, когда в действие вступает третья программа --разум. Но ведь сам Кант признает, что какая-то непреодолимая сила заставляет человека философствовать, впадая в противоречия. Так, может быть, "программирует" человеческое познание такая сила, которая сама раздирается противоречиями? Двадцать пять веков философствования, несмотря на все противоречия -- ведь это что-нибудь да значит! Видимо, сила, заставляющая человечество философствовать, обладает достаточной мощью, если она достигла такого результата?
Гегель попытался ответить на поставленный Кантом вопрос: почему люди философствуют, несмотря на то, что впадают при этом в противоречия, несмотря на то, что за двадцать пять веков они так и не достигли однозначных результатов при решении философских вопросов о мире в целом, Боге, душе и свободе. Гегелевский ответ сводился к следующему. Существует Божественный Философский Разум, который спорит сам с собой. Но спорит он в соответствии с четко установленной для себя самого логикой. Вначале он выдвигает тезис, затем -- возражение против него (антитезис), а потом находит компромисс, примиряя тезис и антитезис в синтезе. Обретенный синтез снова превращается в тезис, для него находится антитезис, они снова примиряются в синтезе -- и так далее. Божественная Мысль при таком мышлении вовсе не топчется на месте. Она становится все богаче и богаче, возвращаясь, казалось бы, к тому же самому, но -- на новом уровне. Происходит развитие по спирали -- каждый виток повторяет предыдущий, но на более высоком уровне. Таким образом, происходит прогресс в философии.
Божественный Разум, мыслимый Гегелем как бесконечный дух, открывает каждое из своих основополагающих понятий одному из философов -- "конечных духов". Потому и возникает ложное впечатление, будто философы спорят между собой. На самом же деле один воплощает в своем учении тезис, второй --антитезис, третий -- синтез. Спираль человеческого философского мышления повторяет спираль божественного философского мышления. Стало быть, человеческая философия прогрессирует тоже, пока в лице Гегеля не достигнет того же конечного результата, к которому пришел Бог.
Итак, через человечество, сквозь него, его устами философствует могущественная космическая сила, которая стремится к разумному примирению противоречий. Главные черты этой силы -- стремление к разумности и свободе, к примирению противоречий и к прогрессу. Больше того. Эта космическая сила -- Мировой Разум -- сотворила не только человека, но и всю природу, вложив в нее стремление к разумному порядку и свободе.
Не секрет, что портрет Мирового Разума был во многом списан Гегелем с Наполеона Бонапарта: однажды увидев его, Гегель назвал Наполеона воплощением мирового духа в конкретном месте и в конкретное время. Именно Наполеон осуществил вековую мечту немецких интеллектуалов, вдохновлявшихся в молодости чистыми идеалами французской революции, еще не омраченными террором: в 1806 году он объединил 36 германских княжеств под своим протекторатом в Рейнский Союз. Мировой Дух, воплотившись в Наполеоне, начал, наконец, объединять немцев в нацию, делать из них исторический народ! Как тут не смотреть в будущее с оптимизмом?
Именно оптимизма-то у Шопенгауэра никогда и не было. Он никогда не поверил бы в то, что историей и природой руководит какая-то космическая разумная сила, примиряющая противоречия и обеспечивающая развитие -- пусть даже и по спирали, а не по восходящей прямой. Гегель, возможно, и слышал в себе голос примиряющего Разума. Но Шопенгауэр, как и его предки, слышал в себе иной голос -- голос упрямой силы, велящей идти на конфликты и настаивать на своем. Эта сила с великим трудом сдерживалась рамками приличий, но иногда, как в случае с Каролиной Маркет, она выплескивалась наружу в гневе и несла на своей могучей волне, сметая все плотины и преграды разума.
Почувствовав эту могущественную силу в себе, Шопенгауэр стал целенаправленно искать ее вокруг, в сотворенном ею мире. История предстала ему отнюдь не в виде разумного прогресса, который приведет в тенденции к единому человечеству как семье народов, способных договариваться между собой и примиряться в высшем синтезе. Так мог представлять себе историю либо наивный оптимист, либо коварный обманщик.
История -- это череда кровавых и абсолютно бессмысленных деяний. Это --непрерывное противоборство народов, каждый из которых, в свою очередь, раздираем внутренними распрями. Больше того: конфликтующие партии тоже раздираются внутренними противоречиями, столкновениями составляющих их людей. И даже это -- еще не все. Каждого из этих отдельных людей непрерывно терзают противоборствующие в нем силы.
Люди, каждый из которых непрерывно воюет против всех и против себя самого -- вовсе не исключение. Жестокая борьба за выживание идет в мире живого. Вернее, впрочем, будет сказать, что какая-то могущественная, раздирающая сама себя сила создает весь мир живого, наглядно разворачивая себя в нем. Эта сила, которую можно было бы назвать Мировой Жизнью, творит себя с изобилием -- потому что знает, что будет питаться самой собою. Потому что живое питается только живым -- или тем, что когда-то было живо. Но та же непримиримая борьба идет и в сфере неживого. Одно небесное тело притягивает к себе другое, чтобы увеличить свою массу, а тем самым -- и мощь для дальнейшего притяжения. Язык химии -- это тоже язык борьбы... А потому Шопенгауэр предпочитает называть великую силу, пронизывающую весь созданный ею космос, не Мировой Жизнью, а всемирной Волей. Власть ее распространяется и на живое, и на неживое.
Единая, всемирная Воля Шопенгауэра -- это его ответ на Мировой Разум Гегеля. Ненависть, испытываемая Шопенгауэром к нему, заставила ответить философской системой на философскую систему: иначе нельзя было спорить и опровергать. Правда, квант Мировой Воли, бившийся в Шопенгауэре, не позволил ему выстроить свою систему с такой же хладнокровной последовательностью. Но его Мировая Воля так же прослежена и в онтологии, и в гносеологии, и в этике и в эстетике: она противопоставлена гегелевскому Мировому Разуму на всех философских фронтах.
Отчаянная, бессмысленная борьба -- повсюду в природе и повсюду в истории. Только-только наметившуюся здесь гармонию разума взрывает дикая и неуправляемая сила, несущая с собой кровь и слезы. Прав был Шекспир, сказавший устами одного из героев "Макбета": "Жизнь есть история, поведанная дурнем. В ней много слов и страсти, а смысла нет".
Все кровавые исторические трагедии, все катастрофы и стихийные бедствия, все самые ничтожные кухонные свары -- это Воля в действии. Она непрерывно гложет, терзает, мучает сама себя, ибо внутренне самопротиворечива и разорвана. Разные ее "части" объективируются в виде противоборствующих природных и социальных сил, и разные ее воплощения насмерть сражаются друг с другом -- это и есть гераклитовский "агон", вселенская борьба всего со всем.
Теперь картина проясняется окончательно. Все "компьютерные программы" в человеческом сознании создает она, Воля. Больше того -- она же, в конечном счете, создает и чувственные представления. Зачем? Затем, что воле постоянно нужно распалять саму себя, а потому создавать для себя заманчивые видения. Чтобы Воля ринулась в сражение с самой собою, ей нужна разжигающая ее картина мира. Эту-то картину и создают для нее из чувственных представлений "программы" человеческого разума. Все это создано самой Волей для самовозбуждения и не имеет ничего общего с каким-то объективным миром. Объективного мира просто не существует. Существует только Воля и порождаемые ей самой представления, иллюзии, картины, которыми она распаляет себя. Эти-то иллюзии мы и считаем наивно реальностью, страстно принимаясь за ее преобразование, покорение, обуздание.
Остановись Шопенгауэр на этом, его философское учение можно было бы рассматривать как подробнейшее развитие гераклитовского тезиса: "Война есть отец всему и всему начало". Но, в отличие от Гераклита, вполне заслуживающего звание родоначальника "философии жизни", Шопенгауэр сосредоточился на способах избавиться от власти Мировой Воли.
И в этом его наставником стал Будда.
Кровавая междоусобица Жизни была не просто представлена Шопенгауэром во всем ее многообразии, как факт. Она была оценена им -- как несчастье и мука, от которых следует избавиться. Мир, подвластный Воле, превратился в колесо сансары. Шопенгауэру осталось искать европейский аналог нирваны.
Мир одержим Волей и несется неизвестно куда. В его движении нет никакой логики. Его нельзя предсказать. Нас может ждать завтра любая трагедия, любая катастрофа, если мы будем, безраздельно подвластные Воле, нестись вперед, очертя голову. Что же делать?
Есть первый путь, которым можно на время избавиться от терзаний и борений, порождаемых в нас Волей. Это -- художественное творчество. Когда мы отдаемся экстазу творчества и нас несет его волна, квант Воли, бившийся в нас и мучивший нас, выплескивается наружу, воплощаясь в произведении искусства. Разумеется, творчество такого рода может быть только иррациональным -- без всякого планирования, без программы, без "художественных принципов", и вообще -- лучше всего не связанное со словом, в котором всегда таится сковывающий волю рационализм. Выплеснутая в чистом виде вовне Воля -- это музыка. Но не продуманная и гармоничная, как у Баха, а неистовая и бурная, как у Вагнера. Художник, творя в экстазе, обретает небывалый покой. Но едва творчество прекращается, он опять начинает мучится от несовершенства произведения, недовольства им -- это самопожирающая Воля вернулась в него. Спасти может только новый экстаз. Но творческие экстазы, увы, не могут быть непрерывными.
Этот путь избавления от Воли -- временный. Но есть и второй, более эффективный: именно тот, который предлагает буддизм. Будда учил, что глупо убивать в себе Волю-Жизнь постом, примитивным аскетизмом, просто совершать самоубийство, наконец. Все это бессмысленно: череда перерождений продолжится, только ты будешь участвовать в ней в другом виде, ибо Воля всемирна. Выход один -- научиться отрешаться от нее, избавляясь от плена потребностей, желаний, страстей, восходя при этом все выше и выше в медитации, где созерцанию открывается глубочайшая истина. Истина эта состоит в том, что Воля на самом деле, сама не сознавая этого, борется с собой, и борьба эта бессмысленна, так же как и вовлеченность в эту борьбу.
Воля постигает себя в отрешенном аскете -- этаком европейском буддисте, который нашел правильный путь: надо присутствовать в этом мире, отсутствуя в нем. Надо взирать с великим спокойствием и с жалостью на борьбу тех, кто обуян страстями и потребностями. Надо пытаться помочь им освободиться от этих страстей, вырваться из их круговорота, где желаний тем больше, чем больше удовлетворяешь их.
Словом, надо воспарить высоко над миром и созерцать его жестокую суету! Надо смотреть на шторм в бурном море, чувствуя себя на надежном плоту, носимом по волнам.
Чтобы достичь такой отрешенности, Шопенгауэр уходил в горы. Он ощущал, как его тренированное сознание философа мучительно взбирается на недосягаемые ранее высоты медитации -- именно тогда, когда его тренированное тело горновосходителя преодолевает горные кручи:
"Я все сильнее чувствовал невероятную усталость. Привалы мои становились все чаще и все дольше. Наконец, сделав пятьдесят шагов, я упал, изможденный... Я считаю, что такой вид с вершины необыкновенно много дает для расширения понятий... Все малые предметы исчезают, только большое сохраняет свой облик. Одно плавно переходит в другое, и видишь уже не множество маленьких отдельных предметов, а большую, пеструю, сверкающую картину... Вещи, которые там, внизу, представляются столь значительными, ради обладания которыми затрачивается столько усилий и строится столько планов, просто исчезают, когда стоишь здесь, наверху... ".
Не странно ли, что буддист-горновосходитель, бросающий отрешенные взоры на мир с высоты, был постоянно готов вступить в схватку, ответить на брошенный вызов? Даже на вызов ничтожной Каролины Маркет? Нет, не странно. Сам Будда оказал ученикам: "Я не воюю с миром, монахи. Это мир воюет со мной". Буддист не начинает войны, ибо не стремится ни к каким целям в этом мире, но достойно отвечает на вызов врага. Как знать, впрочем, не была ли вся философия Шопенгауэра попыткой смирить те дикие припадки гнева, один из которых обрушился на бедную швею?
Окончив осенью 1818 года главный труд своей жизни -- "Мир как воля и представление" -- Шопенгауэр претендует в Берлинском университете на звание приват-доцента. 23 марта 1820 года он читает обязательную пробную лекцию --"О четырех различных видах причин". Гегель, берлинская философская звезда первой величины, вначале благосклонно принявший тему, вдруг прерывает докладчика:
Но тут поднимается профессиональный медик Лихтенштейн, перебивает Гегеля и говорит:
Гегель с негодованием покидает аудиторию.
Лекция прерывается, не завершившись. Шопенгауэр не дочитал ее, хотя рассчитывал говорить целый час. Ему присваивается звание доцента. Он получает право включить свои лекции в расписание на семестр, причем выбрать не только темы, но и время. И в расписании на летний семестр 1820 года появляется строчка: "Вся философия в целом или учение о сущности мира и человеческого разума", господин доктор Шопенгауэр, шесть раз в неделю, с 4 до 5 часов". Прочитать, впрочем, удалось только одну лекцию на большой аудитории: преподавательские способности Шопенгауэра студентами были оценены невысоко. Но вплоть до зимнего семестра 1831--1832 года Шопенгауэр из принципа ставит в расписания свои лекции, не читая ни одной из них из-за отсутствия интереса у студентов, но когда его спрашивают, на какое время их поставить, гордо и дерзко отвечает: "Лучше всего на те же часы, когда читает свой главный курс господин профессор Гегель".
Мировая Воля продолжает свирепствовать и бушевать в мире, насылая на Берлин в 1831 году эпидемию холеры. Холера уносит великого Гегеля. Шопенгауэр уезжает от холеры во Франкфурт-на-Майне, чтобы прожить там почти безвыездно свыше четверти века, до самой смерти. Берлина он так и не полюбил. В этом городе провалилась и вторая попытка читать лекции в университете -- публика просто не дозрела до них. В Александре Гумбольдте, одним из немногих, с кем можно было пообщаться, больше учености, чем действительного ума. Гегель, который изучал философии античных мудрецов не из первоисточников, а по пересказам! (Как, впрочем, и Фихте, и Шеллинг). И вообще -- что говорить о городе, в котором земля носит фрау Маркет? О городе, который так его и не оценил.
Оставалось ждать признания.
И правда: в середине века интерес к философии Шопенгауэра стал резко возрастать. Настроение общества изменилось. Ушли в небытие иллюзии революций 1848 года, пропало тщетное стремление улучшить этот мир. Дом Шопенгауэра во Франкфурте становится Меккой для любителей иронично-язвительно отнестись к миру, которых с каждым годом становилось все больше и больше. В 1843 году Шопенгауэр переиздает для них первый том "Мира как воли и представления" и добавляет к нему второй, где все называется своими именами. Именно в последние годы жизни он на удивление легко находит издателей для своих произведений. Капитал, оставленный отцом, удваивается. Но Шопенгауэр продолжает жить в простоте, лишь к пятидесяти годам заведя себе собственную мебель -- зачем? Лучшая комната его квартиры была занята великолепной библиотекой: читал Шопенгауэр медленно и знал, что успеет прочесть только лучшие из книг. Здесь, в кабинете, где он и умер, стоит настоящая индийская статуэтка Будды, покрытая позолотой. На письменном столе -- бюст Канта, над диваном -- портрет Гете, на других стенах -- портреты Декарта и Шекспира.
За три дня до смерти, 18 сентября 1860 года, Шопенгауэр, едва ли не впервые в жизни заболевший (во время одной из постоянных своих прогулок он простудился и получил воспаление легких), сказал врачу Гвиннеру, своему страстному поклоннику, что умереть теперь, когда он задумал серьезно переделать и дополнить книгу своих афоризмов, было бы некстати. Затем добавил: "Если прежде я хотел долгой жизни, чтобы энергично бороться с моими врагами, то теперь я охотно прожил бы еще для того, чтобы хотя бы под старость насладиться столь долго заставившим ждать себя, но зато доносящимся теперь до меня отовсюду признанием моих научных заслуг". Потом, как настоящий буддист, совершенно серьезно добавил, что обратиться в ничто было бы настоящим благодеянием, ибо прожито было достойно. Однако надежды на обретение вечного покоя мало.
21 сентября Шопенгауэр сел на диван пить кофе. Доктор, вошедший несколько минут спустя, нашел его бездыханным. Паралич легких.
На простой надгробной плите по желанию мыслителя было написано только -- "Артур Шопенгауэр". Когда врач Гвиннер спросил философа, где тот желает быть похороненным, Шопенгауэр ответил: "Это все равно. Потомки меня отыщут ...".