– А что слышно насчет этого священника? – Взгляд старика снова переместился на Гавиру; под личиной безразличия мелькнула еле заметная искорка интереса. – Говорят, архиепископ до сих пор не слишком уверен в том, что он захочет сотрудничать.
   – Похоже на то. – Гавира улыбнулся, чтобы рассеять недоверие шефа. – Но мы принимаем меры, чтобы решить эту проблему… – Он взглянул в сторону другого стола, за которым сидел Перехиль, и неуверенно замолчал, однако вовремя понял, что нужно добавить что-то, привести какой-нибудь аргумент. – В конце концов, это просто упрямый старик.
   Это было его упущением и его ошибкой, и Гавира тут же мысленно раскаялся в своих последних словах. С явным удовольствием Мачука ринулся в атаку через брешь, открывшуюся в его обороне.
   – Вот уж не похоже на тебя! – Он смотрел ему в глаза, как опытная змея, наслаждающаяся внушенным ею страхом. Гавира насчитал под браслетом «ролекса» по крайней мере еще десять лишних ударов. – Я тоже старик, Пенчо. Но тебе известно лучше, чем кому бы то ни было: зубы у меня еще вполне крепкие, а уж кусаться я умею… Тебе опасно забывать об этом, верно? – Его веки хищной птицы снова сморщились. – Особенно сейчас, когда ты так близко от цели.
   – Я и не забываю. – Трудно сглотнуть слюну так, чтобы собеседник этого не заметил, но Гавире удалось сделать это дважды. – Что касается этого священника, то между ним и вами не может быть никакого сравнения.
   Банкир неодобрительно покачал головой:
   – По-моему, ты в плохой форме, Пенчо. Ты – и вдруг заделался льстецом.
   – Вы не знаете меня, дон Октавио.
   – Не говори глупостей. Я отлично знаю тебя, и именно поэтому тебе удалось оказаться там, где ты сейчас находишься. А также и там, где ты окажешься со дня на день.
   – Я всегда искренен с вами. Даже тогда, когда вам это не по вкусу.
   – Ошибаешься. Я всегда ценю твою искренность, так же хорошо рассчитанную, как и все остальное. Как и твое честолюбие и твое терпение… – Банкир заглянул в свою чашку, словно в надежде обнаружить там еще какие-либо подробности о характере Гавиры. – А в том, что касается сравнений, возможно, ты и прав: возможно, у меня с этим священником и впрямь нет ничего общего – за исключением прожитых лет. Я не знаю этого, потому что не знаком с ним. Но я дам тебе хороший совет, Пенчо… Ты ведь ценишь мои советы?
   – Вы же знаете, что да, дон Октавио.
   – Я рад, потому что этот – один из самых лучших. Никогда не связывайся со стариком, цепляющимся за идею. Человек так редко доживает до старости с идеями, за которые стоит бороться, что те немногие, кому это удалось, готовы лечь за них костьми. – Он прервал сам себя, будто вспомнив о чем-то. – Кроме того, похоже, дело-то осложнилось, верно?.. Этот поп из Рима и все такое прочее.
   Вздох Гавиры прозвучал вполне искренне. Возможно, он даже и был таковым.
   – Вы всегда в курсе всего, дон Октавио.
   Мачука обменялся взглядом с секретарем, неподвижно сидевшим за другим столиком напротив Перехиля, с черным кожаным портфелем на коленях и выражением лица крысы, играющей в покер. Он был слеп и нем до нового приказа. В отличие от него, Перехиль нервно ерзал на стуле и искоса бросал беспокойные взгляды на Гавиру. Близость дона Октавио Мачуки, его беседа с шефом и присутствие невозмутимого Кановаса внушали ему робость и страх.
   – Это мой город, Пенчо, – произнес Мачука. – Не знаю, чему ты удивляешься,
   Гавира достал пачку сигарет и закурил. Сам президент не курил, и Гавира был единственным, кому дозволялось делать это в его присутствии.
   – Успокойтесь, – выдохнул он вместе с первой струей дыма. – Все под контролем. – Вторую он выпустил уже медленнее. – Все ниточки у меня в кулаке.
   – А я и не боюсь. – Банкир покачал головой, рассеянно разглядывая проходивших мимо людей. – Повторяю: это твоя операция, Пенчо. Я выхожу на пенсию в октябре; хорошо ли, плохо ли у тебя все выйдет, на мою дальнейшую жизнь это уже никак не повлияет. А на твою – может.
   И на этом старик, видимо, решил закрыть тему. Он допил свой кофе с молоком и лишь после этого снова повернулся к Гавире:
   – Кстати, что тебе известно о Макарене?
   Это был удар ниже пояса. Значительно ниже пояса. И было очевидно, что приберегался он напоследок. Если какая ниточка и не находилась в кулаке у Пенчо, так именно эта. Гавира взглянул на газетный киоск, и у него снова свело желудок от ярости. Потому что слишком уж нескладно все получилось: он как раз велел Перехилю аккуратно проследить за похождениями своей жены, а тут эти чертовы журналисты из «Ку+С» застукали ее с тореадором и нащелкали целую пачку фотографий. Проклятое невезение, проклятая Севилья!
 
   На протяжении трехсот метров, отделяющих «Каса Куэстра» от Трианского моста, располагалось ровно одиннадцать баров. В среднем через каждые двадцать семь метров и двадцать семь сантиметров, мысленно подсчитал дон Ибраим, более своих друзей привычный к книгам и цифрам. Любой из членов троицы мог перечислить эти заведения от моста и обратно, подряд, вразбивку и в алфавитном порядке: «Ла Трианера», «Каса Маноло», «Ла Маринера», «Дульсинея», таверна «Альтосано», «Две сестры», «Ла Синта», «Ла Ибенсе», «Семейный приют», бар «Анхелес». И в самом конце, почти на берегу, «Лас Флорес», рядом с изразцовым изображением Девы Марии, надежду подающей, и бронзовой статуей тореадора Хуана Бельмонте. Троица останавливалась во всех и каждом из баров, чтобы обсудить стратегические вопросы, и вот теперь дон Ибраим, Удалец из Мантелете и Красотка Пуньялес брели по мосту в блаженном состоянии, целомудренно избегая смотреть налево, туда, где зловеще возвышались современные постройки острова Картуха, и наслаждаясь пейзажем, открывавшимся справа. Там раскинулась Севилья, прекрасная, как мавританская принцесса, с пальмами, выстроившимися вдоль другого берега, с Золотой башней, Ареналем и Хиральдой[32]. А совсем близко – так что можно добросить камнем – смотрелась в Гвадалквивир площадь Маэстранса со своей ареной для боя быков: вселенский собор, куда люди приходили помолиться храбрецам, о которых пела Красотка Пуньялес.
   Троица шагала по тротуару моста, вдоль железных перил, плечом к плечу, как в старых американских фильмах: посередине Красотка, справа и слева от нее дон Ибраим и Удалец, эскортирующие ее, как верные рыцари. Утро отражалось в реке голубыми, золотистыми и белыми бликами, и в этом блеске, в качающемся мареве паров «Ла Ины», обильно напитавшей плоть, кровь и душу соратников, звучали переливы андалусской гитары, слышные им одним. Воображаемая, а может быть, и реальная музыка, придававшая их коротким, чуть торопливым шагам по мере удаления от знакомой, до последнего уголка Трианы, чтобы перейти на другой берег Гвадалквивира, твердость и решимость прогулки, совершаемой в пять часов вечера, на границе солнца и тени. Дон Ибраим, Удалец и Красотка шли открывать боевые действия, углублялись во вражескую территорию, покидая безопасность своих привычных пастбищ. Ввиду всех этих обстоятельств было только логично, что в одном из баров – насколько им помнилось, в «Семейном приюте» – экс-лжеадвокат приподнял свою широкополую панаму (которую ему однажды пришлось снять, чтобы влепить пощечину Хонхе Негрете, задавшему ехидный вопрос относительно наличия в Испании настоящих мужчин) и торжественно процитировал какого-то Вергилия. А может быть, Горация. В общем, кого-то из классиков:
 
   Тогда, словно хищные волки во мраке ночном,
   Мы путь пролагать себе начали к самому сердцу
   Испалиса, пламенным жаром объятого…
 
   [33]
 
   Или что-то вроде этого. Солнце отражалось бликами в спокойных водах реки. Под мостом девушка с длинными черными волосами гребла на узкой лодочке или пироге, и прямой как стрела след наискось пересекал эту искрящуюся гладь от берега до берега. Проходя мимо образа Девы Марии, надежду подающей, Красотка Пуньялес осенила себя крестом под агностическим, но исполненным уважения взглядом дона Ибраима, который ради такого случая даже вынул сигару изо рта. Что касается Удальца из Мантелете, он тоже перекрестился – склонив голову, торопливо, украдкой, как при звуке горна перед началом корриды на какой-нибудь пыльной арене, воздух над которой наполнен жужжанием мух, запахом крови и страхом, или на ринге при ударе гонга, заставляющем его отлепиться от угла и выйти на середину, ощущая, как наготу, свою беззащитность и наступая на капли собственной крови. Однако Удалец отдавал дань почтения не образу Девы Марии; его жест был адресован бронзовому профилю, плащу и монтере[34] Хуана Бельмонте.
   – Тебе надо было получше присматривать за женой.
   Старый Мачука как бы в подтверждение своих слов покивал головой, по-прежнему не отрывая взгляда от людей, проходивших перед террасой «Ла Кампаны». Вынув из кармана белый батистовый носовой платок со своими инициалами, вышитыми синим шелком, он рассеянно потирал им кончик носа. Пенчо Гавире бросились в глаза его руки, усеянные старческими пятнами и так похожие на когтистые лапы хищной птицы. Да и весь облик его напоминал хищную птицу. Старого, злобного орла, неподвижно наблюдающего за своими жертвами.
   – С женщинами всегда сложно, дон Октавио. А уж особенно с вашей крестницей.
   Банкир принялся аккуратно складывать платок, видимо обдумывая слова собеседника, потом медленно кивнул.
   – Макарена, – произнес он, как будто это имя объясняло все.
   И на этот раз Гавира кивнул в знак согласия.
   Дружба между Октавио Мачукой и семейством герцогов дель Нуэво Экстреме завязалась добрых четыре десятка лет назад. Банк «Картухано» едва не понес убытки, финансируя несколько неудачных сделок покойного Рафаэля Гуардиола-Фернандес-Гарвея, герцога-консорта и отца Макарены; они уничтожили то немногое, что оставалось от фамильного состояния. Позже, когда за смертью герцога (острый сердечный приступ в четыре часа утра, в самый разгар попойки с цыганами, причем сиятельный покойник оказался почти голым) последовало окончательное разорение, старик Мачука лично занялся расчетом с кредиторами и продажей еще чудом не заложенных остатков собственности. Собрав таким образом некоторую сумму наличными, он положил ее в банк под самый высокий процент. Так ему удалось сохранить для вдовы и дочери герцога их жилище – «Каса дель Постиго» и ежегодную ренту, которая, хотя и без излишней роскоши, позволила вдовствующей герцоги-не, Крус Брунер, стареть в обрамлении, достойном ее фамилии. В так называемом приличном обществе Севильи все знали друг друга, так что некоторые утверждали, что упомянутой ежегодной ренты не существует и что эти деньги происходят прямиком из личных фондов Октавио Мачуки. Вдобавок имелось подозрение, что таким путем банкир воздает должное отношениям, гораздо более близким, чем просто дружеские, зародившимся еще при жизни покойного герцога, И даже, что касается Макарены, некоторые высказывались в том плане, что, мол, бывают крестницы, которых любят больше, чем родных дочерей; однако никто никогда не доказал этого, и никто никогда не осмелился задать соответствующий вопрос самому старику. Верный же Кановас, в руках которого находились бумаги, секреты и частные счета банкира, бывал на эту тему – как и на многие другие – не более многословен, чем порция тушеного языка со сложным гарниром.
   – Этот тореадор… – заговорил через некоторое время Мачука. – Как его – Маэстраль, что ли?
   Гавира ощутил горечь во рту. Он уронил сигарету, взял свой стакан с пивом и сделал большой глоток, но положение дел не улучшилось. Он снова поставил стакан на стол и застыл, глядя на каплю пива, упавшую-таки на складку его брюк. Ему безумно хотелось громко, со смаком выругаться.
   Старик все так же разглядывал проходящих мимо людей, как будто надеясь высмотреть среди них знакомое лицо. Он держал над купелью маленькую Макарену Брунер во время ее крещения в соборе; он, в том же самом соборе, под руку вел ее, ослепительно красивую в своем белом атласном платье, к алтарю, где ее ждал Пенчо Гавира. Севильские злые языки называли этот брак делом рук самого старого банкира, поскольку он, с одной стороны, обеспечивал богатство и блестящее будущее его крестнице, а с другой – поддержку местного общества его протеже, в то время молодому, честолюбивому адвокату, стремительно поднимавшемуся по иерархической лестнице банка «Картухано».
   – Придется что-то делать, – задумчиво прибавил Мачука.
   Несмотря на стыд и унижение, испытываемые Га-вирой в этот момент, он расхохотался:
   – Не хотите же вы, чтобы я пошел к этому тореро и влепил ему пулю в лоб!
   – Конечно нет… – Банкир полуобернулся к нему, и его хитрые глаза блеснули что-то слишком уж живым любопытством. – А ты что, способен влепить пулю в лоб любовнику своей жены?
   – Фактически она моя бывшая жена, дон Октавио.
   – Ну да. Это она так говорит.
   Щелчком сбив капельки пива с брюк, Гавира поправил складку. Разумеется, он был способен сделать то, о чем говорил Мачука, и оба знали это. Но он не собирался убивать тореадора.
   – Это ничего не изменило бы, – сказал он.
   Это ничего не изменило бы. С тех пор как Макарена вернулась в «Каса дель Постиго», и до момента появления тореадора еще, так сказать, имели место крупный финансист из конкурирующего банка и известный винопромышленник из Хереса. Если воспользоваться методом, предложенным доном Октавио, потребовалось бы чересчур много пуль. А ведь Севилья – далеко не Палермо. Кроме того, и сам Га-вира вот уже несколько недель находил себе утешение в обществе знаменитой севильской фотомодели, специализировавшейся на рекламе изящного белья. Так что старый Мачука дважды неторопливо кивнул в знак согласия. Ведь есть же и другие методы.
   – Я знаком с парой директоров наших филиалов, – спокойно и зловеще улыбнулся Гавира, – а вы – кое с кем из владельцев арен… Возможно, следующий сезон окажется трудноватым для этого Маэстраля.
   Веки старого грифа снова сморщились. На сей раз это выглядело почти как настоящая улыбка.
   – Какая жалость, – вздохнул старик. – Ведь он, кажется, неплохой тореро.
   – Он к тому же еще и красавчик, – возразил Га-вира. – Так что у него всегда остается возможность пойти сниматься в телесериалах.
   Потом его взгляд снова упал на газетный киоск, и черная туча, которую он ощущал внутри, казалось, заволокла картину прекрасного майского утра. Потому что проблема заключалась не в Курро Маэстрале. Существовало нечто более важное, чем обложка «Ку+С», на которой он сопровождал Макарену Брунер в рассветный час при выходе из отеля «Альфонсо XIII». И речь шла не об ущербе, нанесенном матримониальной чести Гавиры, а о том, удастся ли ему самому удержаться в «Картухано» и сменить старого Мачуку на посту президента совета. В маневре с недвижимостью, касающемся церкви Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, было схвачено все, кроме одного: существовала некая старинная фамильная привилегия, документально оформленная в 1687 году, и в этом документе оговаривался ряд условий, невыполнение которых повлекло бы за собой возвращение семейству Брунер земли, отданной под храм. Однако согласно более позднему закону, принятому в XVIII веке при министре Мендисабале, в случае отчуждения этой земли от церкви она должна была отойти муниципалитету Севильи. С юридической точки зрения дело было сложное, так что, обратись герцогиня и ее дочь в суд, все застопорилось бы, и надолго. А между тем уже было проделано столько подготовительной работы, вложено столько денег и взято на себя столько обязательств, что провал вынудил бы Октавио Мачуку отдать своего протеже на растерзание административному совету (где у Гавиры имелись серьезные и могущественные противники) как раз в тот момент, когда молодому вице-президенту банка «Картухано» оставался всего один шаг до обретения абсолютной власти. Это означало положить его голову на плаху. Но, как было известно журналу «Ку+С», половине Андалусии и всей Севилье, в последнее время голова Пенчо Гавиры не представляла особой ценности для Макарены Брунер.
 
   Выйдя из отеля «Донья Мария», Лоренсо Куарт, вместо того чтобы пройти тридцать метров, отделявших его от дверей Архиепископского дворца, вышел на середину площади Вирхен-де-лос-Рейес и остановился, оглядывая то, что его окружало. Это был перекресток трех религий: за спиной у него находился старый еврейский квартал, с одной стороны – белые стены монастыря Воплощения Господня, с другой – Архиепископский дворец, а в глубине, возле стены старинной арабской мечети, – минарет, превращенный в колокольню христианского собора: Хиральда. Тут были конные экипажи, продавцы открыток, цыганки с бубнами, клянчащие милостыню «на молочко для ребенка», и туристы, ждущие своей очереди посетить башню и с изумлением глядящие вверх, на венчающую ее фигуру, плывущую в синеве неба. Молоденькая иностранка – судя по выговору, американка – отделилась от своей группы, чтобы задать Куарту банальный вопрос относительно какого-то адреса в окрестностях площади: удобный предлог, чтобы поближе рассмотреть его спокойное загорелое лицо, так контрастировавшее с коротко подстриженными, с густой проседью волосами и стоячим черно-белым воротничком священнослужителя. Куарт вежливо, не слишком обстоятельно ответил на вопрос, и девушка вернулась к искоса наблюдавшим за ней подругам под целый хор сдержанных смешков и перешептываний. До его слуха донеслись слова: He's gorgeous, то есть «он просто красавчик». Что, несомненно, крайне развеселило бы Монсеньора Спаду. Воспоминание о директоре ИВД и о технических советах, данных им в Риме, на площади Испании, во время их последней беседы, вызвало улыбку на лице Куарта. Так, с улыбкой, он и принялся оглядывать Хиральду от самого основания до фигуры с флажком-флюгером, давшей название всей башне. Пожалуй, он не совсем обычно выглядел в качестве туриста: серо-голубые глаза подняты к небу, руки в карманах черного костюма, шитого на заказ превосходным римским портным, почти таким же престижным, как Кавалледжери и сыновья. Только в таких местах, как это, можно ощутить Испанию, юг, старинную культуру средиземноморской Европы. В Севилье истории разных народов накладываются одна на другую, и связи между ними невозможно объяснить, если обойти вниманием хотя бы одну из них. Нанизанные на одну нить, подобно четкам, время, кровь, моления на различных языках, звучавшие некогда под этим синим небом, под этим мудрым солнцем, за века уравнявшими все. Дошедшие из прошлого камни, чей голос можно услышать до сих пор. Нужно только на мгновение забыть о видеокамерах, открытках, автокарах, заполненных туристами и нахальными девушками, и приблизить ухо к этим камням.
   До назначенной встречи в Архиепископском дворце оставалось еще полчаса, так что Куарт поднялся по улице Матеос Гаго, чтобы выпить кофе в пивной «Хиральда». Ему хотелось, как в прошлый свой приезд в Севилью, усесться неподалеку от стойки, чтобы иметь возможность спокойно рассматривать белые и черные квадраты пола, изразцы и старинные гравюры с изображением города, украшавшие стены. Он вынул из кармана «Похвальное слово новому воинству рыцарей храма» Бернарда Клервоского и раскрыл его наугад. Древний томик этот, форматом в одну восьмую листа, он читал ежедневно; это было для него чем-то вроде обряда, такого же привычного, как чтение молитвенника, и выполнявшегося с той же неукоснительностью, порожденной не столько благочестием, сколько гордыней. Зачастую это происходило в каком-нибудь отеле, кафе или аэропорту, в ожидании деловой встречи или перерывах между ними, а такие встречи и командировки были в жизни Куарта явлением постоянным. И он открывал эту средневековую книгу, в течение двух столетий служившую духовным наставлением воинствующим монахам, сражавшимся в Святой земле, открывал, чтобы уйти от одиночества, с которым была сопряжена его работа. Иногда, поддаваясь настроению, навеваемому чтением «Слова», он представлял самого себя последним из переживших разгром при Гаттине, проклятую Акрскую башню, застенки Шинона и костры Парижа: одиноким, усталым тамплиером, все друзья которого уже так или иначе покинули этот мир[35].
   Он прочел строки, давно знакомые наизусть: «Главы их острижены, покрыты пылью, лики черны от палящего солнца, как те кольчуги, что защищают их тела…», затем поднял лицо, чтобы взглянуть на льющийся с улицы свет, на людей, неторопливо проходящих под зеленью апельсиновых деревьев. Молодая женщина, по виду иностранка, на минутку задержалась, чтобы подобрать волосы, смотрясь, как в зеркало, в бликующее стекло полуоткрытого окна. Грациозным движением подняв свои обнаженные руки к затылку, она стояла, стройная, красивая, сосредоточенно вглядываясь в собственное отражение, пока ее глаза не встретились через стекло с глазами Куарта. Мгновение она смотрела на него с удивлением и любопытством, потом отвела глаза, но естественность позы и движений уже исчезла. В это время к ней подошел молодой человек с фотоаппаратом на шее и планом города в руке и, обняв за талию, увлек ее за собой.
   Может быть, тому, что испытал Куарт, наблюдая за этой маленькой сценкой, в большей мере, чем «зависть», соответствовало определение «грусть». Нет термина, способного точно назвать ощущение тоскливой пустоты, знакомое каждому служителю Церкви, оказавшемуся свидетелем проявлений теплоты и близости между мужчиной и женщиной – между всеми теми, для кого не является запретным этот древний ритуал, эти прикосновения рук, ласкающих волосы и плечи, обнимающих талию, скользящих по бедрам. А для Куарта, которому в принципе не составило бы особого труда сократить дистанцию между собой и большинством красивых женщин, встречающихся на его пути, это ощущение еще более усугублялось сознанием того, что он не может нарушить наложенное им на себя тяжкое послушание, суровую самодисциплину. Он чувствовал то же самое, что чувствует человек с ампутированной ногой или рукой, уверяющий, что у него болит или затекла эта давно уже отсутствующая часть тела.
   Он взглянул на часы, спрятал в карман книгу и встал. При выходе он чуть было не столкнулся с очень полным, одетым в белое мужчиной, который учтиво извинился, приподняв соломенную шляпу-панаму. Толстяк посмотрел вслед Куарту, когда тот неторопливо направился через площадь к красновато-коричневому зданию в стиле барокко, стоящему справа за рядом апельсиновых деревьев. Привратник направился было к вновь прибывшему, но при виде стоячего воротничка немедленно отступил, пропуская его в двери между сдвоенными колоннами, поддерживающими главный балкон, украшенный вырезанной в камне геральдической эмблемой севильских архиепископов. Куарт прошел во внутренний двор, пересеченный длинной тенью Хиральды, и поднялся по богато украшенной лестнице под своды, расписанные Хуаном де Эспиналем, с которых ангелы и херувимы, измаявшиеся от многовековой неподвижности, со скучающим видом разглядывали посетителей. Наверху имелось множество коридоров с кабинетами; священнослужители всех мастей озабоченно сновали туда-сюда с уверенностью людей, знающих тут все ходы и выходы. Одетые в обычные костюмы, темные или серые рубашки со стоячим воротничком, некоторые даже с галстуками, они больше походили на чиновников. Куарт так и не увидел ни одной сутаны.
   Навстречу ему вышел новый секретарь монсеньора Корво, лысый, очень аккуратный, с мягким голосом и манерами, в сером костюме и серой же рубашке со стоячим воротником. Он заменял отца Урбису – того самого, на которого свалился каменный карниз в церкви Пресвятой Богородицы, слезами орошенной. Не говоря ни слова, секретарь повел Куарта через большой зал, на потолке которого, разделенном на шестьдесят кассет, были изображены эмблемы и библейские сцены, долженствующие, по-видимому, вдохновлять севильских прелатов на добродетельное управление своей епархией. Имелось там также десятка два фресок и полотен, среди них четыре Сурбарана, один Мурильо и один Матиа Прети: «Усекновение главы Иоанна Крестителя». Следуя за секретарем, Куарт задал себе вопрос: почему в приемных архиепископов и кардиналов так часты картины, изображающие чью-нибудь голову на подносе? Он еще раздумывал об этом, когда вдруг увидел дона Приамо Ферро. Священник храма Пресвятой Богородицы, слезами орошенной, стоял в другом конце зала, упрямый и темный, как его старая сутана. Он разговаривал с другим священником, очень молодым, светловолосым, в очках, в котором Куарт узнал каменщика, наблюдавшего за ним возле церкви во время встречи с отцом Ферро и Грис Марсала. Оба священника, прервав беседу, посмотрели на него: старик – бесстрастно, молодой – с мрачным вызовом в глазах, Куарт приветствовал их легким наклоном головы, на который ни тот ни другой не ответили. Было очевидно, что ждут они уже давно и никто не позаботился предложить им хотя бы один стул.