Совсем не так подпоручик Фредерик Глюнтц представлял себе войну; но это, вне всякого сомнения, и была настоящая война. Сражение больше напоминало бойню, но другого выхода у французов не было. Солдаты императора повсюду оставляли за собой повешенных партизан, немых, слепых и неподвижных свидетелей с выпученными мертвыми глазами и вывалившимися языками, голые черные тела, покрытые мириадами мух. Когда полк входил в крошечную деревеньку под названием Сесина, у Летака убили лучшего коня. Всего один выстрел из мушкета — и великолепная кобыла рухнула наземь. Стрелявшего нашли, и взбешенный Летак — «Это невыносимо, господа, такая славная кобыла, не правда ли? Беспримерная, эхем, трусость!..» — потребовал мщения:
   — Вздернем-ка одного из этих дикарей, которые вечно ничего не видят и ничего не знают, лучше всего священника… надо примерно их наказать, эхем, пора искоренить эту чуму, задушить мятеж в зародыше…
   Привели священника, низенького, коренастого человечка лет пятидесяти, небритого, с тонзурой, давно превратившейся в обыкновенную плешь, в коротковатой сутане, сплошь покрытой пятнами, которые лютеранин Фредерик почему-то принял за причастное вино. Ему не дали произнести ни слова; приказ Летака восприняли как приговор, не подлежащий обжалованию. Соорудили подобие виселицы, перекинув веревку через перекладину балкона городской ратуши. Священник покорно стоял между двумя гусарами, которым едва доставал до плеч, и, сжав зубы, с тоской смотрел на петлю, назначенную орудием смерти. Селение будто вымерло; на улицах не было не души, но за стенами домов, за плотно закрытыми ставнями прятались безмолвные наблюдатели. Когда на шею священнику накинули петлю, всего за несколько мгновений до того, как двое дюжих гусар потянули за другой конец веревки, он разомкнул губы и едва слышно, но вполне внятно произнес: «Дети сатаны! » Потом старик плюнул в сторону сидевшего верхом Летака и без всякого сопротивления позволил палачам завершить свое дело. Едва солдаты покинули деревню — Фредерик командовал в тот день арьергардом, — на площади появились одетые в черное старухи и принялись молиться, преклонив колени перед телом казненного.
   Спустя четыре дня патруль обнаружил на обочине дороги труп вестового. Это был под-поручик из Второго гусарского эскадрона, худой, меланхоличный юноша, вместе с которым Фредерик проделал путь из Бургоса в Аранхуэс, когда получил назначение в полк. Бедолагу Жуньяка повесили на дереве за ноги, так, что его голова почти касалась земли. Несчастному вспороли живот, и выпущенные наружу внутренности свисали чудовищным, кровавым комом, вокруг которого роились мухи. Ближайшая деревня под названием Посокабрера была совершенно пуста; ее жители ушли неизвестно куда, унеся с собой все пожитки и припасы до последнего пшеничного зернышка. Летак приказал сравнять селение с землей, и полк продолжал свой поход.
   Такова была испанская война, и Фредерик отлично усвоил ее главные правила: «Никогда не выезжать одному, ни в коем случае не терять из виду товарищей, не заезжать без надобности в лес или деревню, не принимать у местных жителей ни еду, ни питье, прежде чем они сами их не попробуют, никогда не колебаться, если нужно разрубить на куски одного из этих сукиных детей». Все, разумеется, верили, что это ненадолго. Показательные казни вот-вот сделают свое дело. Достаточно повесить или расстрелять побольше диких каналий, и тогда в Испании наступит долгожданный покой, а войско
   Императора сможет отправиться в новые, более славные, походы. Слухи о том, что англичане готовят высадку на полуострове, наполняли сердце Фредерика Глюнтца надеждой на встречу с достойным противником, сражения, которые войдут в историю, и возможность стяжать славу в настоящей войне, где с врагом встречаются лицом к лицу. Так или иначе, против генерала Дарнана на этот раз выступила хорошо организованная регулярная армия. А потому спустя несколько часов подпоручику Фредерику Глюнтцу из Страсбурга предстояло принять крещение огнем и кровью.
   Де Бурмон тщательно выколачивал трубку, морща лоб от старания. Откуда-то с севера донесся далекий, но отчетливый раскат грома.
   — Надеюсь, завтра дождя не будет, — произнес Фредерик, ощутив укол тревоги. В дождливые дни ноги лошадей застревали в грязи, и кавалерия теряла скорость. На мгновение юноша вообразил чудовищную картину: неподвижные ряды всадников, застывшие в вязкой глине.
   Его друг покачал головой:
   — Вряд ли. Я слышал, в эту пору дожди в Испании — большая редкость. С Божьей помощью будет тебе завтра кавалерийская атака. — На этот раз он улыбнулся широко и сердечно. — То есть я хотел сказать, нам будет. Нам двоим.
   От слов «нам двоим» у Фредерика потеплело на сердце.
   Что может быть прекраснее дружбы на войне, в походной палатке, при свечах, когда до сражения остаются считанные часы! Если на войне вообще может быть что-то хорошее — это боевое братство.
   — Ты, верно, станешь надо мной смеяться, — произнес Фредерик вполголоса, чувствуя, что может говорить откровенно, — но мне всегда казалось, что первая в моей жизни атака будет чудесным солнечным утром, чтобы конская сбруя сверкала в ярких лучах, а наши доломаны были в пыли от бешеной скачки.
   — «В этот миг твои друзья — конь, клинок и Бог», — продекламировал де Бурмон, опустив веки.
   — Кто это сказал?
   — Понятия не имею. Точнее, не помню. Я прочел эти слова много лет назад — в книге, которая хранилась в библиотеке моего отца.
   — Потому ты стал гусаром? — спросил Фредерик.
   Де Бурмон задумался.
   — Возможно, — заключил он наконец. — Если честно, я и сам не знаю, отчего пошел в кавалерию. Но в Мадриде я понял, что лучший мой друг — сабля.
   — Возможно, завтра ты изменишь мнение и назовешь лучшим другом своего коня Ростана. Или Господа.
   — Возможно. Но если уж придется выбирать, я предпочитаю, чтобы конь меня не подвел. А ты?
   Фредерик пожал плечами:
   — Я пока и сам не знаю. Сабля, — он провел рукой по украшенной темным камнем гарде, — не выпадет из опытной и твердой руки. Мой Нуаро — изумительное животное, чтобы сладить с ним, мне и шпоры почти не требуются. А Бог… Что ж, хоть я и родился в год взятия Бастилии, родители воспитали меня в строгости и страхе Божьем. Конечно, в армии царит совсем иной дух, но не так-то легко изменить тому, во что верил с детства. Все равно во время битвы у Бога будут и другие дела, кроме как присматривать за мной. А вот испанцы, похоже, верят в своего безжалостного папистского Бога посильнее императорских гусар и на каждом шагу повторяют, что Он с ними, а никак не с нами, порождениями дьявола, которые будут гореть в аду. Возможно, когда они потрошили беднягу Жуньяка и вешали его на той оливе, это было подношение Христу, вроде языческой жертвы…
   — Что ты хочешь этим сказать? — нетерпеливо спросил де Бурмон, опечаленный воспоминанием о Жуньяке.
   — Я хочу сказать, что остаются сабля и конь.
   — Вот речь гусара. Полковник Летак одобрил бы такие слова.
   Сняв доломан и сапоги, Мишель растянулся на кровати. Он сложил руки на груди, прикрыл глаза и принялся насвистывать сквозь зубы итальянскую песенку. Фредерик достал из жилетного кармана серебряные часы с собственными инициалами, выгравированными на крышке, — подарок отца, сделанный в тот день, когда сын покидал Страсбург, чтобы поступить в Военную школу. Половина двенадцатого ночи. Юноша нехотя поднялся на ноги, потянулся и аккуратно пристроил саблю к поддерживающему палатку столбу, рядом с седлом и двумя пистолетами в кобурах.
   — Пойду прогуляюсь, — сказал он де Бурмону.
   — Лучше попробуй заснуть, — отозвался тот, не открывая глаз. — Завтра будет безумный день. Вряд ли удастся отдохнуть как следует.
   — Я только взгляну, как там Нуаро. Я быстро.
   Фредерик накинул на плечи доломан и вышел из палатки, с наслаждением вдыхая прохладный ночной воздух.
   Пламя бросало причудливые отблески на лица сидящих у костров солдат. Задержавшись на минуту у огня, юноша отправился на конюшню, откуда время от времени доносилось тревожное ржание.
   Эскадронный конюх вахмистр Удэн играл в карты с другими унтер-офицерами. На столе среди засаленных карт стояли бутылка вина и несколько стаканов. Увидев Фредерика, игроки поспешно вскочили на ноги.
   — К вашим услугам, господин подпоручик! — гаркнул Удэн, крупный, усатый малый с красным от вина лицом. — В конюшне никаких происшествий.
   Вахмистр был угрюмый ветеран, любитель выпить и подраться, но с лошадьми управлялся как никто другой. Он носил в левом ухе золотое колечко и красил волосы, чтобы скрыть седину. Мундир Удэна, как у большинства гусар, был искусно расшит и украшен шнурами. Вкусы кавалеристов не отличались разнообразием.
   — Я пришел проведать своего коня, — сообщил Фредерик.
   — Как вам будет угодно, сударь, — ответил вахмистр, с явной неохотой соблюдая субординацию по отношению к мальчишке, который годился ему в сыновья. — Желаете, чтобы я вас сопровождал?
   — Этого не требуется. Надеюсь, я найду Нуаро там, где оставил его вечером.
   — Так точно, господин подпоручик В загоне для офицерских лошадей, у самой стены.
   Фредерик двинулся дальше по темной тропинке, а Удэн, проводив его исполненным деланного почтения взглядом, вернулся к картам. Вахмистр терпеть не мог, чтобы посторонние совались к его лошадкам. Когда эскадронные кони были не под седлом, Удэн считал их своей собственностью. Он тщательно следил за тем, чтобы прекрасные орудия войны в редкие мирные часы были чистыми и сытыми и ни в чем не нуждались. Как-то раз, задолго до испанского похода, Удэн крепко повздорил с вахмистром кирасир, позволившим себе пренебрежительно отозваться об одном из доверенных ему коней. Кирасир отправился прямиком на небеса с чудовищной сабельной раной на лбу, и ни один из невольных свидетелей этой сцены никогда больше не позволял себе непочтительных слов о конях вахмистра Удэна.
   Нуаро был великолепным семилетним жеребцом, черным, как ночь, с красиво подстриженными хвостом и гривой. Его небольшой рост с лихвой возмещали крепкие ноги и широкая грудь. Фредерик приобрел его в Париже, полностью опустошив свой и без того тощий кошелек, но гусарскому офицеру полагалось иметь доб-рого коня. В решающий час он мог спасти жизнь своему седоку.
   Нуаро меланхолично жевал сено у беленой стены, окружавшей оливковую рощу. Почуяв приближение хозяина, он повернул голову и тихонько заржал. Фредерик полюбовался благородной мордой своего коня, похлопал его по гладкому крупу, а потом запустил руку прямо в сено и приласкал горячие губы животного.
   На горизонте сверкнула молния и несколько мгновений спустя где-то вдалеке прокатился гром. Лошади испуганно заржали, и Фредерик, невольно содрогнувшись, поднял глаза к мрачному небу. В двух шагах от загона бесшумно, как ночные тени, прошли часовые. Фредерик снова посмотрел на небо, подумал о дожде, о повешенном на дереве Жуньяке, о злобных темнолицых дикарях и впервые в жизни ощутил во рту солоноватый привкус страха.
   Юноша обхватил рукой красивую голову Нуаро и нежно потрепал его бархатную гриву:
   — Не подведи меня завтра, дружок. Мишель де Бурмон еще не спал; он поднял голову, едва Фредерик вошел в палатку.
   — Все в порядке?
   — Конечно. Я только посмотрел, как там лошади; Удэн хорошо о них заботится.
   — Этот вахмистр знает свое дело. — Де Бурмон ходил проведать лошадей парой часов раньше. — Будешь спать или выпьешь коньяку?
   — По-моему, это ты хотел спать.
   — И буду. Но сначала выпью немного. Фредерик достал из седельной сумки своего друга обтянутую кожей флягу и разлил коньяк в металлические стаканы.
   — Там что-нибудь осталось? — спросил Фредерик.
   — Пара глотков.
   — Тогда оставим их на завтра. Вдруг Франшо не успеет наполнить ее снова перед выступлением.
   Друзья со звоном сдвинули стаканы; Фредерик пил медленно, де Бурмон проглотил свой коньяк залпом. Как полагается гусару.
   — Боюсь, дождь будет, — произнес Фредерик после недолгого раздумья. В голосе его не было ни тени тревоги; он просто высказал вслух мысль. И все же, не успев договорить, юноша пожалел о своих словах. К счастью, де Бурмон повел себя великолепно.
   — Знаешь что? — произнес он тоном заговорщика. — Я сам подумал об этом всего минуту назад, и, признаться, начал беспокоиться: грязь и все такое, сам понимаешь. Но у дождя есть и положительные стороны; пушечные ядра станут застревать в мокрой земле, и картечь не сможет бить слишком далеко. Нам будет трудно драться под дождем, но ведь им тоже… И, чтобы покончить с этой темой, могу тебя заверить, что в эту пору дожди в Испании редкость.
   Фредерик опорожнил свой стакан. Он вовсе не любил коньяк, но гусару полагалось пить и сквернословить. Коньяк всё еще давался юноше легче ругательств.
   — Дождь сам по себе меня не слишком беспокоит, — откровенно признался Фредерик. — Какая разница, где умирать: в грязи или на сухой земле, к встрече со смертью все равно не подготовишься. Конечно, если ты не можешь управлять своими чувствами, когда они похожи на страх…
   — А вот это слово, сударь, — де Бурмон сердито нахмурил брови, подражая полковнику Летаку, — гусару не пристало произносить, эхем, никогда…
   — Разумеется. Я готов взять его обратно. Гусар не знает страха смерти; а если и узнает однажды, пусть это остается его личным делом, — продолжал Фредерик, следуя за причудливыми извивами собственных раздумий. — Но как быть с другим страхом, страхом, что удача изменит тебе в бою, что слава обойдет тебя стороной?
   — А! — воскликнул де Бурмон, всплеснув руками. — Такой страх я уважаю.
   — Об этом я и говорю! — пылко заключил Фредерик. — Мне совершенно не стыдно признаться, что я действительно боюсь — боюсь, что дождь или еще какая-нибудь проклятая стихия помешает моей встрече со славой. Я думаю… Я думаю, что смысл жизни человека вроде тебя или меня в том, чтобы бросаться в бой с пистолетом в одной руке и саблей в другой, с криком: «Да здравствует Император!» А еще, хотя признаваться в этом немного стыдно, — продолжал он, слегка понизив голос, — я боюсь… Впрочем, это не совсем подходящее слово. Не хотелось бы пропасть ни за что, кануть во тьму, ничего не совершив, попасться на дороге какому-нибудь зверью, как несчастный Жуньяк, вместо того, чтобы скакать под императорским орлом навстречу меткой пуле или честному клинку и умереть с оружием в руках, как подобает мужчине.
   При упоминании Жуньяка де Бурмон побледнел.
   — Да, — сказал он хрипло, отвечая скорее собственным мыслям. — Этого я и сам боюсь.
   Несколько мгновений друзья молчали — каждый думал о своем. Наконец де Бурмон тряхнул головой и потянулся к фляжке с коньяком.
   — Черт побери! — воскликнул он чересчур бодро. — А что, приятель, давай уж допьем эти два глотка, и пусть Господь с интендантами пошлют нам завтра еще.
   Вновь зазвенели стаканы, но мысли юноши были уже далеко, в родном городе, у постели, в которой умирал его дед. Как ни мал был тогда Фредерик, в его памяти остались горестные картины: плотно закрытые ставни, не пропускавшие в дом солнечный свет, женский плач в гостиной, мокрые глаза отца; черные сюртуки и красные физиономии родственников — уважаемых в городе купцов. Дед полулежал в кровати, опираясь на подушки, его исхудавшие, утратившие былую силу руки покоились на одеяле. Болезнь заострила орлиные черты старика, еще при жизни превратив его лицо в посмертную маску.
   «Он больше не хочет жить. Просто не хочет…» Слова матери, сказанные едва различимым шепотом, потрясли маленького Фредерика до глубины души. Старый Глюнтц давно отошел от дел, поручив торговлю своему сыну. Тяжкий недуг, поразивший суставы, до конца дней приковал его к постели, лишив надежды не только на выздоровление, но и на быструю, легкую смерть. Конец приближался неуклонно, но мучительно медленно. В один прекрасный день старик устал ждать, отказался от пищи, и с тех пор лежал неподвижно, не внемля отчаянным призывам домашних, всеми оставшимися силами торопя смерть. Последние дни своей жизни старый купец провел в темной спальне, отвечая на мольбы детей и внуков непостижимым молчанием. Его земное существование подошло к концу. Проницательный, как все дети, Фредерик догадался, что дед больше ничего не ждал от жизни и потому добровольно отказался от борьбы за нее.
   Предстоящая битва не слишком тревожила юношу. Фредерик был готов ко всему — даже к тому, что валькирии из северных саг, которыми он зачитывался в детстве, спустятся на поле боя, чтобы пометить обреченного героя своими поцелуями. Молодой человек знал, что будет достоин мундира, который носит. Когда он вернется в Страсбург, Вальтер Глюнтц сможет по-настоящему гордиться своим сыном.
   Де Бурмон вновь завалился на кровать и моментально заснул, на этот раз — очень крепко. Фредерик снял сапоги и тоже лег, не погасив свечи. Сон пришел не сразу и неглубокий, тревожный, полный причудливых образов. Перед глазами проплывали унылые, мрачные лица, длинные пики, обезумевшие лошади и обнаженные сабли, сверкающие в лучах солнца. Со страхом и тоской в сердце юноша искал в небе валькирий и выдыхал с облегчением, не увидев их. Фредерик несколько раз просыпался от собственных стонов с пересохшим горлом и горящим лбом.

II. Заря

   До рассвета было еще далеко, когда в палатку заглянул Франшо, ординарец обоих офицеров. Это был низкорослый, уродливый человечек, главное достоинство которого заключалось в виртуозном умении добывать съестные припасы, которых в испанских частях вечно не хватало. Не говоря уже о том, что он был на редкость исполнителен и учтив.
   — Майор Берре приглашает господ офицеров на совет, — бодро сообщил он, представ перед глазами не вполне проснувшихся подпоручиков. — Через полчаса, в его палатке.
   Фредерик с трудом прогнал сон. Всю ночь он ворочался на жесткой походной кровати и задремал как раз перед появлением Франшо. Де Бурмон был уже на ногах, но мучительно зевал и протирал глаза.
   — Похоже, великий день настал, — заметил он, краем глаза следя за тем, чтобы ординарец чистил сапоги с должным усердием. — Который час?
   Фредерик достал карманные часы:
   — Половина четвертого. Ты выспался?
   — Я спал как младенец, — сообщил де Бурмон, в немалой степени покривив душой. — А ты?
   — И я как младенец, — ответил Фредерик, имевший для такого заявления еще меньше оснований. Друзья понимающе переглянулись.
   Тем временем Франшо зажег масляной фонарь, принес кувшин кипятку и поставил на пол ведро с холодной водой. Друзья умылись, затем Франшо аккуратно выскоблил их щеки бритвой; по праву старшинства, первым он тщательно выбрил лицо де Бурмона и ловко подвил ему кончики усов. С Фредериком ординарец управился куда быстрее; у юноши еще не было настоящей бороды, на лице у него росла лишь редкая щетина. Когда Франшо убрал бритву, Фредерик поглядел вверх. Небо полностью затянули облака; звезд не было видно.
   Отовсюду раздавался шум пробуждавшегося лагеря. То и дело слышались отрывистые, раздраженные приказы унтер-офицеров, в свете факелов у палаток виднелись силуэты гусар, собиравшихся в поход. Егерская рота, расположившаяся поблизости от эскадрона, уже готова была выступать. Командиры строили солдат, подгоняя их резкими окриками. Другая рота, разбившись по четыре, уже поднималась по склону холма, теряясь во мраке среди олив.
   Франшо помог офицерам натянуть сапоги. Фредерик застегнул пуговицы на чикчирах, по восемнадцать с каждой стороны от бедра до щиколотки и еще восемнадцать пуговиц на расшитом золотом доломане. Надев кожаную перевязь, юноша прицепил к ней саблю, и ножны со звоном задели шпоры. Затем он расправил ворот и манжеты рубашки, протер лицо и руки душистым одеколоном, натянул перчатки из тонкой овечьей кожи и взял под мышку роскошный кольбак, украшенный мехом, — знак отличия офицеров элитарных частей. Де Бурмон, только что проделавший те же манипуляции в том же порядке, оглядел друга с ног до головы и явно остался доволен его видом.
   — После тебя, Фредерик! — произнес он, откинув полог.
   — После тебя, Мишель!
   Друзья обменялись поклонами, улыбками и сердечным рукопожатием. А потом вышли из палатки, свежевыбритые и подтянутые, звеня шпорами, наслаждаясь свежим предутренним воздухом, такие молодые и красивые в своих роскошных мундирах, готовые хоть сейчас вызвать на поединок саму смерть или доскакать прямо до затянутого тучами горизонта.
   Майор Берре и восемь эскадронных офицеров склонились над застеленным картами столом. На месте правого глаза майора, потерянного при Аустерлице, красовалась черная повязка, которая придавала старому вояке свирепый вид. Ни он, ни ротмистр Домбровский в ту ночь не спали. Полковник Летак битых три часа объяснял им, что требуется от полка в предстоящей операции.
   — Испанцы стоят здесь и здесь, — медленно говорил майор, упрямо глядя в карту, словно на ней и вправду можно было рассмотреть вражеское войско. — Разведка сообщает, что основная часть операции должна развернуться среди вот этих холмов. В задачу полка входит защита левого фланга. И участие в наступлении, если понадобится. По меньшей мере один эскадрон должен оставаться в резерве. Впрочем, это не наша забота. Мы с вами, Бог даст, пригодимся в первой линии.
   Пригодиться в первой линии для гусар из Четвертого эскадрона означало пойти в атаку.
   При свете фонаря майор разглядел на лицах подчиненных довольные ухмылки. Лишь ротмистр Домбровский, стоявший по правую руку от Берре, оставался непроницаемо спокойным. Седовласый ротмистр с густыми соломенными усами напоминал повидавшего немало сражений ветерана, каким он и был на самом деле. Этот поляк дрался под французскими знаменами по всей Европе; бесконечные походы научили его хладнокровию и сдержанности. Даже отдавая приказы, ротмистр ни разу не повысил голоса. Это был угрюмый и замкнутый человек, с одинаковым упорством избегавший и общества своих товарищей, и дружбы старших офицеров. Зато Домбровский слыл храбрым солдатом, ловким наездником и толковым командиром. Его мало кто любил, но уважали все без исключения.
   — Есть у кого-нибудь вопросы? — спросил Берре, продолжая вглядываться в карту с таким упорством, будто от этого зависел исход предстоящей кампании.
   Смуглолицый поручик Филиппо, насмешник и фанфарон, кашлянул в притворном смущении:
   — Известна ли численность противника? Берре недовольно поморщился, изогнув бровь над единственным глазом, словно хотел спросить: «Господи, ну какая разница?»
   — Между Лимасом и Пьердас-Бланкас мы насчитали приблизительно восемь-десять тысяч человек, — пояснил он нехотя. — Инфантерия, кавалерия, артиллерия и партизанские отряды… Первое столкновение должно произойти здесь, — он указал место на карте, — а потом здесь, — майор отметил на карте другую точку и соединил их воображаемой дутой. — Наша задача оттеснить их в горы и заставить принять битву в долине, что, как вы понимаете, совершенно им невыгодно. Теперь я рассказал вам почти все, что знаю. Есть еще вопросы, господа?
   Больше вопросов не было. Даже новичок Фредерик понимал, что разъяснения майора были пустой формальностью. Как и весь этот совет; решения принимали совсем другие инстанции, и сам полковник Летак едва ли был посвящен в планы генерала Дарнана. От эскадрона требовалось храбро сражаться и честно выполнять приказы.
   Берре свернул карты, давая понять, что совет окончен.
   — Благодарю вас, господа. Это все. Полк выступает через полчаса; если мы не будем терять времени, рассвет застанет нас на марше.
   — Строимся по четыре, — нарушил молчание Домбровский. — И помните: опаснее партизан только испанские уланы. Они настоящие дикари. И наездники отменные.
   — Неужто лучше нас? — усмехнулся подпоручик Жерар.
   Домбровский ответил Жерару взглядом, холодным, как снега его родной Польши.
   — Ничуть не хуже нас, — ответил он невозмутимо. — Я был при Байлене.
   Вот уже две недели слово «Байлен» означало для французов катастрофу. Три императорские дивизии отступили под натиском двадцати семи тысяч испанцев, потеряв две тысячи убитыми и девятнадцать тысяч ранеными, утратив полсотни пушек, четыре швейцарских штандарта и столько же французских знамен… В палатке воцарилось гробовое молчание, а майор Берре укоризненно посмотрел на Домбровского. Чтобы сгладить неловкость, ординарец майора поспешно убрал карты и поставил на стол бутылку коньяка. Берре поднял свой бокал.
   — За Императора! — провозгласил он.
   — За Императора! — откликнулись все как один, и дружно звякнули шпорами, одним махом проглотив коньяк.
   Фредерик почувствовал, как огненная жидкость наполняет его желудок, и крепко сжал зубы, чтобы никто не заметил на его лице гримасы отвращения. Офицеры покидали палатку. Лагерь наполнялся скрежетом железа и скрипом седел, криками и топотом ног. Небо было темным, без единой звездочки. Фредерик отчаянно мерз и ругал себя за то, что решил снять жилет. Однако припомнив, в какой жаркой стране находится, молодой человек понял, что был прав; к полудню солнце вовсе утратит жалость, и лишняя одежда станет непосильным грузом.