Страница:
Евгений Пермяк.
Дочь Луны
Недавно мне опять довелось побывать у старых друзей в Кулундинских степях и заново пережить памятные дни моей юности.
Пусть эта знакомая степь, где пасутся стада овцеводческого совхоза, обрела новое лицо, но все же и теперь, оседлав коня и ускакав от совхозного поселка, от гостеприимного домика моего друга Бату, можно побывать в гостях у своей юности.
Пусть это было давно, а память бережно хранит все до мелочей, кажется — даже запахи. Я отлично помню, что здесь ютилось приземистое казахское зимовье, чуть в сторону — хоронился еле заметный могильник. Он цел и теперь. Пресное озеро все так же прячется в камышах. И тот же крик чаек… Не хочешь, не просишь, а память помимо твоей воли пересказывает тебе случившееся в этих местах…
Меня тогда командировали на этот Пресный выпас, где нагуливали мясо наши стада.
Мне сказали:
— Поживешь десяток дней. Посмотришь, что и как. Побываешь в каждом стаде. Проверишь, не сгоняют ли их в тесные гурты, не заставляют ли кормиться на вытоптанных участках… Ну, да тебя учить нечего!
Взамен командировочных денег мне дали три плитки кирпичного чая, как главнейшую из «валют» тех лет в казахских аулах, дали шесть аршин ситца на всякий случай — мало ли что бывает в степи. Для солидности разрешили взять серого в яблоках жеребца, потомка орловских рысаков. Это меня очень обрадовало. На таком коне без ночевки — и там!
Все было хорошо… Не хотелось только расставаться с новым домиком, который мы, четверо молодых парней, начинали обживать. Это был даже не дом, а пустовавшая баня. Хорошая, светлая. Она была построена перед революцией известным в селе скупщиком зерна.
А теперь эта баня оказалась ни к чему. Мы все мылись в другой, в так называемой волостной бане. Предъявил ордер на мытье — и все. Хоть залейся водой. А для нашей бани нужно было добывать дрова, везти с озера воду. Вот нам ее и отдали под общежитие.
Мы — это я, мой старый друг Бату, недавно назначенный комендантом скотоперегонного двора, гонщик Василий Груздев и приемщик Ленька Белолобов.
Баню мы переоборудовали самым отличным образом. На месте полка соорудили двухъярусные койки. Как в вагоне. Из ящиков смастерили мебель. Волостной комитет РКСМ помог нам добыть краску. Покрасили полы, рамы, двери. Побелили потолок. Полынью и душичкой вытравили банный запах. В предбаннике оборудовали кухню. Появились свои сковородки, горшки, жаровни. Стряпали мы по очереди.
Завелась у нас и книжная полка. На стенах было развешано оружие. Казенное и свое. Раскрашенные рогожные кули стали настенными коврами. Раскрасшивал их Бату родным по сердцу башкирским орнаментом. Раскрашивал он натасканными из конторы чернилами — синими, зелеными, фиолетовыми, красными. В чернилах и тогда не было недостатка.
Не очень-то весело покидать домик сразу же после новоселья. Но приказ есть приказ.
Ногу в стремя, ружье за плечи — и… здравствуй, степь!
Миновав украинские новосельские деревни, я оказался в степном раздолье, — здесь начинались казахские кочевья. Дорога то и дело терялась. Не то она зарастала цепкой травой, не то редкое движение по ней делало ее все менее и менее приметной. Временами она пропадала вовсе. И мне трудно объяснить, по каким ориентирам ездили мы на Пресный выпас, не сбиваясь с пути. Может быть, у человека, живущего в степи или часто бывающего в ней, со временем вырабатывается какое-то особое умение запоминать местность. Кажется, степь одинакова всюду, а все же находится какая-то примета. То полоска камыша, то еле заметная возвышенность или надгробие из груды камня, а то и просто трава, которая растет только в этом месте. И ты едешь… Едешь иногда, как животное, нюхая ветер. Пахнуло кизячным дымком — ага, значит, правильно еду. Принюхаешься и решаешь взять левее. Знаешь, что это начались первые аулы, которые тебе не нужны. И всегда случается так, что ты точно приезжаешь куда тебе нужно. Спроси потом: «Как ты проехал, расскажи дорогу», — и ты словно немой. Можешь только показать рукой — и все. И тем не менее в степи заблудиться куда легче, нежели в лесу, даже в таежном. Там речки, и они всегда тебя выведут к жилью. А тут?..
Ну, да это все так. Рассуждения в пути. А он уже на исходе. Видны юрты аула…
…Председатель аулсовета спросил меня, зачем я, надолго ли, есть ли чай и мука…
Когда я ответил на все вопросы и он увидел на моем удостоверении знакомую печать мясозаготовительного пункта, мне была отведена юрта. Ее хозяином оказался Шарып. Он привозил к нам менять на чай и муку кумыс, кошмы, малахаи, кожу.
Добродушный, но не без хитрецы, Шарып достаточно хорошо говорил по-русски. Его семья состояла из четырех человек — маленькой и рано состарившейся жены Ийс, сына Сержана, которого при русском госте отец называл Сережа, и дочери по имени Манике.
О ней и рассказ.
Шарып принадлежал к хозяевам среднего достатка. Но в его юрте было все необходимое. Запас войлоков на случай гостей. Запас подушек. Низенький стол, не подымавшийся выше тридцати — сорока сантиметров от земли, несколько сундучков, котел для варки пищи, ножи, пара чайников для омовения — и, пожалуй, это все, если не считать трех редких по тем временам вещей. Это ведерный самовар, очень старый граммофон и швейная машина фирмы купца Попова, на которой амальгамическим способом были переведены портреты самого Попова и его дебелой и довольно красивой супруги.
— Кто шьет на ней? — спросил я.
— Манике. Дочь. Дело в руки даю. Жить надо. Баранов мало. Разверстки много. Машина девку кормить будет.
Вскоре он познакомил меня с Манике. И она при отце поздоровалась со мной за руку. Этим давалось понять, что их семья не боится попирать старые обычаи. Манике заговорила со мной по-русски. Потом, заметив, что я этому удивился, объяснила мне, что ее бабка долго жила у русского попа, который лечился кумысом, и она доила его кобыл и приготовляла кумыс. Меня познакомили и с бабкой. Она жила в юрте старшего сына, брата Шарыпа. Бабка по-русски разговаривала как рязанка, путая только иногда мужской род с женским. Надев русское платье, она не захотела его менять на свое. Теперь мне было понятно, почему и в одежде Манике было больше русского, нежели казахского.
— Надо по-русски говорить, — твердила старуха. — Рядом живем. Одну землю матерью зовем… Русский мужик — хороший мужик, когда не пьет. А когда пьет — не приведи господь, пресвятая богородица… — перекрестилась веселая мать Шарыпа, видимо для пущего шика и озорства.
— Совсем попадья! — заметил Шарып. — Обедню даже может петь.
Это вызвало общий смех, и я почувствовал себя в юрте, как в русской избе. Бабка произвела на меня отличное впечатление, и я непременно бы познакомился с ней ближе, если б ее не заслонила внучка и события, развернувшиеся так стремительно и неожиданно.
Я ничего не сказал о внешности Манике. Потому что ее невозможно разглядеть и оценить с первого взгляда. Она была таинственна и замкнута, как сказочная шкатулка. Посмотришь — и пройдешь мимо, а раскроешь — чудеса.
Эта гибкая былинка с впалыми щеками и блеклым румянцем не выглядела жильцом на белом свете. Ее смугловатая прозрачная кожа, тонкие, будто подкрашиваемые темным свекольным соком губы, узкие, косые и продолговатые разрезы глаз, акварельные черты лица заставляли предполагать, что предки Манике жили где-то далеко-далеко на Востоке. Может быть, в Японии. Мне, наслушавшемуся за свою еще, кажется, не начавшуюся тогда жизнь множества различных легенд, сказок, преданий, религиозных поверий, хотелось бы придумать небылицу о том, как маленькая девушка Манике сошла в жизнь с вышитой тонкими шелковыми нитками ширмы, или живописного веера, или, на худой конец, с крышки лакированной чайной коробки.
В Манике было прелестно все. Даже ее худоба. Настораживали только глаза. Они, темно-кофейные, бывали, особенно в полдень, такими смеющимися, ласковыми, «говорливыми»… А вот к вечеру, после захода солнца, они вдруг мутились, и в них стояло какое-то безразличие к окружающему.
— Порченая девка, — как-то по секрету сказал мне председатель аулсовета. — Ее никто замуж не возьмет. Кто станет платить калым за больную девку!
Я попытался узнать подробности ее болезни, но председатель уклонился:
— Не могу сказать. Мало русских слов знаю.
И я понял, что мне не следует далее интересоваться болезнью Манике. А вскоре узнал, что, будь у председателя вдесятеро больший запас русских слов, он и тогда едва ли б сумел удовлетворить мое любопытство.
Все открылось само собой.
Опустилась теплая, душная, светлая ночь. Ни ветерка. Дневную жару как будто прижал кто-то к земле невидимым пологом. Я спал плохо и глядел на полную луну через верхнее отверстие юрты, широко раскрытое в эту ночь для вентиляции.
Шарып богатырски храпел. Он спал рядом со мной на белом войлоке, широко раскинув руки и ноги. Вдруг я услышал легкий стон Манике. Это, несомненно, был ее стон. Голос девушки нельзя было спутать с голосом ее матери Ийс. Мне показалось, что девушка одевается. Потом откинулась занавеска, и появилась Манике. Появилась неслышно, как тень.
Девушка протянула, я бы даже сказал — молитвенно воздела руки к луне, которая заглядывала в юрту через отверстие войлочного купола. Постояв так с минуту, Манике, простонав, направилась к выходу из юрты.
Мне никогда не приходилось видеть больных лунатизмом, но я знал, что такая болезнь существует. Мне было также известно, что будить, а того хуже — окликнуть лунатика во время приступа болезни чуть ли не смертельно опасно.
Не знаю, какие чувства руководили мной, только я, надев самое необходимое, последовал за Манике. Она, по-прежнему протягивая руки, шла к луне, стремясь оторваться от земли. Я шел за нею шагах в двадцати.
Мы оказались довольно далеко от аула. Наконец она остановилась и, будто желая вознестись на луну, стала подпрыгивать. Это было хотя и очень красиво в танцевальном смысле, но достаточно жутковато во всех остальных.
Сами посудите. Ночь. Степь. Кругом никого. И вдруг девица в белом, чуть ли не в саване, стремится взлететь на луну. Зрелище не из привычных…
И я поступил так, как, наверное, на моем месте сделал бы всякий.
Боясь разбудить Манике, я осторожно обнял ее, затем осторожно повернул ее лицо прочь от луны и так же осторожно, взяв ее на руки, понес к юрте. Она не сопротивлялась, покорно положила свою голову на мое плечо, перестала стонать. Пусть я не принадлежал к геркулесам, но мне вовсе не составляло труда донести ее и уложить на свое место.
Шарып не храпел. Мне показалось, что он лежит с открытыми глазами.
Утром мы пили чай вдвоем с Шарыпом. Его сын Сержан еще не приезжал с выпаса. Ийс и Манике ушли «из десятой доли» стричь наших баранов. Начав разговор о том о сем, я перевел его на Манике. На события прошлой ночи. И Шарып не таясь рассказал все.
Причина болезни, оказывается, состояла в том, что Манике родилась не в юрте, а в открытой степи. В большое полнолуние. И луна увидела новорожденную первой. Раньше матери. А те, кого луна видит первой, становятся ее детьми, которые рано или поздно должны подняться на небо и стать там звездами. Поэтому Манике никто не берет замуж, и это Шарып находил вполне логичным. Зачем, в самом деле, платить выкуп за девушку, которая принадлежит луне, ночью покидает юрту и на глазах всего аула просится на небо, к своей матери?!
А так как никто не знал, в каком возрасте дочь луны вознесется на небо, то Шарып променял годовалого жеребенка на швейную машину.
— Не должен отец кормить сто годов свою дочь. Пусть сама кормится, — сказал он. — Луна может ее старухой взять. Бывает и так.
Насколько было в моих силах, я попытался доказать Шарыпу, что Манике больна лунатизмом, что эта болезнь излечима и что ее нужно свезти к русскому доктору. Но Шарып сказал на это:
— Хочешь — лечи. Вези с собой. Даром отдам!
Я не поддержал этого предложения, хотя и слыхал, что Манике можно вылечить домашними средствами. Просто внушить ей путем хорошей беседы, что все это чепуха.
В полдень, на время жары, вернулась Манике, и мы продолжили начатый с ее отцом разговор. Выяснилось нечто невероятное. Манике была убеждена в своем назначении стать звездой, и она даже знала свое место на небе, обещая мне показать его после захода солнца.
Девушке до того заморочили голову и она так ясно представляла свое будущее, что ее ни капли не огорчало настоящее. Она была совершенно равнодушна, когда подруги мечтали о земной жизни. Манике даже находила, что звездой быть лучше, нежели женой неизвестного и, может быть, старого человека.
— Кто купит, тому и продадут. А вдруг дурак купит? Или больной человек? Плохо! Ой как плохо!
По ее мнению, оказаться звездой было нехорошо только в одном отношении
— можно погаснуть, если чем-нибудь прогневишь мать-луну. Оказывается, в этом случае луна сбрасывает провинившуюся звезду с неба и та, превратившись в камень, сгорая, падает обратно на землю.
— Видал, наверно, как звезды падают?
— Видел, — совершенно серьезно сказал я и так же серьезно принялся слушать дальше.
Манике надеялась выйти замуж на небе, потому что у луны есть и сыновья. Это желтые звезды. А синие — это дочери. Но далее разъяснилось: если девушка, дочь луны, побывала замужем на земле или даже обманула луну в безлунную или в облачную ночь и встречалась с мужчиной, то ей уже не бывать замужем в небесах.
Как ни нелепа была вся эта история с луной и ее детьми, все же такое мог придумать только поэт, даже если он не ведал грамоты.
Теперь мне хотелось узнать, помнила ли Манике, как я ее нес минувшей ночью.
— Конечно, — сказала она, — только проснуться не могла.
А затем предупредила, чтобы в следующий раз я нес ее не так, как вчера. Потому что когда несешь человека или барана, не прижимая его плотно к себе, то ноги и руки устают больше. И Манике показала мне, как это делается, взяв меня в охапку, пробуя поднять.
— Замуж ей надо, — сказала на это вошедшая Ийс. — Муж скоро вылечит.
Я уже проверил все участки Пресного выпаса. Оставался последний. Рассчитавшись с Шарыпом плиткой кирпичного чая, подарив Манике «неприкосновенные», хранимые на сверхслучай, шесть аршин ситца на платье, пожелав ей выздороветь, я стал собираться в путь, с тем чтобы переночевать с пастухами в девятом стаде и, не возвращаясь к Шарыпу, отправиться домой. Да и, признаться, хотелось уехать от всего этого…
Шарып меня всячески задерживал:
— Поедешь завтра. Сегодня плохой день. Птицы беспокоятся. Будет дождь. Завтра тебя Сержан проводит…
Но я настоял на своем. Отпив вечерний чай, пожелав Манике еще раз здоровья и счастья, снова посоветовав Шарыпу показать ее доктору, отправился в путь.
Девятый участок был самый дальний и самый большой. Там паслось до пяти тысяч наших овец. Надеясь на быстрые ноги своего полукровного орловца, я хотел добраться к сумеркам.
Отдохнувший конь, вдоволь нарезвившийся в табунах мелкорослых покорных лошадок, шел крупной рысью. А я, довольный своим близким возвращением домой, думал о Бату, который, конечно, приготовил тысячу маленьких сюрпризов к моему приезду. Потом я думал о Манике и о том, как много еще предстоит работы учителям, докторам, которые появятся здесь. Как бы посмеялась над своим заблуждением Манике, если бы ей показать луну хотя бы через хороший бинокль! И бинокль для нее, может быть, стал бы и врачом и лекарством. Ведь ее болезнь питается только самовнушением.
Рассуждая так, я потерял направление. Не было ни озера справа, ни зимовья слева, ни солнца над горизонтом.
Чудесно помечтал!
Я стал рыскать по степи. Увидишь озерцо — к нему. Прискачешь — ничего похожего. Покажутся очертания землянок — кинешься туда, а это забытый могильник. Его только и не хватало. А тут еще луна. Оранжевая, насмешливая, огромная. Больше солнца. Так и смотрит на тебя. Будто хочет сказать: «Ага, заблудился! Теперь мы поговорим с тобой один на один».
Мне почему-то не хотелось смотреть на нее. Я никогда не любил назойливости. А мы с ней лицом к лицу. Я еду прямо на ее восход. Потому что именно оттуда послышалось блеяние овец. Может быть, где-то там и находится девятый участок.
Направление снова оказалось ложным. Начались белые солончаки. Дно высохшего озера. Пахло смрадом преющей тины.
Проплутав часа два и порядком взмылив лошадь, я стал подумывать о ночлеге. А потом вспомнил совет, что в таких случаях нужно опустить поводья и дать возможность лошади идти самой — и лошадь обязательно приведет к жилью. Так я и сделал. Но Серый привел меня к незнакомому, довольно большому озеру. Ему хотелось пить.
Выждав часок, дав лошади остыть, я напоил ее. Напился и сам горьковатой воды. Затем снова оседлал своего коня и сказал:
— Давай, друг, вывози!
И он, понюхав воздух, не торопясь пошел. Шел он прямо. Пахнуло кизячным дымком. Значит, думаю, идет к жилью. Жду терпеливо. Всматриваюсь. Вдруг да покажутся купола юрт. А луна забралась уже высоко. Задремал. Я давно научился спать в седле. Кулунда всему выучила.
Вдруг лошадь метнулась в сторону. Я открыл глаза. Серый вспугнул большую дрофу, а она испугала его. Улепетывающую дрофу можно было настичь выстрелом. И я хотел было… Да как-то страшно стрелять ночью одному. Еще привлечешь чье-нибудь не очень доброе внимание. В степи могут быть всякие встречи. Здесь бродили тогда разные люди. Кому-нибудь мог понадобиться и мой Серый, и мое седло, и, может быть, даже моя одежда.
Снова стал вглядываться. Наткнусь же, в конце концов, на какой-нибудь аул, проступят же темные силуэты юрт…
Ничего похожего! А потом, напрягая зрение, я увидел белую точку. Белая точка довольно быстро двигалась на меня.
Неужели я опять приехал к могильнику? И мне стало стыдно. Значит, я тоже не очень далеко ушел от тех, кому еще несколько часов тому назад, пока светило солнце, желал просвещения, посмеиваясь над их темнотой.
Когда белая точка приблизилась, я испугался и обрадовался. Это была Манике с воздетыми к луне руками…
Выходит, проплутав, я дал круг и вернулся к ее аулу? Но аула не было видно. Значит, она сегодня ушла далеко в степь.
Я слез с коня. Повел его в поводу. И когда Манике была уже близко, Серый вдруг громко заржал. Она вздрогнула, покачнулась. Я подхватил ее. Осторожно опустил на землю. А что дальше? Нести на руках? А где аул? Оставалось одно — ждать рассвета.
Я стреножил лошадь. Ослабил подпруги. Потом отвязал от седла скатанную шинель. Постлал ее Манике так, чтобы, сидя возле нее, заслонить собою луну.
Манике ровно дышала и спокойно спала. Заметив, что она одета не очень тщательно, я решил прикрыть ее свободной полой шинели. Мало ли, может быть, луна действует на все непокрытое… Да и, кроме того, степь уже дохнула предутренней свежестью.
Посидев недолго возле нее, я снова задремал и, решив прикорнуть, пока посветлеет восток, прилег рядышком с Манике. Я не знаю, сколько времени длился мой сон. Его прервал голос Шарыпа.
— Ты видишь, как он ее лечит?! — сказал он.
Я проснулся. Вскочил. Машинально схватил ружье и увидел председателя аулсовета, Шарыпа и еще двоих. Тоже пеших. Почему-то с нагайками. Они молча похлестывали ими по голенищам своих сапог.
Проснувшаяся Манике, увидев отца и мужчин, прикрылась до глаз полой шинели, а потом, взвизгнув, вскочила и бросилась прочь.
— Я заблудился… Я всю ночь проплутал в степи… — стал я объяснять Шарыпу.
Тут Шарып перебил меня и как бы продолжил мой рассказ:
— А потом вдруг ты встретил Манике?
— Да! — подтвердил я.
— Не хотел и встретил! — послышался насмешливый голос председателя. — А потом ты тоже не хотел и уснул вместе с ней?
И я еще раз сказал:
— Да!
На это председатель, выругавшись по-казахски, обратился ко мне по-русски:
— Ты умный парень, у тебя большая голова. Я тоже умный человек. Я не хочу делать шум. Я не хочу делать тебе больно. Ты знаешь, что должен делать отец, когда у него украли дочь. Разговаривай с Шарыпом. Хороший будет разговор — все будет хорошо. Плохой будет разговор… сам знаешь, как бывает, когда плохой разговор.
Сказав так, председатель велел поймать моего Серого, а затем повел его в аул, который оказался не далее версты или полутора верст. За председателем последовал дядя Манике, брат Шарыпа, и брат Манике Сержан.
Мы остались вдвоем с Шарыпом.
— Что будем делать? — спросил Шарып.
— А откуда мне знать, — ответил я, осмелев. — Буду ждать наших. Приедут. Выяснят. Рассудят.
— Кого рассудят? Как рассудят? Я тебя судить буду! А потом, что останется от тебя, они пусть судят.
Мы направились к аулу. Я не торопясь, спокойно рассказал Шарыпу подробности моих ночных блужданий. Рассказал, как я встретил Манике, как, боясь испугать ее во время приступа болезни, решил дать ей проснуться самой.
— Неужели ты мне не веришь, Шарып? — чуть не умоляя, спросил я его.
— Уши верят тебе. Глаза не верят! Голова не верит! — И он стал приводить доказательства, которые повергли меня в отчаяние.
Оказывается, я не случайно подарил Манике такой хороший ситец на платье. Не случайно уехал на закате солнца, чего никогда не делают русские, потому что они не умеют ездить по звездам. Оказывается, я умышленно использовал лунную болезнь его дочери, назначив ей место встречи в степи, далеко от аула. И Шарып разгадал это еще вчера вечером. Поэтому он и упрашивал меня остаться, предупреждал несчастливым днем, пугал дождем.
Шарып сказал, что он будто бы не спал всю ночь, дожидаясь, когда Манике побежит на встречу со мной. И она будто бы не спала, а затем, притворившись сонной, вышла из юрты. И все это было логично, последовательно до половины рассказа.
— Почему же ты не остановил свою дочь? — спросил я. — Если ты не спал, если ты все видел?
— Боялся пугать, — откровенно солгал Шарып.
— Хорошо, — загорячился я. — Если ты видел все, значит, ты видел все. И тебе не в чем меня упрекнуть. Не в чем!
Шарып, явно вывертываясь, сказал:
— Как я мог видеть все, когда я бегал будить свидетелей?
— Но ведь ты мог и не будить их. Ты мог разделаться со мной в степи до того, как я встретил Манике.
— У тебя ружье, — потупя голову, сказал Шарып.
— Ты заврался! — крикнул я Шарыпу, когда мы уже подходили к юрте. — Ты спроси Манике, она скажет тебе правду.
— Зачем ее спрашивать! Она ничего не знает. — Тут Шарып нашел новую уловку: будто бы Манике сошлется на сон и скажет, что она ничего не может вспомнить.
— Но ведь ты же говоришь, Шарып, что она не спала, а лишь притворялась сонной, когда вышла из юрты!
На это Шарып заметил, что дочь, конечно, не признается в обмане, она побоится это сделать.
Придя в юрту, измученный этой игрой в словесные шахматы, я спросил:
— Что же ты хочешь, в конце концов, от меня?
И Шарып ответил:
— Плати калым и бери девку!
Мой язык онемел. Я почувствовал легкий озноб и, вместо того чтобы ответить по сути дела, сказал глупость:
— А чем я могу тебе заплатить за нее? У меня нет баранов.
— Деньги есть, — сказал он.
— На мои деньги едва ли можно купить фунт шерсти.
— Чай есть, — наступал Шарып. — Два кирпича.
Так глупо повернувшийся разговор продолжался еще глупее. Я стал доказывать, что за два кирпича продавать девушку, которую он кормил семнадцать лет, крайне невыгодно.
На это Шарып заявил, что ему лучше знать, сколько стоит опозорившая его дочь. И если бы позволял закон, он отдал бы ее даром.
Полемическая логика и здравый смысл, оставившие меня на время, вернулись снова, и я снова принялся убеждать:
— А куда я ее возьму? Я все время в разъездах!
Шарып на это сказал:
— Дам ей лошадь. У тебя лошадь, у нее лошадь. Будете вместе ездить.
Теперь для меня стало окончательно ясно, что Шарып всеми способами хочет избавиться от дочери. Даже хочет дать в придачу лошадь.
Он вдруг поднялся и сказал:
— Подумай! Поговори с невестой. — И ушел из юрты.
Когда мы остались с Манике вдвоем, она, слышавшая за занавеской наш разговор, появившись оттуда, сказала:
— Отцу меня не надо! Тебе не надо. Луне не надо. Всем не надо. Кому же меня надо?
Заплакав, она уткнулась в мою грудь, потом, подняв свои темные глаза, полные слез и мольбы, стала просить:
— Возьми меня стряпать, пол мести, лошадь кормить… Я все буду!
И, как в хорошо разыгрываемой пьесе, в это время вошла бабка Манике.
— Она верно сказывает, — начала старуха, — с рук ее надо сбыть отцу. А ты пожалей ее.
— Да я же не собираюсь жениться. Понимаешь, не собираюсь… Мне девятнадцать лет!
— Как не понимать, я все понимаю! Ты на русской женишься. А внучку тоже пожалеть можно… — жалостливо попросила старуха.
— Да как я ее пожалею? Ты в уме?
А та:
— Пожалеть ее легко. Свези в село. Сходи к попу. Поп пристроит.
Тут у меня в голове как-то сразу стало светлее. И я подумал: если ее может пристроить поп, почему же мы, комсомольцы, не можем пристроить ее? Пристроим, обязательно пристроим.
В какую-то долю минуты все прояснилось.
— Хорошо, — сказал я.
Вскоре вернулся Шарып. Он, может быть, даже был за юртой и подслушал наш разговор. Я повторил ему свое решение. Он свистнул, выйдя из юрты. Председатель привел мою лошадь. Я вручил Шарыпу оставшиеся два кирпича чая.
Плачущая мать вынесла завернутые в кошму пожитки Манике, а затем и швейную машину. Сержан запрягал лошадь в телегу. Торопились. Видимо, боялись, как бы не передумал. А я твердо решил, и мне все было совершенно ясно.
Пусть эта знакомая степь, где пасутся стада овцеводческого совхоза, обрела новое лицо, но все же и теперь, оседлав коня и ускакав от совхозного поселка, от гостеприимного домика моего друга Бату, можно побывать в гостях у своей юности.
Пусть это было давно, а память бережно хранит все до мелочей, кажется — даже запахи. Я отлично помню, что здесь ютилось приземистое казахское зимовье, чуть в сторону — хоронился еле заметный могильник. Он цел и теперь. Пресное озеро все так же прячется в камышах. И тот же крик чаек… Не хочешь, не просишь, а память помимо твоей воли пересказывает тебе случившееся в этих местах…
Меня тогда командировали на этот Пресный выпас, где нагуливали мясо наши стада.
Мне сказали:
— Поживешь десяток дней. Посмотришь, что и как. Побываешь в каждом стаде. Проверишь, не сгоняют ли их в тесные гурты, не заставляют ли кормиться на вытоптанных участках… Ну, да тебя учить нечего!
Взамен командировочных денег мне дали три плитки кирпичного чая, как главнейшую из «валют» тех лет в казахских аулах, дали шесть аршин ситца на всякий случай — мало ли что бывает в степи. Для солидности разрешили взять серого в яблоках жеребца, потомка орловских рысаков. Это меня очень обрадовало. На таком коне без ночевки — и там!
Все было хорошо… Не хотелось только расставаться с новым домиком, который мы, четверо молодых парней, начинали обживать. Это был даже не дом, а пустовавшая баня. Хорошая, светлая. Она была построена перед революцией известным в селе скупщиком зерна.
А теперь эта баня оказалась ни к чему. Мы все мылись в другой, в так называемой волостной бане. Предъявил ордер на мытье — и все. Хоть залейся водой. А для нашей бани нужно было добывать дрова, везти с озера воду. Вот нам ее и отдали под общежитие.
Мы — это я, мой старый друг Бату, недавно назначенный комендантом скотоперегонного двора, гонщик Василий Груздев и приемщик Ленька Белолобов.
Баню мы переоборудовали самым отличным образом. На месте полка соорудили двухъярусные койки. Как в вагоне. Из ящиков смастерили мебель. Волостной комитет РКСМ помог нам добыть краску. Покрасили полы, рамы, двери. Побелили потолок. Полынью и душичкой вытравили банный запах. В предбаннике оборудовали кухню. Появились свои сковородки, горшки, жаровни. Стряпали мы по очереди.
Завелась у нас и книжная полка. На стенах было развешано оружие. Казенное и свое. Раскрашенные рогожные кули стали настенными коврами. Раскрасшивал их Бату родным по сердцу башкирским орнаментом. Раскрашивал он натасканными из конторы чернилами — синими, зелеными, фиолетовыми, красными. В чернилах и тогда не было недостатка.
Не очень-то весело покидать домик сразу же после новоселья. Но приказ есть приказ.
Ногу в стремя, ружье за плечи — и… здравствуй, степь!
Миновав украинские новосельские деревни, я оказался в степном раздолье, — здесь начинались казахские кочевья. Дорога то и дело терялась. Не то она зарастала цепкой травой, не то редкое движение по ней делало ее все менее и менее приметной. Временами она пропадала вовсе. И мне трудно объяснить, по каким ориентирам ездили мы на Пресный выпас, не сбиваясь с пути. Может быть, у человека, живущего в степи или часто бывающего в ней, со временем вырабатывается какое-то особое умение запоминать местность. Кажется, степь одинакова всюду, а все же находится какая-то примета. То полоска камыша, то еле заметная возвышенность или надгробие из груды камня, а то и просто трава, которая растет только в этом месте. И ты едешь… Едешь иногда, как животное, нюхая ветер. Пахнуло кизячным дымком — ага, значит, правильно еду. Принюхаешься и решаешь взять левее. Знаешь, что это начались первые аулы, которые тебе не нужны. И всегда случается так, что ты точно приезжаешь куда тебе нужно. Спроси потом: «Как ты проехал, расскажи дорогу», — и ты словно немой. Можешь только показать рукой — и все. И тем не менее в степи заблудиться куда легче, нежели в лесу, даже в таежном. Там речки, и они всегда тебя выведут к жилью. А тут?..
Ну, да это все так. Рассуждения в пути. А он уже на исходе. Видны юрты аула…
…Председатель аулсовета спросил меня, зачем я, надолго ли, есть ли чай и мука…
Когда я ответил на все вопросы и он увидел на моем удостоверении знакомую печать мясозаготовительного пункта, мне была отведена юрта. Ее хозяином оказался Шарып. Он привозил к нам менять на чай и муку кумыс, кошмы, малахаи, кожу.
Добродушный, но не без хитрецы, Шарып достаточно хорошо говорил по-русски. Его семья состояла из четырех человек — маленькой и рано состарившейся жены Ийс, сына Сержана, которого при русском госте отец называл Сережа, и дочери по имени Манике.
О ней и рассказ.
Шарып принадлежал к хозяевам среднего достатка. Но в его юрте было все необходимое. Запас войлоков на случай гостей. Запас подушек. Низенький стол, не подымавшийся выше тридцати — сорока сантиметров от земли, несколько сундучков, котел для варки пищи, ножи, пара чайников для омовения — и, пожалуй, это все, если не считать трех редких по тем временам вещей. Это ведерный самовар, очень старый граммофон и швейная машина фирмы купца Попова, на которой амальгамическим способом были переведены портреты самого Попова и его дебелой и довольно красивой супруги.
— Кто шьет на ней? — спросил я.
— Манике. Дочь. Дело в руки даю. Жить надо. Баранов мало. Разверстки много. Машина девку кормить будет.
Вскоре он познакомил меня с Манике. И она при отце поздоровалась со мной за руку. Этим давалось понять, что их семья не боится попирать старые обычаи. Манике заговорила со мной по-русски. Потом, заметив, что я этому удивился, объяснила мне, что ее бабка долго жила у русского попа, который лечился кумысом, и она доила его кобыл и приготовляла кумыс. Меня познакомили и с бабкой. Она жила в юрте старшего сына, брата Шарыпа. Бабка по-русски разговаривала как рязанка, путая только иногда мужской род с женским. Надев русское платье, она не захотела его менять на свое. Теперь мне было понятно, почему и в одежде Манике было больше русского, нежели казахского.
— Надо по-русски говорить, — твердила старуха. — Рядом живем. Одну землю матерью зовем… Русский мужик — хороший мужик, когда не пьет. А когда пьет — не приведи господь, пресвятая богородица… — перекрестилась веселая мать Шарыпа, видимо для пущего шика и озорства.
— Совсем попадья! — заметил Шарып. — Обедню даже может петь.
Это вызвало общий смех, и я почувствовал себя в юрте, как в русской избе. Бабка произвела на меня отличное впечатление, и я непременно бы познакомился с ней ближе, если б ее не заслонила внучка и события, развернувшиеся так стремительно и неожиданно.
Я ничего не сказал о внешности Манике. Потому что ее невозможно разглядеть и оценить с первого взгляда. Она была таинственна и замкнута, как сказочная шкатулка. Посмотришь — и пройдешь мимо, а раскроешь — чудеса.
Эта гибкая былинка с впалыми щеками и блеклым румянцем не выглядела жильцом на белом свете. Ее смугловатая прозрачная кожа, тонкие, будто подкрашиваемые темным свекольным соком губы, узкие, косые и продолговатые разрезы глаз, акварельные черты лица заставляли предполагать, что предки Манике жили где-то далеко-далеко на Востоке. Может быть, в Японии. Мне, наслушавшемуся за свою еще, кажется, не начавшуюся тогда жизнь множества различных легенд, сказок, преданий, религиозных поверий, хотелось бы придумать небылицу о том, как маленькая девушка Манике сошла в жизнь с вышитой тонкими шелковыми нитками ширмы, или живописного веера, или, на худой конец, с крышки лакированной чайной коробки.
В Манике было прелестно все. Даже ее худоба. Настораживали только глаза. Они, темно-кофейные, бывали, особенно в полдень, такими смеющимися, ласковыми, «говорливыми»… А вот к вечеру, после захода солнца, они вдруг мутились, и в них стояло какое-то безразличие к окружающему.
— Порченая девка, — как-то по секрету сказал мне председатель аулсовета. — Ее никто замуж не возьмет. Кто станет платить калым за больную девку!
Я попытался узнать подробности ее болезни, но председатель уклонился:
— Не могу сказать. Мало русских слов знаю.
И я понял, что мне не следует далее интересоваться болезнью Манике. А вскоре узнал, что, будь у председателя вдесятеро больший запас русских слов, он и тогда едва ли б сумел удовлетворить мое любопытство.
Все открылось само собой.
Опустилась теплая, душная, светлая ночь. Ни ветерка. Дневную жару как будто прижал кто-то к земле невидимым пологом. Я спал плохо и глядел на полную луну через верхнее отверстие юрты, широко раскрытое в эту ночь для вентиляции.
Шарып богатырски храпел. Он спал рядом со мной на белом войлоке, широко раскинув руки и ноги. Вдруг я услышал легкий стон Манике. Это, несомненно, был ее стон. Голос девушки нельзя было спутать с голосом ее матери Ийс. Мне показалось, что девушка одевается. Потом откинулась занавеска, и появилась Манике. Появилась неслышно, как тень.
Девушка протянула, я бы даже сказал — молитвенно воздела руки к луне, которая заглядывала в юрту через отверстие войлочного купола. Постояв так с минуту, Манике, простонав, направилась к выходу из юрты.
Мне никогда не приходилось видеть больных лунатизмом, но я знал, что такая болезнь существует. Мне было также известно, что будить, а того хуже — окликнуть лунатика во время приступа болезни чуть ли не смертельно опасно.
Не знаю, какие чувства руководили мной, только я, надев самое необходимое, последовал за Манике. Она, по-прежнему протягивая руки, шла к луне, стремясь оторваться от земли. Я шел за нею шагах в двадцати.
Мы оказались довольно далеко от аула. Наконец она остановилась и, будто желая вознестись на луну, стала подпрыгивать. Это было хотя и очень красиво в танцевальном смысле, но достаточно жутковато во всех остальных.
Сами посудите. Ночь. Степь. Кругом никого. И вдруг девица в белом, чуть ли не в саване, стремится взлететь на луну. Зрелище не из привычных…
И я поступил так, как, наверное, на моем месте сделал бы всякий.
Боясь разбудить Манике, я осторожно обнял ее, затем осторожно повернул ее лицо прочь от луны и так же осторожно, взяв ее на руки, понес к юрте. Она не сопротивлялась, покорно положила свою голову на мое плечо, перестала стонать. Пусть я не принадлежал к геркулесам, но мне вовсе не составляло труда донести ее и уложить на свое место.
Шарып не храпел. Мне показалось, что он лежит с открытыми глазами.
Утром мы пили чай вдвоем с Шарыпом. Его сын Сержан еще не приезжал с выпаса. Ийс и Манике ушли «из десятой доли» стричь наших баранов. Начав разговор о том о сем, я перевел его на Манике. На события прошлой ночи. И Шарып не таясь рассказал все.
Причина болезни, оказывается, состояла в том, что Манике родилась не в юрте, а в открытой степи. В большое полнолуние. И луна увидела новорожденную первой. Раньше матери. А те, кого луна видит первой, становятся ее детьми, которые рано или поздно должны подняться на небо и стать там звездами. Поэтому Манике никто не берет замуж, и это Шарып находил вполне логичным. Зачем, в самом деле, платить выкуп за девушку, которая принадлежит луне, ночью покидает юрту и на глазах всего аула просится на небо, к своей матери?!
А так как никто не знал, в каком возрасте дочь луны вознесется на небо, то Шарып променял годовалого жеребенка на швейную машину.
— Не должен отец кормить сто годов свою дочь. Пусть сама кормится, — сказал он. — Луна может ее старухой взять. Бывает и так.
Насколько было в моих силах, я попытался доказать Шарыпу, что Манике больна лунатизмом, что эта болезнь излечима и что ее нужно свезти к русскому доктору. Но Шарып сказал на это:
— Хочешь — лечи. Вези с собой. Даром отдам!
Я не поддержал этого предложения, хотя и слыхал, что Манике можно вылечить домашними средствами. Просто внушить ей путем хорошей беседы, что все это чепуха.
В полдень, на время жары, вернулась Манике, и мы продолжили начатый с ее отцом разговор. Выяснилось нечто невероятное. Манике была убеждена в своем назначении стать звездой, и она даже знала свое место на небе, обещая мне показать его после захода солнца.
Девушке до того заморочили голову и она так ясно представляла свое будущее, что ее ни капли не огорчало настоящее. Она была совершенно равнодушна, когда подруги мечтали о земной жизни. Манике даже находила, что звездой быть лучше, нежели женой неизвестного и, может быть, старого человека.
— Кто купит, тому и продадут. А вдруг дурак купит? Или больной человек? Плохо! Ой как плохо!
По ее мнению, оказаться звездой было нехорошо только в одном отношении
— можно погаснуть, если чем-нибудь прогневишь мать-луну. Оказывается, в этом случае луна сбрасывает провинившуюся звезду с неба и та, превратившись в камень, сгорая, падает обратно на землю.
— Видал, наверно, как звезды падают?
— Видел, — совершенно серьезно сказал я и так же серьезно принялся слушать дальше.
Манике надеялась выйти замуж на небе, потому что у луны есть и сыновья. Это желтые звезды. А синие — это дочери. Но далее разъяснилось: если девушка, дочь луны, побывала замужем на земле или даже обманула луну в безлунную или в облачную ночь и встречалась с мужчиной, то ей уже не бывать замужем в небесах.
Как ни нелепа была вся эта история с луной и ее детьми, все же такое мог придумать только поэт, даже если он не ведал грамоты.
Теперь мне хотелось узнать, помнила ли Манике, как я ее нес минувшей ночью.
— Конечно, — сказала она, — только проснуться не могла.
А затем предупредила, чтобы в следующий раз я нес ее не так, как вчера. Потому что когда несешь человека или барана, не прижимая его плотно к себе, то ноги и руки устают больше. И Манике показала мне, как это делается, взяв меня в охапку, пробуя поднять.
— Замуж ей надо, — сказала на это вошедшая Ийс. — Муж скоро вылечит.
Я уже проверил все участки Пресного выпаса. Оставался последний. Рассчитавшись с Шарыпом плиткой кирпичного чая, подарив Манике «неприкосновенные», хранимые на сверхслучай, шесть аршин ситца на платье, пожелав ей выздороветь, я стал собираться в путь, с тем чтобы переночевать с пастухами в девятом стаде и, не возвращаясь к Шарыпу, отправиться домой. Да и, признаться, хотелось уехать от всего этого…
Шарып меня всячески задерживал:
— Поедешь завтра. Сегодня плохой день. Птицы беспокоятся. Будет дождь. Завтра тебя Сержан проводит…
Но я настоял на своем. Отпив вечерний чай, пожелав Манике еще раз здоровья и счастья, снова посоветовав Шарыпу показать ее доктору, отправился в путь.
Девятый участок был самый дальний и самый большой. Там паслось до пяти тысяч наших овец. Надеясь на быстрые ноги своего полукровного орловца, я хотел добраться к сумеркам.
Отдохнувший конь, вдоволь нарезвившийся в табунах мелкорослых покорных лошадок, шел крупной рысью. А я, довольный своим близким возвращением домой, думал о Бату, который, конечно, приготовил тысячу маленьких сюрпризов к моему приезду. Потом я думал о Манике и о том, как много еще предстоит работы учителям, докторам, которые появятся здесь. Как бы посмеялась над своим заблуждением Манике, если бы ей показать луну хотя бы через хороший бинокль! И бинокль для нее, может быть, стал бы и врачом и лекарством. Ведь ее болезнь питается только самовнушением.
Рассуждая так, я потерял направление. Не было ни озера справа, ни зимовья слева, ни солнца над горизонтом.
Чудесно помечтал!
Я стал рыскать по степи. Увидишь озерцо — к нему. Прискачешь — ничего похожего. Покажутся очертания землянок — кинешься туда, а это забытый могильник. Его только и не хватало. А тут еще луна. Оранжевая, насмешливая, огромная. Больше солнца. Так и смотрит на тебя. Будто хочет сказать: «Ага, заблудился! Теперь мы поговорим с тобой один на один».
Мне почему-то не хотелось смотреть на нее. Я никогда не любил назойливости. А мы с ней лицом к лицу. Я еду прямо на ее восход. Потому что именно оттуда послышалось блеяние овец. Может быть, где-то там и находится девятый участок.
Направление снова оказалось ложным. Начались белые солончаки. Дно высохшего озера. Пахло смрадом преющей тины.
Проплутав часа два и порядком взмылив лошадь, я стал подумывать о ночлеге. А потом вспомнил совет, что в таких случаях нужно опустить поводья и дать возможность лошади идти самой — и лошадь обязательно приведет к жилью. Так я и сделал. Но Серый привел меня к незнакомому, довольно большому озеру. Ему хотелось пить.
Выждав часок, дав лошади остыть, я напоил ее. Напился и сам горьковатой воды. Затем снова оседлал своего коня и сказал:
— Давай, друг, вывози!
И он, понюхав воздух, не торопясь пошел. Шел он прямо. Пахнуло кизячным дымком. Значит, думаю, идет к жилью. Жду терпеливо. Всматриваюсь. Вдруг да покажутся купола юрт. А луна забралась уже высоко. Задремал. Я давно научился спать в седле. Кулунда всему выучила.
Вдруг лошадь метнулась в сторону. Я открыл глаза. Серый вспугнул большую дрофу, а она испугала его. Улепетывающую дрофу можно было настичь выстрелом. И я хотел было… Да как-то страшно стрелять ночью одному. Еще привлечешь чье-нибудь не очень доброе внимание. В степи могут быть всякие встречи. Здесь бродили тогда разные люди. Кому-нибудь мог понадобиться и мой Серый, и мое седло, и, может быть, даже моя одежда.
Снова стал вглядываться. Наткнусь же, в конце концов, на какой-нибудь аул, проступят же темные силуэты юрт…
Ничего похожего! А потом, напрягая зрение, я увидел белую точку. Белая точка довольно быстро двигалась на меня.
Неужели я опять приехал к могильнику? И мне стало стыдно. Значит, я тоже не очень далеко ушел от тех, кому еще несколько часов тому назад, пока светило солнце, желал просвещения, посмеиваясь над их темнотой.
Когда белая точка приблизилась, я испугался и обрадовался. Это была Манике с воздетыми к луне руками…
Выходит, проплутав, я дал круг и вернулся к ее аулу? Но аула не было видно. Значит, она сегодня ушла далеко в степь.
Я слез с коня. Повел его в поводу. И когда Манике была уже близко, Серый вдруг громко заржал. Она вздрогнула, покачнулась. Я подхватил ее. Осторожно опустил на землю. А что дальше? Нести на руках? А где аул? Оставалось одно — ждать рассвета.
Я стреножил лошадь. Ослабил подпруги. Потом отвязал от седла скатанную шинель. Постлал ее Манике так, чтобы, сидя возле нее, заслонить собою луну.
Манике ровно дышала и спокойно спала. Заметив, что она одета не очень тщательно, я решил прикрыть ее свободной полой шинели. Мало ли, может быть, луна действует на все непокрытое… Да и, кроме того, степь уже дохнула предутренней свежестью.
Посидев недолго возле нее, я снова задремал и, решив прикорнуть, пока посветлеет восток, прилег рядышком с Манике. Я не знаю, сколько времени длился мой сон. Его прервал голос Шарыпа.
— Ты видишь, как он ее лечит?! — сказал он.
Я проснулся. Вскочил. Машинально схватил ружье и увидел председателя аулсовета, Шарыпа и еще двоих. Тоже пеших. Почему-то с нагайками. Они молча похлестывали ими по голенищам своих сапог.
Проснувшаяся Манике, увидев отца и мужчин, прикрылась до глаз полой шинели, а потом, взвизгнув, вскочила и бросилась прочь.
— Я заблудился… Я всю ночь проплутал в степи… — стал я объяснять Шарыпу.
Тут Шарып перебил меня и как бы продолжил мой рассказ:
— А потом вдруг ты встретил Манике?
— Да! — подтвердил я.
— Не хотел и встретил! — послышался насмешливый голос председателя. — А потом ты тоже не хотел и уснул вместе с ней?
И я еще раз сказал:
— Да!
На это председатель, выругавшись по-казахски, обратился ко мне по-русски:
— Ты умный парень, у тебя большая голова. Я тоже умный человек. Я не хочу делать шум. Я не хочу делать тебе больно. Ты знаешь, что должен делать отец, когда у него украли дочь. Разговаривай с Шарыпом. Хороший будет разговор — все будет хорошо. Плохой будет разговор… сам знаешь, как бывает, когда плохой разговор.
Сказав так, председатель велел поймать моего Серого, а затем повел его в аул, который оказался не далее версты или полутора верст. За председателем последовал дядя Манике, брат Шарыпа, и брат Манике Сержан.
Мы остались вдвоем с Шарыпом.
— Что будем делать? — спросил Шарып.
— А откуда мне знать, — ответил я, осмелев. — Буду ждать наших. Приедут. Выяснят. Рассудят.
— Кого рассудят? Как рассудят? Я тебя судить буду! А потом, что останется от тебя, они пусть судят.
Мы направились к аулу. Я не торопясь, спокойно рассказал Шарыпу подробности моих ночных блужданий. Рассказал, как я встретил Манике, как, боясь испугать ее во время приступа болезни, решил дать ей проснуться самой.
— Неужели ты мне не веришь, Шарып? — чуть не умоляя, спросил я его.
— Уши верят тебе. Глаза не верят! Голова не верит! — И он стал приводить доказательства, которые повергли меня в отчаяние.
Оказывается, я не случайно подарил Манике такой хороший ситец на платье. Не случайно уехал на закате солнца, чего никогда не делают русские, потому что они не умеют ездить по звездам. Оказывается, я умышленно использовал лунную болезнь его дочери, назначив ей место встречи в степи, далеко от аула. И Шарып разгадал это еще вчера вечером. Поэтому он и упрашивал меня остаться, предупреждал несчастливым днем, пугал дождем.
Шарып сказал, что он будто бы не спал всю ночь, дожидаясь, когда Манике побежит на встречу со мной. И она будто бы не спала, а затем, притворившись сонной, вышла из юрты. И все это было логично, последовательно до половины рассказа.
— Почему же ты не остановил свою дочь? — спросил я. — Если ты не спал, если ты все видел?
— Боялся пугать, — откровенно солгал Шарып.
— Хорошо, — загорячился я. — Если ты видел все, значит, ты видел все. И тебе не в чем меня упрекнуть. Не в чем!
Шарып, явно вывертываясь, сказал:
— Как я мог видеть все, когда я бегал будить свидетелей?
— Но ведь ты мог и не будить их. Ты мог разделаться со мной в степи до того, как я встретил Манике.
— У тебя ружье, — потупя голову, сказал Шарып.
— Ты заврался! — крикнул я Шарыпу, когда мы уже подходили к юрте. — Ты спроси Манике, она скажет тебе правду.
— Зачем ее спрашивать! Она ничего не знает. — Тут Шарып нашел новую уловку: будто бы Манике сошлется на сон и скажет, что она ничего не может вспомнить.
— Но ведь ты же говоришь, Шарып, что она не спала, а лишь притворялась сонной, когда вышла из юрты!
На это Шарып заметил, что дочь, конечно, не признается в обмане, она побоится это сделать.
Придя в юрту, измученный этой игрой в словесные шахматы, я спросил:
— Что же ты хочешь, в конце концов, от меня?
И Шарып ответил:
— Плати калым и бери девку!
Мой язык онемел. Я почувствовал легкий озноб и, вместо того чтобы ответить по сути дела, сказал глупость:
— А чем я могу тебе заплатить за нее? У меня нет баранов.
— Деньги есть, — сказал он.
— На мои деньги едва ли можно купить фунт шерсти.
— Чай есть, — наступал Шарып. — Два кирпича.
Так глупо повернувшийся разговор продолжался еще глупее. Я стал доказывать, что за два кирпича продавать девушку, которую он кормил семнадцать лет, крайне невыгодно.
На это Шарып заявил, что ему лучше знать, сколько стоит опозорившая его дочь. И если бы позволял закон, он отдал бы ее даром.
Полемическая логика и здравый смысл, оставившие меня на время, вернулись снова, и я снова принялся убеждать:
— А куда я ее возьму? Я все время в разъездах!
Шарып на это сказал:
— Дам ей лошадь. У тебя лошадь, у нее лошадь. Будете вместе ездить.
Теперь для меня стало окончательно ясно, что Шарып всеми способами хочет избавиться от дочери. Даже хочет дать в придачу лошадь.
Он вдруг поднялся и сказал:
— Подумай! Поговори с невестой. — И ушел из юрты.
Когда мы остались с Манике вдвоем, она, слышавшая за занавеской наш разговор, появившись оттуда, сказала:
— Отцу меня не надо! Тебе не надо. Луне не надо. Всем не надо. Кому же меня надо?
Заплакав, она уткнулась в мою грудь, потом, подняв свои темные глаза, полные слез и мольбы, стала просить:
— Возьми меня стряпать, пол мести, лошадь кормить… Я все буду!
И, как в хорошо разыгрываемой пьесе, в это время вошла бабка Манике.
— Она верно сказывает, — начала старуха, — с рук ее надо сбыть отцу. А ты пожалей ее.
— Да я же не собираюсь жениться. Понимаешь, не собираюсь… Мне девятнадцать лет!
— Как не понимать, я все понимаю! Ты на русской женишься. А внучку тоже пожалеть можно… — жалостливо попросила старуха.
— Да как я ее пожалею? Ты в уме?
А та:
— Пожалеть ее легко. Свези в село. Сходи к попу. Поп пристроит.
Тут у меня в голове как-то сразу стало светлее. И я подумал: если ее может пристроить поп, почему же мы, комсомольцы, не можем пристроить ее? Пристроим, обязательно пристроим.
В какую-то долю минуты все прояснилось.
— Хорошо, — сказал я.
Вскоре вернулся Шарып. Он, может быть, даже был за юртой и подслушал наш разговор. Я повторил ему свое решение. Он свистнул, выйдя из юрты. Председатель привел мою лошадь. Я вручил Шарыпу оставшиеся два кирпича чая.
Плачущая мать вынесла завернутые в кошму пожитки Манике, а затем и швейную машину. Сержан запрягал лошадь в телегу. Торопились. Видимо, боялись, как бы не передумал. А я твердо решил, и мне все было совершенно ясно.