Он предупредил ее, как обычно в подобных случаях: не влезая чересчур глубоко в чужие дела. Просто обронил несколько слов, как бы между прочим. Однажды они вместе вышли из «Джамилы» и спустились до самого пляжа, а по дороге беседовали о партии джина, которую предстояло получить на следующее утро. Когда они добрались до угла приморской аллеи, Дрис Ларби увидел галисийца, сидевшего на скамейке, и безо всякого перехода, на половине очередной фразы о ящиках с джином и уплаты за них поставщику, сказал: он не из тех, кто остается. И больше ничего. Потом, помолчав пару секунд, снова заговорил о ящиках джина, но заметил, что Тереса смотрит на него очень серьезно: не то чтобы не понимая, о чем идет речь, а с неким вызовом, словно побуждая его продолжать. Она смотрела так, пока риф не пожал плечами и не прибавил: либо они уходят, либо их убивают.
– Да ты-то что об этом знаешь?
Она это произнесла так надменно, чуть ли не презрительно, что Дрис Ларби слегка обиделся. И даже подумал; что возомнила о себе эта глупая индианка? Открыл было рот, чтобы ответить грубостью или, быть может – он еще не решил, – сказать этой мексиканской девчонке, что о мужчинах и женщинах кое-что знает, поскольку треть жизни делает деньги на людях и шлюхах, и если ее что-то не устраивает, самое время подыскать себе другого хозяина. Однако смолчал, потому что – ему так показалось – понял: она имела в виду не это, не мужчин, не женщин и не тех, кто пользуется тобой и исчезает, а нечто более сложное, о чем он не знал и о чем временами, при наличии некоторой способности улавливать такие вещи, можно было догадаться по ее взгляду, по тому как она молчит. Тем вечером рядом с пляжем, где ждал галисиец, интуиция подсказала Дрису Ларби, что слова Тересы относились не столько к мужчинам, которые уходят, сколько к мужчинам, которых убивают. Потому что в том мире, откуда она явилась, быть убитым – не менее естественная форма ухода, чем любая другая.
В сумочке у Тересы лежала фотография. Она носила ее в портмоне уже давно – с тех пор, как Индеец Парра снял ее и Блондина Давилу, когда они отмечали его день рождения. Они стояли вдвоем; Блондин в своей летной куртке одной рукой обнимал ее за плечи, зацепив большой палец другой за пряжку ремня. Он смеялся в объектив – красивый, похожий на высокого худого американца, а рядом лишь едва заметно, полунаивно, полурастерянно улыбалась Тереса. Ей тогда едва исполнилось двадцать – молоденькая, хрупкая, с расширенными от вспышки фотоаппарата глазами и этой несколько принужденной улыбкой, как бы вне радости обнимающего ее мужчины. Возможно, как вообще на большинстве фотографий, это выражение оказалось случайным: просто какой-то миг, один из многих, запечатленный на пленке. Но как же, зная то, что известно теперь, удержаться от соблазна погадать? Зачастую образы, ситуации и фотографии как бы не вполне реализуются, пока не произошли последующие события; они словно являют собою нечто временное, отложенное на потом, и этому «потом» предстоит подтвердить или опровергнуть их. Мы фотографируемся не для того, чтобы помнить, а для того, чтобы дополнить снимки нашей дальнейшей жизнью. Поэтому они бывают удачными и неудачными. Образы, которые время расставляет по своим местам, придавая истинное значение одним и отвергая другие, – они гаснут сами, будто время, стирает их цвета. Снимок в ее портмоне был из тех, которые делаются, чтобы со временем обрести смысл, хотя никто, снимая, не знает этого. И теперь, по прошествии времени, недавнее прошлое Тересы придавало этой старой фотографии неотвратимое будущее, которое в конце концов состоялось. С этого берега теней было уже легко читать или истолковывать. Все казалось очевидным и в поведении Блондина, и в выражении лица Тересы, в ее неясной улыбке, порожденной присутствием фотоаппарата. Она улыбалась, чтобы доставить удовольствие своему мужчине, улыбалась лишь насколько того требовали обстоятельства – иди-ка сюда, смугляночка моя, смотри в объектив и думай о том, как ты меня любишь, девочка, – а в ее глазах таилось темное предзнаменование. Предчувствие.
Сейчас, сидя с другим мужчиной у стены древней Мелильи, Тереса думала об этой фотографии, и думала вот почему. Когда они только что пришли и ее спутник заказывал кебабы у смуглого старика, хлопотавшего у мангала, к ним подошел уличный фотограф со старенькой «ясикой» на шее, и отвечая ему «нет, спасибо», она задала себе вопрос: какое будущее смогли бы они прочесть на этой несостоявшейся фотографии, если бы посмотрели на нее спустя годы. Какие знаки принялись бы искать и истолковывать, когда все уже произошло, в этой сценке возле крепостной стены, где в нескольких метрах шумит море и прибой бьется о скалы за средневековой аркой, сквозь которую виднеется кусок ярко-синего неба; где запах водорослей, и векового камня, и пляжного мусора смешивается с ароматом золотистых пряных кебабов, жарящихся над раскаленными углями.
– Я сегодня уезжаю, – сказал Сантьяго. – Ночью.
Это была шестая ночь после того, как они познакомились. Тереса выждала пару секунд, потом взглянула на него, а взглянув, кивнула.
– Куда?
– Какая разница? – Он смотрел на нее серьезно и сурово, будто само собою разумелось, что эта новость ей не понравится. – Есть работа.
Тереса знала, что это за работа. По ту сторону границы все было готово: ведь она сама позаботилась об этом. Абделькадер Чаиб дал им слово (секретный счет полковника в Гибралтаре совсем недавно немного пополнился), что проблем с погрузкой не будет. Сантьяго уже восемь дней дожидался сигнала в гостинице «Амфора», а Дало Вейга присматривал за катером, стоявшим в бухточке у марокканского берега неподалеку от Пунта-Бермеха. В ожидании груза. И вот сигнал пришел.
– Когда ты вернешься?
– Не знаю. Самое большее через неделю.
Тереса снова кивнула, как будто неделя – самый подходящий срок. Она кивнула бы точно так же, если б он сказал «через день» или «через месяц».
– Наступает новолуние, – обронил он.
Может, поэтому я и сижу тут с тобой, подумала она.
Наступает новолуние, и для тебя наступает работа, а для меня – повторение того, что уже было. Я словно обречена на это. Вопрос в том, хочу я или не хочу этого повторения. Устраивает оно меня или нет.
– Не изменяй мне, – попросил он. Или его улыбка.
Тереса взглянула на него, словно возвращаясь издалека. Из такого далека, что ей пришлось сделать усилие, чтобы понять, о чем он говорит. А поняв, ответила:
– Постараюсь.
– Тереса…
– Что?
– Не надо бы тебе здесь оставаться.
Он смотрел на нее прямо, глаза в глаза, почти преданно. Все они смотрят глаза в глаза, почти преданно.
Даже когда врут или обещают то, чего не выполнят никогда, пусть даже сами не зная, что будет именно так.
– Да ладно. Мы уже говорили об этом.
Раскрыв сумочку, она достала пачку сигарет и зажигалку. Сигареты назывались «Бисонте». Крепкие, без фильтра. «Фароса» в Мелилье не было, и она привыкла к этим – в общем-то, случайно. Она закурила, а Сантьяго продолжал смотреть на нее все с тем же выражением.
– Не нравится мне твоя работа, – наконец произнес он.
– Зато я от твоей просто в восторге.
Это прозвучало упреком – каким, собственно, и было. Слишком многое заключали в себе эти семь слов.
Сантьяго отвел глаза.
– Я имел в виду, тебе не нужен этот мавр.
– Зато тебе ой как нужны другие мавры… И я тоже нужна.
Она невольно вспомнила полковника Абделькадера Чаиба. Ему недавно исполнилось пятьдесят, и он был неплохим человеком. Правда, честолюбивый и эгоистичный, как всякий мужчина, но разумный, как всякий мужчина, которого бог не обделил умом. А еще он мог, когда хотел, быть воспитанным и любезным. С Тересой он обходился учтиво, никогда не требуя больше того, что она намеревалась ему дать, и не считая ее тем, чем она не являлась. В деле был аккуратен, с уважением относился к декору. И к ней самой – до известной степени.
– Этого больше не будет.
– Ну, конечно.
– Клянусь тебе. Я много думал об этом. Больше никогда.
Сантьяго продолжал хмуриться, и она полуобернулась. Через площадь, на углу где помещался «Огар дель Пескадор», с бутылочкой пива в руке сидел Дрис Ларби, глядя на улицу. А может, наблюдая за ними. Он поднял бутылку, как бы приветствуя их, и Тереса слегка кивнула в ответ.
– Дрис хороший человек.
– Она вновь повернулась к Сантьяго. – Он уважает меня и платит мне.
– Он проклятый мавр и сутенер.
– А я проклятая индейская шлюха.
Он ничего не ответил, и она, рассердившись, молча курила, прислушиваясь к шуму моря за стеной. Сантьяго рассеянно перекладывал на пластиковой тарелке металлические шампуры. Руки у него были жесткие, сильные и смуглые – так хорошо знакомые ей. На запястье – все те же водонепроницаемые часы, дешевые и надежные; ни браслетов, ни колец. Солнце, отражаясь от беленых стен, окружавших площадь, золотило волоски над татуировкой и делало светлее его глаза.
– Ты можешь поехать со мной, – проговорил он наконец. – В Альхесирасе хорошо… Мы бы виделись каждый день. Вдали от всего этого.
– Я не знаю, хочу ли я видеть тебя каждый день.
– Странная ты. Очень странная. Я и не знал, что вы, мексиканки, такие.
– Я не знаю, какие мексиканки. Я знаю, какая я. – Она мгновение подумала. – Иногда мне кажется, что знаю.
Она бросила окурок и придавила его подошвой.
Потом обернулась посмотреть, не ушел ли Дрис Ларби.
Его уже не было. Тереса встала и сказала, что ей хочется прогуляться. Сантьяго, все еще сидя и нашаривая деньги в заднем кармане брюк, продолжал смотреть на нее, но уже с иным выражением. С улыбкой. Он всегда знал, как нужно улыбнуться, чтобы разогнать для нее все черные тучи. Чтобы она сделала что-нибудь. Например, пообщалась с Абделькадером Чаибом.
– Черт возьми, Тереса.
– Что?
– Иногда ты похожа на девчонку, и мне это нравится. – Поднявшись, он положил на столик несколько монет. – То есть, когда я вижу, как ты идешь, и все такое. Ты идешь, а попка у тебя так и танцует, потом поворачиваешься… так бы и съел тебя всю, как свежий персик… И грудь у тебя…
– Что – грудь у меня?
Сантьяго склонил голову набок, ища подходящее определение.
– Красивая, – серьезно закончил он. – Самая красивая во всей Мелилье.
– Ничего себе… Это что – испанский комплимент?
– Ну… не знаю. – Он подождал, пока она не отсмеялась. – Просто мне это пришло в голову.
– Только это? Больше ничего?
– Нет. Мне нравится, как ты разговариваешь. Или молчишь. Мне от этого становится… не знаю… что-то во мне происходит… какие-то чувства. Разные. И нежность тоже – наверное, это самое подходящее слово.
– Вот и хорошо. Мне приятно, если ты иногда забываешь о моей груди и становишься нежным.
– А мне и не надо ни о чем забывать. Твоя грудь и моя нежность – одно с другим вполне вяжется.
Она сбросила туфли, и они пошли по грязному песку, а потом среди камней, по кромке воды, под золотисто-рыжими стенами крепости, из бойниц которой торчали ржавые пушки. Вдали вырисовывался голубоватый силуэт мыса Трес-Форкас. На ноги им брызгала пена. Сантьяго шагал, засунув руки в карманы, временами останавливаясь и проверяя, не поскользнется ли Тереса на влажных камнях, покрытых зеленым мхом.
– А иногда, – сказал он вдруг, словно и не переставал об этом думать, – я смотрю на тебя, и вдруг ты выглядишь гораздо старше… Как сегодня утром.
– А что случилось сегодня утром?
– Я проснулся, а ты была в ванной, и я встал взглянуть на тебя, и увидел тебя перед зеркалом… Ты умывалась и смотрела на себя так, будто с трудом узнаешь. И лицо у тебя было, как у старухи.
– Страшное?
– Да просто кошмарное. Поэтому мне захотелось, чтобы ты снова стала красивой, я подхватил тебя на руки и отнес в постель, и мы добрый час кувыркались там.
– Не помню.
– Не помнишь, что мы делали в постели?
– Не помню, чтобы я выглядела страшной.
Конечно, все она отлично помнила.
– Да ты-то что об этом знаешь?
Она это произнесла так надменно, чуть ли не презрительно, что Дрис Ларби слегка обиделся. И даже подумал; что возомнила о себе эта глупая индианка? Открыл было рот, чтобы ответить грубостью или, быть может – он еще не решил, – сказать этой мексиканской девчонке, что о мужчинах и женщинах кое-что знает, поскольку треть жизни делает деньги на людях и шлюхах, и если ее что-то не устраивает, самое время подыскать себе другого хозяина. Однако смолчал, потому что – ему так показалось – понял: она имела в виду не это, не мужчин, не женщин и не тех, кто пользуется тобой и исчезает, а нечто более сложное, о чем он не знал и о чем временами, при наличии некоторой способности улавливать такие вещи, можно было догадаться по ее взгляду, по тому как она молчит. Тем вечером рядом с пляжем, где ждал галисиец, интуиция подсказала Дрису Ларби, что слова Тересы относились не столько к мужчинам, которые уходят, сколько к мужчинам, которых убивают. Потому что в том мире, откуда она явилась, быть убитым – не менее естественная форма ухода, чем любая другая.
В сумочке у Тересы лежала фотография. Она носила ее в портмоне уже давно – с тех пор, как Индеец Парра снял ее и Блондина Давилу, когда они отмечали его день рождения. Они стояли вдвоем; Блондин в своей летной куртке одной рукой обнимал ее за плечи, зацепив большой палец другой за пряжку ремня. Он смеялся в объектив – красивый, похожий на высокого худого американца, а рядом лишь едва заметно, полунаивно, полурастерянно улыбалась Тереса. Ей тогда едва исполнилось двадцать – молоденькая, хрупкая, с расширенными от вспышки фотоаппарата глазами и этой несколько принужденной улыбкой, как бы вне радости обнимающего ее мужчины. Возможно, как вообще на большинстве фотографий, это выражение оказалось случайным: просто какой-то миг, один из многих, запечатленный на пленке. Но как же, зная то, что известно теперь, удержаться от соблазна погадать? Зачастую образы, ситуации и фотографии как бы не вполне реализуются, пока не произошли последующие события; они словно являют собою нечто временное, отложенное на потом, и этому «потом» предстоит подтвердить или опровергнуть их. Мы фотографируемся не для того, чтобы помнить, а для того, чтобы дополнить снимки нашей дальнейшей жизнью. Поэтому они бывают удачными и неудачными. Образы, которые время расставляет по своим местам, придавая истинное значение одним и отвергая другие, – они гаснут сами, будто время, стирает их цвета. Снимок в ее портмоне был из тех, которые делаются, чтобы со временем обрести смысл, хотя никто, снимая, не знает этого. И теперь, по прошествии времени, недавнее прошлое Тересы придавало этой старой фотографии неотвратимое будущее, которое в конце концов состоялось. С этого берега теней было уже легко читать или истолковывать. Все казалось очевидным и в поведении Блондина, и в выражении лица Тересы, в ее неясной улыбке, порожденной присутствием фотоаппарата. Она улыбалась, чтобы доставить удовольствие своему мужчине, улыбалась лишь насколько того требовали обстоятельства – иди-ка сюда, смугляночка моя, смотри в объектив и думай о том, как ты меня любишь, девочка, – а в ее глазах таилось темное предзнаменование. Предчувствие.
Сейчас, сидя с другим мужчиной у стены древней Мелильи, Тереса думала об этой фотографии, и думала вот почему. Когда они только что пришли и ее спутник заказывал кебабы у смуглого старика, хлопотавшего у мангала, к ним подошел уличный фотограф со старенькой «ясикой» на шее, и отвечая ему «нет, спасибо», она задала себе вопрос: какое будущее смогли бы они прочесть на этой несостоявшейся фотографии, если бы посмотрели на нее спустя годы. Какие знаки принялись бы искать и истолковывать, когда все уже произошло, в этой сценке возле крепостной стены, где в нескольких метрах шумит море и прибой бьется о скалы за средневековой аркой, сквозь которую виднеется кусок ярко-синего неба; где запах водорослей, и векового камня, и пляжного мусора смешивается с ароматом золотистых пряных кебабов, жарящихся над раскаленными углями.
– Я сегодня уезжаю, – сказал Сантьяго. – Ночью.
Это была шестая ночь после того, как они познакомились. Тереса выждала пару секунд, потом взглянула на него, а взглянув, кивнула.
– Куда?
– Какая разница? – Он смотрел на нее серьезно и сурово, будто само собою разумелось, что эта новость ей не понравится. – Есть работа.
Тереса знала, что это за работа. По ту сторону границы все было готово: ведь она сама позаботилась об этом. Абделькадер Чаиб дал им слово (секретный счет полковника в Гибралтаре совсем недавно немного пополнился), что проблем с погрузкой не будет. Сантьяго уже восемь дней дожидался сигнала в гостинице «Амфора», а Дало Вейга присматривал за катером, стоявшим в бухточке у марокканского берега неподалеку от Пунта-Бермеха. В ожидании груза. И вот сигнал пришел.
– Когда ты вернешься?
– Не знаю. Самое большее через неделю.
Тереса снова кивнула, как будто неделя – самый подходящий срок. Она кивнула бы точно так же, если б он сказал «через день» или «через месяц».
– Наступает новолуние, – обронил он.
Может, поэтому я и сижу тут с тобой, подумала она.
Наступает новолуние, и для тебя наступает работа, а для меня – повторение того, что уже было. Я словно обречена на это. Вопрос в том, хочу я или не хочу этого повторения. Устраивает оно меня или нет.
– Не изменяй мне, – попросил он. Или его улыбка.
Тереса взглянула на него, словно возвращаясь издалека. Из такого далека, что ей пришлось сделать усилие, чтобы понять, о чем он говорит. А поняв, ответила:
– Постараюсь.
– Тереса…
– Что?
– Не надо бы тебе здесь оставаться.
Он смотрел на нее прямо, глаза в глаза, почти преданно. Все они смотрят глаза в глаза, почти преданно.
Даже когда врут или обещают то, чего не выполнят никогда, пусть даже сами не зная, что будет именно так.
– Да ладно. Мы уже говорили об этом.
Раскрыв сумочку, она достала пачку сигарет и зажигалку. Сигареты назывались «Бисонте». Крепкие, без фильтра. «Фароса» в Мелилье не было, и она привыкла к этим – в общем-то, случайно. Она закурила, а Сантьяго продолжал смотреть на нее все с тем же выражением.
– Не нравится мне твоя работа, – наконец произнес он.
– Зато я от твоей просто в восторге.
Это прозвучало упреком – каким, собственно, и было. Слишком многое заключали в себе эти семь слов.
Сантьяго отвел глаза.
– Я имел в виду, тебе не нужен этот мавр.
– Зато тебе ой как нужны другие мавры… И я тоже нужна.
Она невольно вспомнила полковника Абделькадера Чаиба. Ему недавно исполнилось пятьдесят, и он был неплохим человеком. Правда, честолюбивый и эгоистичный, как всякий мужчина, но разумный, как всякий мужчина, которого бог не обделил умом. А еще он мог, когда хотел, быть воспитанным и любезным. С Тересой он обходился учтиво, никогда не требуя больше того, что она намеревалась ему дать, и не считая ее тем, чем она не являлась. В деле был аккуратен, с уважением относился к декору. И к ней самой – до известной степени.
– Этого больше не будет.
– Ну, конечно.
– Клянусь тебе. Я много думал об этом. Больше никогда.
Сантьяго продолжал хмуриться, и она полуобернулась. Через площадь, на углу где помещался «Огар дель Пескадор», с бутылочкой пива в руке сидел Дрис Ларби, глядя на улицу. А может, наблюдая за ними. Он поднял бутылку, как бы приветствуя их, и Тереса слегка кивнула в ответ.
– Дрис хороший человек.
– Она вновь повернулась к Сантьяго. – Он уважает меня и платит мне.
– Он проклятый мавр и сутенер.
– А я проклятая индейская шлюха.
Он ничего не ответил, и она, рассердившись, молча курила, прислушиваясь к шуму моря за стеной. Сантьяго рассеянно перекладывал на пластиковой тарелке металлические шампуры. Руки у него были жесткие, сильные и смуглые – так хорошо знакомые ей. На запястье – все те же водонепроницаемые часы, дешевые и надежные; ни браслетов, ни колец. Солнце, отражаясь от беленых стен, окружавших площадь, золотило волоски над татуировкой и делало светлее его глаза.
– Ты можешь поехать со мной, – проговорил он наконец. – В Альхесирасе хорошо… Мы бы виделись каждый день. Вдали от всего этого.
– Я не знаю, хочу ли я видеть тебя каждый день.
– Странная ты. Очень странная. Я и не знал, что вы, мексиканки, такие.
– Я не знаю, какие мексиканки. Я знаю, какая я. – Она мгновение подумала. – Иногда мне кажется, что знаю.
Она бросила окурок и придавила его подошвой.
Потом обернулась посмотреть, не ушел ли Дрис Ларби.
Его уже не было. Тереса встала и сказала, что ей хочется прогуляться. Сантьяго, все еще сидя и нашаривая деньги в заднем кармане брюк, продолжал смотреть на нее, но уже с иным выражением. С улыбкой. Он всегда знал, как нужно улыбнуться, чтобы разогнать для нее все черные тучи. Чтобы она сделала что-нибудь. Например, пообщалась с Абделькадером Чаибом.
– Черт возьми, Тереса.
– Что?
– Иногда ты похожа на девчонку, и мне это нравится. – Поднявшись, он положил на столик несколько монет. – То есть, когда я вижу, как ты идешь, и все такое. Ты идешь, а попка у тебя так и танцует, потом поворачиваешься… так бы и съел тебя всю, как свежий персик… И грудь у тебя…
– Что – грудь у меня?
Сантьяго склонил голову набок, ища подходящее определение.
– Красивая, – серьезно закончил он. – Самая красивая во всей Мелилье.
– Ничего себе… Это что – испанский комплимент?
– Ну… не знаю. – Он подождал, пока она не отсмеялась. – Просто мне это пришло в голову.
– Только это? Больше ничего?
– Нет. Мне нравится, как ты разговариваешь. Или молчишь. Мне от этого становится… не знаю… что-то во мне происходит… какие-то чувства. Разные. И нежность тоже – наверное, это самое подходящее слово.
– Вот и хорошо. Мне приятно, если ты иногда забываешь о моей груди и становишься нежным.
– А мне и не надо ни о чем забывать. Твоя грудь и моя нежность – одно с другим вполне вяжется.
Она сбросила туфли, и они пошли по грязному песку, а потом среди камней, по кромке воды, под золотисто-рыжими стенами крепости, из бойниц которой торчали ржавые пушки. Вдали вырисовывался голубоватый силуэт мыса Трес-Форкас. На ноги им брызгала пена. Сантьяго шагал, засунув руки в карманы, временами останавливаясь и проверяя, не поскользнется ли Тереса на влажных камнях, покрытых зеленым мхом.
– А иногда, – сказал он вдруг, словно и не переставал об этом думать, – я смотрю на тебя, и вдруг ты выглядишь гораздо старше… Как сегодня утром.
– А что случилось сегодня утром?
– Я проснулся, а ты была в ванной, и я встал взглянуть на тебя, и увидел тебя перед зеркалом… Ты умывалась и смотрела на себя так, будто с трудом узнаешь. И лицо у тебя было, как у старухи.
– Страшное?
– Да просто кошмарное. Поэтому мне захотелось, чтобы ты снова стала красивой, я подхватил тебя на руки и отнес в постель, и мы добрый час кувыркались там.
– Не помню.
– Не помнишь, что мы делали в постели?
– Не помню, чтобы я выглядела страшной.
Конечно, все она отлично помнила.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента