Страница:
— Вы не знакомы, господа? Честь имею представить… Диего Алатристе-и-Тенорио, Педро Кальдерон де ла Барка.
Мы с капитаном тоже встали, здороваясь со вновь прибывшим, которого я мельком видел вчера в театре. Теперь, рассмотрев его вблизи, я тотчас узнал этого человека с тоненькими юношескими усиками на худом лице. Только теперь лицо это не лоснилось от пота, не было вымазано гарью и копотью, и одет он был не в кожаный нагрудник, а в элегантный колет, плащ тонкой шерсти, и на голове у него сидела шляпа с вышитой лентой, и шпага у пояса висела не солдатская. Прежней оставалась только улыбка, памятная мне по встрече в Аудкерке.
— А юношу зовут Иньиго Бальбоа, — продолжал дон Франсиско.
Педро Кальдерон, припоминая, всмотрелся в мои черты.
— Фламандский знакомец? Так ведь?
Он улыбнулся еще приветливей и дружески положил мне руку на плечо. Я очутился на седьмом небе от счастья при виде того, как удивились капитан и Кеведо, узрев, что молодой комедиограф, которому прочили славу Тирсо и Лопе — звезда его в последнее время разгоралась все ярче: «Мнимый астролог» в прошедшем годе шел на театре с большим успехом, а теперь он дописывал «Осаду Бреды», — узнал убогого мочилеро, два года назад помогшего ему спасти от огня библиотеку аудкеркской ратуши. Кальдерон — в ту пору дон Франсиско очень к нему благоволил — присел за наш стол и включился в общий разговор, орошаемый новой бутылкой вина, а от еды отказался, сказав, что не голоден и взяв на закуску лишь горсть маслин. Затем все мы поднялись и отправились на площадь. Парень, вслух читавший кучке хохочущих зевак какие-то стихи, приблизился к нам и протянул дону Франсиско исписанный листок:
— Говорят, это ваше сочинение, сеньор де Кеведо.
Тот с недовольным видом, но явно наслаждаясь тем, что все ждут его слова, проглядел листок, потом встопорщил ус и прочел вслух:
Тут послышались льстивые смешки — не сомневаюсь, впрочем, что при ином раскладе они же сопроводили бы и выпад Гонгоры против Кеведо, которому, разумеется принадлежали и эти, и многие другие стихи, без подписи гулявшие по мадридским площадям. Случалось, впрочем, что ему приписывали чужие, не отмеченные печатью его дарования. Что же касается Гонгоры, то эпитафия не с ветру была взята: Кеведо продал дом на улице Христа-Младенца, где обитал вечный его соперник, и тот, вконец разоренный страстью к картам и неодолимым стремлением корчить из себя важную особу, испытывая столь острую нехватку денег, что их едва хватало на содержание старой кареты и немногочисленной прислуги, сдался и отправился в Родную Кордову, а там уже через год больного и вконец отчаявшегося поэта доконала давняя его хвороба — апоплексия, кажется. Надменный и заносчивый, с замашками аристократа, каковым считал он себя по праву таланта, дон Луис скверно играл в карты и еще хуже умел выбирать себе друзей и врагов: выступив против Лопе и Кеведо, он обдернулся не хуже, чем за ломберным столом, и не на тех поставил, связавшись с опальным герцогом де Лермой, с доном Родриго Кальдероном, погибшим на плахе, и с графом де Вильямедианой, павшим от рук убийц, так что надежды его попасть в фавор при дворе и снискать расположение всесильного Оливареса, у которого домогался он для своих племянников то чина, то сана, пошли прахом. Не снискал он удачи и в творчестве, ибо, гордыней обуянный, отказывался предавать тиснению труды свои, довольствуясь тем лишь, что давал их читать и распространять друзьям, а когда наконец по жестокой необходимости воспользовался типографским станком, то умер прежде, чем вышли они в свет и, кстати, тотчас попали под запрет, ибо инквизиция сочла их безнравственными. И хоть ни сам дон Луис, ни стихи его, переполненные вычурными образами и диковинными словесными оборотами, никогда не нравились мне, должен заявить вам, господа, что в лице его потеряли мы первоклассного поэта, который вместе и заодно — вот ведь странность какая — с заклятым своим врагом Кеведо сильно обогатил наш прекрасный язык. Один придал ему культеранистскую глубину, другой — консептистскую выразительность, так что вполне можно сказать: после этой беспощадной и плодотворной битвы двух титанов, отличных друг от друга решительно всем, кроме степени одаренности, в выигрыше оказался испанский язык. Он навсегда стал иным.
Оставив Кальдерона, заболтавшегося со своими родственниками и приятелями, мы двинулись вниз по улице Франкос к дому Лопе — вся Испания звала его так и не нуждалась в добавлении громкой фамилии, — к которому дон Франсиско имел поручения из дворца. Дважды оглянувшись, я убедился, что смуглый человек без плаща следует за нами, но, обернувшись в третий раз, уже никого не увидел. Совпадение, сказал я себе, однако закаленное в уличных свалках наитие шепнуло мне, что от совпадения этого попахивает кровью и сталью. Впрочем, внимание мое вскоре было отвлечено двумя немаловажными обстоятельствами. Дело, во-первых, было в том, что дон Франсиско получил от Оливареса заказ сочинить не только комедию, но и несколько хакарилий[10], которые ее величество непременно желала послушать на одном из вечеров, устраиваемых в так называемой «Золотой гостиной» дворца. Кеведо, обещавший принести эти стишки и, по желанию королевы, лично прочесть их ей и всему синклиту придворных дам, снова выказал себя прежде всего истинным и верным другом, ибо пригласил с собой меня в качестве помощника, пажа, секретаря или кем уж мне будет угодно. Мне же прежде всего было угодно увидеть Анхелику де Алькесар, фрейлину ее величества, в которую — да не в величество, разумеется, а во фрейлину — был я влюблен, можно сказать, смертельно.
А второе обстоятельство обнаружилось непосредственно в дома Лопе. Дон Франсиско постучал в дверь, Лоренса, служанка старого поэта, отворила, и мы вошли. Дом сей впоследствии будет мне хорошо знаком, благодаря дружбе, связывавшей Кеведо с нашим Фениксом, а моего хозяина — кое с кем из близких великому драматургу людей, в числе коих были капитан дон Алонсо де Контрерас и некий неожиданный персонаж, нетерпеливо ожидающий сейчас своего выхода на сцену. Короче говоря, мы переступили порог, миновали прихожую и лестницу, ведущую во внутренние покои — на ней играли две девочки — племянницы Лопе, спустя сколько-то лет оказавшиеся его дочерьми от Марии де Неварес, — и спустились в сад, где возле обвитого виноградной лозой фонтана, под сенью знаменитого апельсинового дерева, посаженного и выращенного поэтом собственноручно, сидел в плетеном из камыша кресле он сам. Только что отобедали: на столике с еще не убранной посудой стояли десерт и стеклянный графин сладкого вина, которым старик потчевал троих гостей. Первый — вышеупомянутый капитан Контрерас в колете с вышитым на груди мальтийским крестом — неизменно посещал Лопе, бывая в Мадриде. Самые добрые отношения установились у него с моим хозяином еще со времен службы в Неаполе на галерах, а может быть, и того раньше — с той поры, как они оба совсем желторотыми птенцами записались в войско эрцгерцога Альберта и отправились воевать во Фландрию. Впрочем, Контрерас — он уже тогда был изрядной бестией, даром что двенадцати лет от роду — умудрился зарезать в драке такого же, как он сам, сорванца и потому с полдороги дезертировал. Вторым гостем был секретарь Совета Кастилии, дон Луис Альберто де Прадо, известный тем, что преклонялся перед Лопе и сам сочинял недурные стихи. Третий — юный и весьма привлекательный идальго на вид лет двадцати, с перевязанной головой — при нашем появлении не смог сдержать удивленного восклицания, а мой хозяин как вкопанный остановился у колодца, машинально взявшись за рукоять кинжала.
— Если говорят, что мир тесен, то Мадрид должен быть не обширней носового платка… — сказал этот молодой человек.
И, видит бог, не ошибся. Именно с ним не далее как вчера утром на берегу Мансанареса дрался на шпагах капитан. Мало того — оказалось, что юношу зовут Лопито Феликс де Вега Карпьо, поэту он приходится родным сыном и только недавно приехал в Мадрид с Сицилии, где с пятнадцати лет служил в галерном флоте под командой маркиза де Санта-Крус. Сей незаконный, но признанный плод любви Лопе и комедиантки Микаэлы Лухан сражался с берберийскими пиратами, воевал с французами, участвовал в освобождении Генуи, а теперь находился при Дворе, ожидая производства в первый офицерский чин и, между делом, настойчиво увиваясь за некой Дамой. Положение, надо сказать, сложилось затруднительное: Лопито выложил все без утайки отцу, а тот в растерянности собирал хлебные крошки с колен, обтянутых тканью сутаны, посматривал на своих гостей и явно не знал, гневаться ему или дивиться. И хотя капитан Контрерас и дон Франсиско, оправившись от первоначального замешательства, наперебой пустились приводить всяческие резоны в оправдание моего хозяина, тот счел свое присутствие в этом доме неуместным и собрался уже удалиться.
— … и потом этот молодой человек может почесть себя счастливчиком, — соловьем разливался Кеведо. — Сойтись в поединке с лучшим фехтовальщиком Мадрида и отделаться всего лишь царапиной — это, знаете ли… Тут надо либо в рубашке родиться, либо превосходно владеть шпагой.
Капитан Контрерас поспешил подтвердить: он-де знает Диего Алатристе еще по Италии и потому свидетельствует, что тот не убивает, лишь когда не хочет убивать. Подобные речи звучали в течение довольно продолжительного времени, но хозяин мой намерения своего не оставил и был готов в любую минуту покинуть дом Лопе. Учтиво склонив голову, он сказал, что никогда не обнажил бы шпагу, зная, кто перед ним, и, не дожидаясь ответа, развернулся к дверям. Алатристе уже шел к выходу, когда вмешался Лопито де Вега:
— Отец, позвольте этому кабальеро остаться — я не держу на него зла, мы дрались честно и по всем правилам. Признаюсь, получить удар кинжалом — это малоприятно, однако мой противник не оставил меня истекать кровью. Он перевязал мою рану и был так любезен, что нашел человека, сопроводившего меня к цирюльнику.
Эти достойные слова всех успокоили: старик перестал хмуриться, Кеведо, Контрерас и Прадо хором вознесли хвалу молодому человеку, оказавшемуся столь же благоразумным, сколь и незлопамятным, а это многое говорило и о нем самом, и о чистоте его крови. Лопито же меж тем вновь, на этот раз — весело и подробно — принялся рассказывать о поединке: разговор сделался всеобщим, рассеялись тяжкие тучи, грозившие вымочить дождем десерт Испанского Феникса и навлечь его неудовольствие на Диего Алатристе, о чем тот, поверьте, сокрушался бы весьма и весьма, ибо принадлежал к самым горячим его поклонникам и питал к старику глубочайшее почтение. И, подняв бокал душистой малаги, он выпил за здоровье всех присутствующих. Так началась его дружба с Лопито — дружба, коей суждено было продлиться восемь лет, до той минуты, когда злосчастная судьба привела прапорщика Лопе Феликса де Бегу Карпьо на борт корабля, который пойдет ко дну во время экспедиции к острову Маргариты. Ну, впрочем, об этом человеке мы потолкуем в свое время, если, конечно, уже настало время рассказать о роли, сыгранной Лопито, капитаном Алатристе и вашим покорным слугой, равно как и кое-кем из тех, кто вам уже знаком или с кем вам еще предстоит познакомиться, в попытке нашей — уже второй за столетие — взять Венецию, перерезать глотку дожу и прочим сенаторам, которые, снюхавшись с Папой Римским и Ришелье, отчаянно пакостили нам на Адриатике и по всей Италии. Однако всему свой черед. Венецианское наше приключение требует и, черт возьми, заслуживает целой книги.
А сейчас в саду текла умиротворенная беседа. Я воспользовался случаем, чтобы вблизи поглядеть на Лопе де Бегу, который года два назад, словно благословляя, положил руку на голову мне — совсем еще тогда щенку, только-только попавшему в Мадрид. Полагаю, вам трудно сейчас понять, что значил великий Лопе для своих современников. Седой как лунь, но бодрый и свежий в свои шестьдесят пять, он носил подстриженные усы и лихую эспаньолку, придававшие ему воинственный вид, коему нимало не противоречила священническая сутана. Сдержанный, немногословный и улыбчивый, он держался со всеми необыкновенно учтиво, как бы стараясь подчеркнуто любезным обхождением сократить, что ли, огромную дистанцию, отделяющую его от всех прочих, и показать, что не видит в завидном своем положении ничего особенного. Мало кто — ну разве что Кальдерон впоследствии — познал при жизни такую громкую славу, как этот человек, создавший испанский театр, по богатству, разнообразию и мощи не имеющий себе равных в Европе. В юности наш Феникс служил в солдатах, усмирял мятежный Арагон, дрался с англичанами, а к тому времени, о котором я веду речь, уже создал большую часть своих полутора с лишним тысяч комедий и четырехсот ауто[11]. Сан священника ни в малейшей степени не мешал ему вести жизнь бурную, чтобы не сказать — скандальную, менять любовниц, плодить во множестве незаконнорожденных детей, отчего при всей своей невероятной литературной славе не смог Лопе прослыть человеком высокой нравственности и получить кое-какие бенефиции, коих домогался — вот, к примеру, метил он в придворные историографы, мечтал об этой должности, да напрасно. Впрочем, и без того лавров и злата было у него в избытке. И не в пример славному дону Мигелю де Сервантесу, скончавшемуся, как я говорил, в бедности, одиночестве и забвении, похороны Лопе, который после описываемых мною событий прожил еще девять лет, стали беспримерными по многолюдству, пышности и почестям, возданным усопшему. О том, чем и как стяжал он свою славу, написаны многие тома — к ним я и отсылаю желающих. От себя добавлю, что со временем я побывал в Англии, выучил тамошний язык, читал и видел на сцене пьесы Гильермо, по нашему говоря, Шекспира, составил о нем собственное мнение и скажу, что, хотя британский драматург проникает в самую душу человеческую, а герои его проходят путь развития, неведомый персонажам Лопе, изобретательность сего последнего, виртуозное мастерство, умение строить интригу и держать зрителя в неослабевающем напряжении, равно как и богатейший арсенал средств вкупе с мастерством остались не превзойденными. Да, впрочем, и в том, что касается обрисовки характеров, не поручусь, что англичанину неизменно удавалось изображать сомнения и тревоги юных влюбленных или хитроумные проделки плутоватых слуг столь же ярко и выразительно, как нашему Фениксу. Да возьмите вы хоть малоизвестную его пьесу «Герцог де Висео», возьмите, почитайте, а потом скажете, уступает ли эта трагикомедия творениям британца! И если считается общепризнанным, будто театр Шекспира всеобъемлющ, и каждому представителю рода людского найдется в нем место — а у нас один лишь «Дон Кихот» универсален, как Шекспир, хоть насквозь проникнут испанским духом, как Лопе, — то несомненно и другое: Феникс своим новоявленным искусством комедиографа сотворил зеркало, где отразилась Испания нашего века — создал театр, всем особенностям коего подражали на разных материках и континентах, благодаря чему испанский язык, как и положено языку метрополии, сделался предметом восхищения: на нем стали говорить и читать повсеместно — впрочем, не в последнюю очередь и потому, что был это язык наших грозных легионов и наших надменных, траурно-торжественных дипломатов. И в отличие от прочих наций — не исключая и той, что дала Шекспира — обычаи, ценности и язык нации испанской распространились столь повсеместно, опять же благодаря именно и как раз театру, который усилиями и стараниями Лопе, Кальдерона, Тирсо, Рохаса, Аларкона и других весьма долгое время царил на подмостках всего мира: и когда в Италии, во Фландрии и на заморских Филиппинах звучала испанская речь, а француз Корнель, подражая комедиям Гильена де Кастро, обретал шумный успех в своем отечестве, родина Шекспира все еще оставалась не более чем островком, населенным лицемерными пиратами, кормившимися — как и многие иные — тем, что отбивали добычу у дряхлеющего и усталого испанского льва, который, по словам Лопе, уже забыл то, чего вы никогда не узнаете.
— Говорят, он при смерти, — заметил Контрерас.
— Неважно, — ответил Кеведо. — Ему на смену придут новые. Каждый день рождаются в Испании, обуянные жаждой славы виршеплеты — лезут как грибы после дождя.
С олимпийских своих высот снисходительно и ласково улыбнулся на эти слова Лопе. Он и сам терпеть не мог Гонгору, хотя в глубине души и восхищался им, и побаивался его — причем до такой степени, что посвятил ему сонет, начинавшийся словами: «Пресветлый лебедь из Бетиса…»
Но был этот лебедь из тех, кого ни приручить, ни прикормить нельзя. Поначалу дон Луис собирался оспаривать у Лопе его поэтическое первородство и потому взялся сочинять комедии, однако в этом, как и во всем прочем, потерпел неудачу. А потому проникся к Лопе тяжкой злобой и постоянно насмехался над его необразованностью — в отличие от самого Гонгоры и от Кеведо тот древнегреческого не знал да и в латыни разбирался с грехом пополам, — попрекая его успехом у непритязательного простонародья:
— Я, кстати, еще на Сицилии читал «Дон Кихота», — сказал, меняя тему, капитан Контрерас. — Это совсем недурно. Мне так кажется.
— И мне, — поддержал его Кеведо. — Превосходный роман. Ему будет сужден долгий век.
Лопе пренебрежительно вскинул бровь, велел подать еще вина и заговорил о другом. Вот вам и еще одно доказательство того, что в тогдашней нашей Испании пером было пролито крови больше, нежели шпагой, что зависть и ревность суть неизбывны, а место на Парнасе вожделенней золота инков, и что соперничество как ничто другое ссорит людей. Вражда Лопе и Сервантеса, который, как я уже говорил, в это время пребывал уже в селеньях праведных, одесную Господа нашего, была давней и, как ни странно, не завершилась с кончиной бедного дона Мигеля. Первоначальная дружба, связывавшая двух титанов нашей словесности, сменилась обоюдной и жгучей неприязнью после того, как сухорукий гений, также не добившийся успеха на театре, выстрелил первым, язвительно высмеяв творения Лопе в прологе своего романа — помните пародийную сцену, где пастушки пасут овечек? Лопе не смолчал и ответствовал такой вот резкой сентенцией: «О поэтах говорить не стану; таков уж наш век Но никого нет скверней Сервантеса и не родился еще тот недоумок, что расхвалит „Дон Кихота“». В ту пору роман считался жанром второстепенным, годным разве что для увеселения девиц; деньги давал театр, а славу и блеск приносили стихи. Именно поэтому Лопе ценил Кеведо, побаивался Гонгору и презирал Сервантеса.
Лопе остался дома, дон Прадо простился с нами, а мы все, не исключая и Лопито, двинулись в таверну
Хуана Лепре, что на углу улиц Лобо и Уэртас. Завелась оживленная беседа, тон которой задавал капитан Контрерас, оказавшийся очень милым человеком: он говорил без умолку, рассказывая случаи из своего военного прошлого. Упомянул и о том, как в пятнадцатом году в Неаполе, когда хозяин мой на поединке заколол соперника, не кто иной, как Контрерас помог ему улизнуть от правосудия и переправил его в Испанию.
— И дама, из-за которой весь сыр-бор разгорелся, в накладе не осталась, — со смехом прибавил он. — Диего, помнится, полоснул ее по щеке… И, жизнью короля клянусь, эта тварь получила по заслугам! Еще дешево отделалась!
— Я знаю многих, — вставил неисправимый женоненавистник дон Франсиско, — кому такое обращение тоже бы не помешало.
И, не сходя с места, прочитал сию минуту сочиненное:
— Но надо принять в расчет, — промолвил Контрерас, как бы спохватившись, что наговорил лишнего, — что мы были молоды и пылки. Вот вспоминается мне такой случай. Дело было на Корфу…
И начал рассказ, в котором замелькали знакомые имена: вот, скажем, Диего Дуке де Эстрада, с которым приятельствовал мой хозяин в пору злосчастной высадки на Керкенес, где оба они едва не погибли, спасая Альваро де ла Марку, графа де Гуадальмедину, ныне ставшего наперсником и конфидентом Четвертого Филиппа и, по сведениям Кеведо, каждую ночь вместе с ним шатающегося по Мадриду в поисках приключений. Завороженный, позабыв обо всем, слушал я истории о рейдах, абордажах, грабежах, которые в устах капитана Контрераса обретали черты баснословные: вот, например, как пылала на рейде Ла-Голеты берберийская эскадра, какие грандиозные попойки, оргии и дебоши устраивались в тавернах у подножья Везувия, как Контрерас с Алатристе по молодости лет за несколько Дней спустили все, что награблено было на греческих островах, на турецком побережье. Под конец Рассказчик, расплескивая неверной рукою вино, продекламировал написанные в его честь стихи Лопе, куда ловко вставил строчку, посвященную Алатристе:
Мы с капитаном тоже встали, здороваясь со вновь прибывшим, которого я мельком видел вчера в театре. Теперь, рассмотрев его вблизи, я тотчас узнал этого человека с тоненькими юношескими усиками на худом лице. Только теперь лицо это не лоснилось от пота, не было вымазано гарью и копотью, и одет он был не в кожаный нагрудник, а в элегантный колет, плащ тонкой шерсти, и на голове у него сидела шляпа с вышитой лентой, и шпага у пояса висела не солдатская. Прежней оставалась только улыбка, памятная мне по встрече в Аудкерке.
— А юношу зовут Иньиго Бальбоа, — продолжал дон Франсиско.
Педро Кальдерон, припоминая, всмотрелся в мои черты.
— Фламандский знакомец? Так ведь?
Он улыбнулся еще приветливей и дружески положил мне руку на плечо. Я очутился на седьмом небе от счастья при виде того, как удивились капитан и Кеведо, узрев, что молодой комедиограф, которому прочили славу Тирсо и Лопе — звезда его в последнее время разгоралась все ярче: «Мнимый астролог» в прошедшем годе шел на театре с большим успехом, а теперь он дописывал «Осаду Бреды», — узнал убогого мочилеро, два года назад помогшего ему спасти от огня библиотеку аудкеркской ратуши. Кальдерон — в ту пору дон Франсиско очень к нему благоволил — присел за наш стол и включился в общий разговор, орошаемый новой бутылкой вина, а от еды отказался, сказав, что не голоден и взяв на закуску лишь горсть маслин. Затем все мы поднялись и отправились на площадь. Парень, вслух читавший кучке хохочущих зевак какие-то стихи, приблизился к нам и протянул дону Франсиско исписанный листок:
— Говорят, это ваше сочинение, сеньор де Кеведо.
Тот с недовольным видом, но явно наслаждаясь тем, что все ждут его слова, проглядел листок, потом встопорщил ус и прочел вслух:
— Нет, не мое, — заметил он с деланной серьезностью. — Я бы лучше написал… Но скажите-ка: неужто брат Гонгора так плох, что ему уже сочиняют эпитафии?
Пороком сверху донизу закакан.
И смерть его пороков не излечит:
Во гробе лежа, талию промечет,
Не станет карт — сыграет в чет-и-нечет,
И душу грешную поставит на кон.
Тут послышались льстивые смешки — не сомневаюсь, впрочем, что при ином раскладе они же сопроводили бы и выпад Гонгоры против Кеведо, которому, разумеется принадлежали и эти, и многие другие стихи, без подписи гулявшие по мадридским площадям. Случалось, впрочем, что ему приписывали чужие, не отмеченные печатью его дарования. Что же касается Гонгоры, то эпитафия не с ветру была взята: Кеведо продал дом на улице Христа-Младенца, где обитал вечный его соперник, и тот, вконец разоренный страстью к картам и неодолимым стремлением корчить из себя важную особу, испытывая столь острую нехватку денег, что их едва хватало на содержание старой кареты и немногочисленной прислуги, сдался и отправился в Родную Кордову, а там уже через год больного и вконец отчаявшегося поэта доконала давняя его хвороба — апоплексия, кажется. Надменный и заносчивый, с замашками аристократа, каковым считал он себя по праву таланта, дон Луис скверно играл в карты и еще хуже умел выбирать себе друзей и врагов: выступив против Лопе и Кеведо, он обдернулся не хуже, чем за ломберным столом, и не на тех поставил, связавшись с опальным герцогом де Лермой, с доном Родриго Кальдероном, погибшим на плахе, и с графом де Вильямедианой, павшим от рук убийц, так что надежды его попасть в фавор при дворе и снискать расположение всесильного Оливареса, у которого домогался он для своих племянников то чина, то сана, пошли прахом. Не снискал он удачи и в творчестве, ибо, гордыней обуянный, отказывался предавать тиснению труды свои, довольствуясь тем лишь, что давал их читать и распространять друзьям, а когда наконец по жестокой необходимости воспользовался типографским станком, то умер прежде, чем вышли они в свет и, кстати, тотчас попали под запрет, ибо инквизиция сочла их безнравственными. И хоть ни сам дон Луис, ни стихи его, переполненные вычурными образами и диковинными словесными оборотами, никогда не нравились мне, должен заявить вам, господа, что в лице его потеряли мы первоклассного поэта, который вместе и заодно — вот ведь странность какая — с заклятым своим врагом Кеведо сильно обогатил наш прекрасный язык. Один придал ему культеранистскую глубину, другой — консептистскую выразительность, так что вполне можно сказать: после этой беспощадной и плодотворной битвы двух титанов, отличных друг от друга решительно всем, кроме степени одаренности, в выигрыше оказался испанский язык. Он навсегда стал иным.
Оставив Кальдерона, заболтавшегося со своими родственниками и приятелями, мы двинулись вниз по улице Франкос к дому Лопе — вся Испания звала его так и не нуждалась в добавлении громкой фамилии, — к которому дон Франсиско имел поручения из дворца. Дважды оглянувшись, я убедился, что смуглый человек без плаща следует за нами, но, обернувшись в третий раз, уже никого не увидел. Совпадение, сказал я себе, однако закаленное в уличных свалках наитие шепнуло мне, что от совпадения этого попахивает кровью и сталью. Впрочем, внимание мое вскоре было отвлечено двумя немаловажными обстоятельствами. Дело, во-первых, было в том, что дон Франсиско получил от Оливареса заказ сочинить не только комедию, но и несколько хакарилий[10], которые ее величество непременно желала послушать на одном из вечеров, устраиваемых в так называемой «Золотой гостиной» дворца. Кеведо, обещавший принести эти стишки и, по желанию королевы, лично прочесть их ей и всему синклиту придворных дам, снова выказал себя прежде всего истинным и верным другом, ибо пригласил с собой меня в качестве помощника, пажа, секретаря или кем уж мне будет угодно. Мне же прежде всего было угодно увидеть Анхелику де Алькесар, фрейлину ее величества, в которую — да не в величество, разумеется, а во фрейлину — был я влюблен, можно сказать, смертельно.
А второе обстоятельство обнаружилось непосредственно в дома Лопе. Дон Франсиско постучал в дверь, Лоренса, служанка старого поэта, отворила, и мы вошли. Дом сей впоследствии будет мне хорошо знаком, благодаря дружбе, связывавшей Кеведо с нашим Фениксом, а моего хозяина — кое с кем из близких великому драматургу людей, в числе коих были капитан дон Алонсо де Контрерас и некий неожиданный персонаж, нетерпеливо ожидающий сейчас своего выхода на сцену. Короче говоря, мы переступили порог, миновали прихожую и лестницу, ведущую во внутренние покои — на ней играли две девочки — племянницы Лопе, спустя сколько-то лет оказавшиеся его дочерьми от Марии де Неварес, — и спустились в сад, где возле обвитого виноградной лозой фонтана, под сенью знаменитого апельсинового дерева, посаженного и выращенного поэтом собственноручно, сидел в плетеном из камыша кресле он сам. Только что отобедали: на столике с еще не убранной посудой стояли десерт и стеклянный графин сладкого вина, которым старик потчевал троих гостей. Первый — вышеупомянутый капитан Контрерас в колете с вышитым на груди мальтийским крестом — неизменно посещал Лопе, бывая в Мадриде. Самые добрые отношения установились у него с моим хозяином еще со времен службы в Неаполе на галерах, а может быть, и того раньше — с той поры, как они оба совсем желторотыми птенцами записались в войско эрцгерцога Альберта и отправились воевать во Фландрию. Впрочем, Контрерас — он уже тогда был изрядной бестией, даром что двенадцати лет от роду — умудрился зарезать в драке такого же, как он сам, сорванца и потому с полдороги дезертировал. Вторым гостем был секретарь Совета Кастилии, дон Луис Альберто де Прадо, известный тем, что преклонялся перед Лопе и сам сочинял недурные стихи. Третий — юный и весьма привлекательный идальго на вид лет двадцати, с перевязанной головой — при нашем появлении не смог сдержать удивленного восклицания, а мой хозяин как вкопанный остановился у колодца, машинально взявшись за рукоять кинжала.
— Если говорят, что мир тесен, то Мадрид должен быть не обширней носового платка… — сказал этот молодой человек.
И, видит бог, не ошибся. Именно с ним не далее как вчера утром на берегу Мансанареса дрался на шпагах капитан. Мало того — оказалось, что юношу зовут Лопито Феликс де Вега Карпьо, поэту он приходится родным сыном и только недавно приехал в Мадрид с Сицилии, где с пятнадцати лет служил в галерном флоте под командой маркиза де Санта-Крус. Сей незаконный, но признанный плод любви Лопе и комедиантки Микаэлы Лухан сражался с берберийскими пиратами, воевал с французами, участвовал в освобождении Генуи, а теперь находился при Дворе, ожидая производства в первый офицерский чин и, между делом, настойчиво увиваясь за некой Дамой. Положение, надо сказать, сложилось затруднительное: Лопито выложил все без утайки отцу, а тот в растерянности собирал хлебные крошки с колен, обтянутых тканью сутаны, посматривал на своих гостей и явно не знал, гневаться ему или дивиться. И хотя капитан Контрерас и дон Франсиско, оправившись от первоначального замешательства, наперебой пустились приводить всяческие резоны в оправдание моего хозяина, тот счел свое присутствие в этом доме неуместным и собрался уже удалиться.
— … и потом этот молодой человек может почесть себя счастливчиком, — соловьем разливался Кеведо. — Сойтись в поединке с лучшим фехтовальщиком Мадрида и отделаться всего лишь царапиной — это, знаете ли… Тут надо либо в рубашке родиться, либо превосходно владеть шпагой.
Капитан Контрерас поспешил подтвердить: он-де знает Диего Алатристе еще по Италии и потому свидетельствует, что тот не убивает, лишь когда не хочет убивать. Подобные речи звучали в течение довольно продолжительного времени, но хозяин мой намерения своего не оставил и был готов в любую минуту покинуть дом Лопе. Учтиво склонив голову, он сказал, что никогда не обнажил бы шпагу, зная, кто перед ним, и, не дожидаясь ответа, развернулся к дверям. Алатристе уже шел к выходу, когда вмешался Лопито де Вега:
— Отец, позвольте этому кабальеро остаться — я не держу на него зла, мы дрались честно и по всем правилам. Признаюсь, получить удар кинжалом — это малоприятно, однако мой противник не оставил меня истекать кровью. Он перевязал мою рану и был так любезен, что нашел человека, сопроводившего меня к цирюльнику.
Эти достойные слова всех успокоили: старик перестал хмуриться, Кеведо, Контрерас и Прадо хором вознесли хвалу молодому человеку, оказавшемуся столь же благоразумным, сколь и незлопамятным, а это многое говорило и о нем самом, и о чистоте его крови. Лопито же меж тем вновь, на этот раз — весело и подробно — принялся рассказывать о поединке: разговор сделался всеобщим, рассеялись тяжкие тучи, грозившие вымочить дождем десерт Испанского Феникса и навлечь его неудовольствие на Диего Алатристе, о чем тот, поверьте, сокрушался бы весьма и весьма, ибо принадлежал к самым горячим его поклонникам и питал к старику глубочайшее почтение. И, подняв бокал душистой малаги, он выпил за здоровье всех присутствующих. Так началась его дружба с Лопито — дружба, коей суждено было продлиться восемь лет, до той минуты, когда злосчастная судьба привела прапорщика Лопе Феликса де Бегу Карпьо на борт корабля, который пойдет ко дну во время экспедиции к острову Маргариты. Ну, впрочем, об этом человеке мы потолкуем в свое время, если, конечно, уже настало время рассказать о роли, сыгранной Лопито, капитаном Алатристе и вашим покорным слугой, равно как и кое-кем из тех, кто вам уже знаком или с кем вам еще предстоит познакомиться, в попытке нашей — уже второй за столетие — взять Венецию, перерезать глотку дожу и прочим сенаторам, которые, снюхавшись с Папой Римским и Ришелье, отчаянно пакостили нам на Адриатике и по всей Италии. Однако всему свой черед. Венецианское наше приключение требует и, черт возьми, заслуживает целой книги.
А сейчас в саду текла умиротворенная беседа. Я воспользовался случаем, чтобы вблизи поглядеть на Лопе де Бегу, который года два назад, словно благословляя, положил руку на голову мне — совсем еще тогда щенку, только-только попавшему в Мадрид. Полагаю, вам трудно сейчас понять, что значил великий Лопе для своих современников. Седой как лунь, но бодрый и свежий в свои шестьдесят пять, он носил подстриженные усы и лихую эспаньолку, придававшие ему воинственный вид, коему нимало не противоречила священническая сутана. Сдержанный, немногословный и улыбчивый, он держался со всеми необыкновенно учтиво, как бы стараясь подчеркнуто любезным обхождением сократить, что ли, огромную дистанцию, отделяющую его от всех прочих, и показать, что не видит в завидном своем положении ничего особенного. Мало кто — ну разве что Кальдерон впоследствии — познал при жизни такую громкую славу, как этот человек, создавший испанский театр, по богатству, разнообразию и мощи не имеющий себе равных в Европе. В юности наш Феникс служил в солдатах, усмирял мятежный Арагон, дрался с англичанами, а к тому времени, о котором я веду речь, уже создал большую часть своих полутора с лишним тысяч комедий и четырехсот ауто[11]. Сан священника ни в малейшей степени не мешал ему вести жизнь бурную, чтобы не сказать — скандальную, менять любовниц, плодить во множестве незаконнорожденных детей, отчего при всей своей невероятной литературной славе не смог Лопе прослыть человеком высокой нравственности и получить кое-какие бенефиции, коих домогался — вот, к примеру, метил он в придворные историографы, мечтал об этой должности, да напрасно. Впрочем, и без того лавров и злата было у него в избытке. И не в пример славному дону Мигелю де Сервантесу, скончавшемуся, как я говорил, в бедности, одиночестве и забвении, похороны Лопе, который после описываемых мною событий прожил еще девять лет, стали беспримерными по многолюдству, пышности и почестям, возданным усопшему. О том, чем и как стяжал он свою славу, написаны многие тома — к ним я и отсылаю желающих. От себя добавлю, что со временем я побывал в Англии, выучил тамошний язык, читал и видел на сцене пьесы Гильермо, по нашему говоря, Шекспира, составил о нем собственное мнение и скажу, что, хотя британский драматург проникает в самую душу человеческую, а герои его проходят путь развития, неведомый персонажам Лопе, изобретательность сего последнего, виртуозное мастерство, умение строить интригу и держать зрителя в неослабевающем напряжении, равно как и богатейший арсенал средств вкупе с мастерством остались не превзойденными. Да, впрочем, и в том, что касается обрисовки характеров, не поручусь, что англичанину неизменно удавалось изображать сомнения и тревоги юных влюбленных или хитроумные проделки плутоватых слуг столь же ярко и выразительно, как нашему Фениксу. Да возьмите вы хоть малоизвестную его пьесу «Герцог де Висео», возьмите, почитайте, а потом скажете, уступает ли эта трагикомедия творениям британца! И если считается общепризнанным, будто театр Шекспира всеобъемлющ, и каждому представителю рода людского найдется в нем место — а у нас один лишь «Дон Кихот» универсален, как Шекспир, хоть насквозь проникнут испанским духом, как Лопе, — то несомненно и другое: Феникс своим новоявленным искусством комедиографа сотворил зеркало, где отразилась Испания нашего века — создал театр, всем особенностям коего подражали на разных материках и континентах, благодаря чему испанский язык, как и положено языку метрополии, сделался предметом восхищения: на нем стали говорить и читать повсеместно — впрочем, не в последнюю очередь и потому, что был это язык наших грозных легионов и наших надменных, траурно-торжественных дипломатов. И в отличие от прочих наций — не исключая и той, что дала Шекспира — обычаи, ценности и язык нации испанской распространились столь повсеместно, опять же благодаря именно и как раз театру, который усилиями и стараниями Лопе, Кальдерона, Тирсо, Рохаса, Аларкона и других весьма долгое время царил на подмостках всего мира: и когда в Италии, во Фландрии и на заморских Филиппинах звучала испанская речь, а француз Корнель, подражая комедиям Гильена де Кастро, обретал шумный успех в своем отечестве, родина Шекспира все еще оставалась не более чем островком, населенным лицемерными пиратами, кормившимися — как и многие иные — тем, что отбивали добычу у дряхлеющего и усталого испанского льва, который, по словам Лопе, уже забыл то, чего вы никогда не узнаете.
…Итак, беседовали в саду понемногу обо всем. Капитан Контрерас рассказал, что новенького слышно на театре военных действий, Лопито поведал Диего Алатристе о том, как идут дела на Средиземноморье, благо в свое время хозяину моему довелось там и поплавать, и подраться. С политики, как водится, свернули на изящную словесность — дон Луис Альберто Де Прадо прочел несколько десятистиший, удостоившихся похвалы дона Франсиско, — а потом разговор коснулся неизбежного Гонгоры.
Вестготов кровь голубая, испанцы дальних морей!
Ликуй, дублоны сгребая!
Для нас — добыча любая,
Не зря мы гнались за ней! [12]
— Говорят, он при смерти, — заметил Контрерас.
— Неважно, — ответил Кеведо. — Ему на смену придут новые. Каждый день рождаются в Испании, обуянные жаждой славы виршеплеты — лезут как грибы после дождя.
С олимпийских своих высот снисходительно и ласково улыбнулся на эти слова Лопе. Он и сам терпеть не мог Гонгору, хотя в глубине души и восхищался им, и побаивался его — причем до такой степени, что посвятил ему сонет, начинавшийся словами: «Пресветлый лебедь из Бетиса…»
Но был этот лебедь из тех, кого ни приручить, ни прикормить нельзя. Поначалу дон Луис собирался оспаривать у Лопе его поэтическое первородство и потому взялся сочинять комедии, однако в этом, как и во всем прочем, потерпел неудачу. А потому проникся к Лопе тяжкой злобой и постоянно насмехался над его необразованностью — в отличие от самого Гонгоры и от Кеведо тот древнегреческого не знал да и в латыни разбирался с грехом пополам, — попрекая его успехом у непритязательного простонародья:
Но Лопе не унизился до перебранки. Он желал со всеми на свете оставаться в добрых отношениях, обретя к тому времени славу столь ослепительную, что ввязываться в литературную распрю было бы ниже его достоинства. И потому ограничивался прикровенными выпадами, оставляя грязную работу своим друзьям — Кеведо в первую очередь, — которые весьма бесцеремонно издевались над высокопарной изысканностью Гонгоры, последователей же его и сторонников просто рвали в клочья. А с остервенившимся доном Франсиско «кордовский лебедь» не совладал.
Поток бурливый пошлости словесной, долины
Беги мутное вино, лопочет Лопе, как заведено —
напиток жидкий и на редкость пресный [13].
— Я, кстати, еще на Сицилии читал «Дон Кихота», — сказал, меняя тему, капитан Контрерас. — Это совсем недурно. Мне так кажется.
— И мне, — поддержал его Кеведо. — Превосходный роман. Ему будет сужден долгий век.
Лопе пренебрежительно вскинул бровь, велел подать еще вина и заговорил о другом. Вот вам и еще одно доказательство того, что в тогдашней нашей Испании пером было пролито крови больше, нежели шпагой, что зависть и ревность суть неизбывны, а место на Парнасе вожделенней золота инков, и что соперничество как ничто другое ссорит людей. Вражда Лопе и Сервантеса, который, как я уже говорил, в это время пребывал уже в селеньях праведных, одесную Господа нашего, была давней и, как ни странно, не завершилась с кончиной бедного дона Мигеля. Первоначальная дружба, связывавшая двух титанов нашей словесности, сменилась обоюдной и жгучей неприязнью после того, как сухорукий гений, также не добившийся успеха на театре, выстрелил первым, язвительно высмеяв творения Лопе в прологе своего романа — помните пародийную сцену, где пастушки пасут овечек? Лопе не смолчал и ответствовал такой вот резкой сентенцией: «О поэтах говорить не стану; таков уж наш век Но никого нет скверней Сервантеса и не родился еще тот недоумок, что расхвалит „Дон Кихота“». В ту пору роман считался жанром второстепенным, годным разве что для увеселения девиц; деньги давал театр, а славу и блеск приносили стихи. Именно поэтому Лопе ценил Кеведо, побаивался Гонгору и презирал Сервантеса.
Так кончался оскорбительный сонет, который Лопе для пущей издевки отправил Сервантесу в письме наложенным платежом, и адресат впоследствии признавался, что заплатить этот реал ему было тяжелей всего. И бедный дон Мигель, отлученный от сцены, изнуренный непосильными трудами, нищетой, тюрьмами, всяческими притеснениями и мытарствами, не ведающий, что верхом на своем Росинанте он уже въезжает в бессмертие, никогда не искавший милостей у сильных мира сего, не тешивший их бесстыдной лестью — чем грешили и Гонгора, и дон Франсиско, и сам великий Лопе, — в конце концов с обычной искренностью признается в житейском своем поражении:
Куда тебе! Ты Лопе не чета!
Он солнце! Отвернется — дождь и град.
Твой «Дон-Кихот» — нет, не из уст в уста он переходит,
А из зада в зад, куда по праву послан —
Ни листа помойки из него не сохранят! [14]
Ночей не сплю, усердствую втройне, чтоб только проявить свой дар поэта, в котором небо отказало мне [15].Ну ладно. Да, таков был этот неповторимый мир в те времена, когда от одного упоминания Испании содрогалась земля: сходились в схватках новоявленные Гомеры, цвели высокомерие, жестокость, ненависть. И когда империя, над которой никогда не заходило солнце, стала постепенно крошиться и ужиматься в размерах, покуда вовсе не исчезла, за что должны мы благодарить собственные невезение и низость, остались на руинах ее и развалинах исполинские следы никогда прежде не виданных гениев, которые могут если не оправдать, так объяснить эпоху беспримерного величия и славы. И в хорошем, и в дурном — а того и другого было немало — были они сынами своего времени. Никогда ни один народ не порождал в таком изобилии стольких гениев, и никто не запечатлевал так верно, так досконально и тщательно мельчайшие черты и приметы эпохи, как они. По счастью, все они живут и поныне — на полках библиотек, на страницах книг — и всякий волен приблизиться к ним и с восхищением услышать грозный и героический гул нашего века, наших жизней. Приблизьтесь, внемлите — только тогда сумеете понять, чем были мы и чем стали. Черт бы нас всех побрал.
Лопе остался дома, дон Прадо простился с нами, а мы все, не исключая и Лопито, двинулись в таверну
Хуана Лепре, что на углу улиц Лобо и Уэртас. Завелась оживленная беседа, тон которой задавал капитан Контрерас, оказавшийся очень милым человеком: он говорил без умолку, рассказывая случаи из своего военного прошлого. Упомянул и о том, как в пятнадцатом году в Неаполе, когда хозяин мой на поединке заколол соперника, не кто иной, как Контрерас помог ему улизнуть от правосудия и переправил его в Испанию.
— И дама, из-за которой весь сыр-бор разгорелся, в накладе не осталась, — со смехом прибавил он. — Диего, помнится, полоснул ее по щеке… И, жизнью короля клянусь, эта тварь получила по заслугам! Еще дешево отделалась!
— Я знаю многих, — вставил неисправимый женоненавистник дон Франсиско, — кому такое обращение тоже бы не помешало.
И, не сходя с места, прочитал сию минуту сочиненное:
Я посмотрел на своего хозяина — не верилось, что он способен изуродовать лицо женщины. Но, склонившись к столу, устремив глаза на свой бокал капитан оставался безмолвен и бесстрастен. Дон Франсиско, перехватив мой взгляд, покосился на Алатристе, но ничего больше не сказал. Как мало я знаю, подумалось мне, как много таится за этими умолчаниями! И я затрепетал, как всякий раз, когда проникал мысленным взором в потемки капитановой души. Плохо быть проницательным не по годам, вот что я вам скажу; даром это не проходит. С течением времени глаза мои обретали все большую зоркость и различали такое, о чем я предпочел бы даже и не догадываться.
Лети, о мысль моя, шепни чуть слышно той,
На чье давно уж претендую я вниманье:
— Есть денежки в кармане!
— Но надо принять в расчет, — промолвил Контрерас, как бы спохватившись, что наговорил лишнего, — что мы были молоды и пылки. Вот вспоминается мне такой случай. Дело было на Корфу…
И начал рассказ, в котором замелькали знакомые имена: вот, скажем, Диего Дуке де Эстрада, с которым приятельствовал мой хозяин в пору злосчастной высадки на Керкенес, где оба они едва не погибли, спасая Альваро де ла Марку, графа де Гуадальмедину, ныне ставшего наперсником и конфидентом Четвертого Филиппа и, по сведениям Кеведо, каждую ночь вместе с ним шатающегося по Мадриду в поисках приключений. Завороженный, позабыв обо всем, слушал я истории о рейдах, абордажах, грабежах, которые в устах капитана Контрераса обретали черты баснословные: вот, например, как пылала на рейде Ла-Голеты берберийская эскадра, какие грандиозные попойки, оргии и дебоши устраивались в тавернах у подножья Везувия, как Контрерас с Алатристе по молодости лет за несколько Дней спустили все, что награблено было на греческих островах, на турецком побережье. Под конец Рассказчик, расплескивая неверной рукою вино, продекламировал написанные в его честь стихи Лопе, куда ловко вставил строчку, посвященную Алатристе: