Страница:
Извлеченные из командирских запасов сигары, шампанское и знаменитое Савойское печенье на какое-то время заставляют забыть о скудном пайке, которым вот уже несколько дней вынуждены довольствоваться ученики. Затянувшееся плавание почти поглотило съестные припасы: вместо хлеба выдают морские сухари. Ученики «в ярости». Все в их очаровательном путешествии неудачно. Вот, например, Мендревиль — он, как, впрочем, и многие другие, так и не смог привыкнуть к бортовой качке и вынужден все время проводить в постели. А теми, кто здоров, офицеры просто помыкают. «Помощник капитана... форменный грубиян, эдакий морской волк, который обходится с нами весьма круто, а уж ругается — хуже некуда». Все неудачно. Хоть бы «Гавр и Гваделупа» доплыл до Мадейры! «Какое счастье видеть землю! Как давно мы об этом мечтаем!» Рано поутру 30 декабря на горизонте показался гористый остров Порто-Санто — до Мадейры от него двадцать пять миль. Но напрасно лавирует «Гавр и Гваделупа», ветер все равно не благоприятствует ему, и, оставив надежду пристать к островам, он вечером 31-го числа снова берет курс к Африке.
Длинные, бесконечно длинные дни. Эдуард рисует. Он вынул карандаш — что может быть естественнее. Рисует, фиксируя свои впечатления, передает движение, силуэты, изображает лица матросов и товарищей. Наброски идут по рукам. Ого! Прямо талант — похоже, а к тому же еще и шаржировано. Офицеры, преподаватели — все хотят заполучить для себя «карикатуру». Сам командир под предлогом новогоднего подарка обратился с подобной просьбой. В благодарность он приглашает Эдуарда за свой стол. Днем Эдуард часто забирается на капитанский мостик и, всматриваясь в горизонт, который то подымается, то опускается, думает о чем-то — о чем? О каких тайнах моря? Как изобразить небо? Ночью его можно найти на корме, где он любуется игрой бликов света и тени на бурлящей за бортом воде. «Гавр и Гваделупа» входит в теплые, хотя по-прежнему неспокойные воды. Временами море словно фосфоресцирует. «Нынче вечером казалось, что корабль рассекает огненные волны: это было очень красиво».
Солонина, безвкусная вода. Эх! Если бы можно было бросить якорь у Канарских островов — вот где запаслись бы свежим продовольствием, апельсинами! 6 января уже виден Санта-Крус-де-Тенерифе. Но подойти к нему снова не удалось, — и какая жалость! — то, что казалось почти раем, — снежная вершина Тенерифе, залитые солнцем ослепительно белые дома Санта-Крус остаются позади.
«Гавр и Гваделупа» запаздывает на восемнадцать дней. Ну наконец-то — пассатные ветры стали подгонять судно, и вот оно уже легко скользит по спокойному морю — где-то мелькнет кит, где-то стайка летучих рыб, а то дельфин или даже акула. С наступлением хорошей погоды занятия и тренировки возобновляются. Утром, на заре, Эдуард — марсовый на фок-мачте, другие воспитанники натягивают и отдают паруса. Идет урок фехтования. Но вот жара становится удушливой. Все изнывают от жажды. Внезапно ветер стих. Мертвый штиль — «один из тех мертвых штилей, какой увидишь только под тропиками». Парус недвижим, недвижим посреди безбрежной голубизны небес и океана. Спустив лодку, ученики по очереди гребут — разнообразия ради катаются вокруг судна. Решительно, плавание под парусами — унылое занятие!
Только буря может развеять «тоскливое состояние», сковавшее «Гавр и Гваделупу». Она и разразилась 16 января. 20-го корабль подходит к экватору — там виднеется еще восемь судов, так как «обычно экватор переходят под одним и тем же градусом».
Ученики томятся в предвкушении традиционного праздника, отмечающего переход через экватор. Праздник этот будет продолжаться сорок восемь часов. После «крещения» — «наконец-то мы стали моряками» — остается всего двенадцать дней до прибытия в Рио-де-Жанейро». «Гавр и Гваделупа» спешно прихорашивается — его в очередной раз красят. Обследуя трюмы, капитан Бессон обнаружил, что сыры, составляющие важную часть груза, за время плавания сильно пострадали — во время шквалов корка их обесцветилась. «Раз вы художник, — сказал он Эдуарду, — освежите-ка эти сыры». Эдуард тотчас повиновался. Он еще никогда не держал в руках кисти. Вооружившись кисточкой для бритья, он от души веселился — «черепа» получают свой первоначальный оттенок. Он вполне удовлетворен тем, что называет своим первым «живописным опусом».
После двух месяцев в море «Гавр и „Гваделупа“ стал на рейд в Рио-де-Жанейро в понедельник 5 февраля.
Для выполнения формальностей командир и офицеры свободно сходят на сушу, но ученикам это пока запрещено. Изнывая от скуки, Эдуард разглядывает бухту, военные корабли разных национальностей, тоже ставшие тут на якорь, горы, покрытые сплошной зеленью. Идет дождь. Единственная радость: вода, мясо, фрукты — все теперь свежее. Каждый день шлюпка привозит на борт бананы, апельсины и ананасы.
Ученики должны были сойти на берег в четверг, но приказ отменен. Бухту Рио, обычно вызывающую у путешественников потоки лирических излияний, Эдуард находит всего лишь «очаровательной». «У нас достало времени на нее налюбоваться!» — восклицает он. Наконец в воскресенье ученики получают разрешение посетить город.
Еще в Париже некто Ребуль снабдил Эдуарда рекомендательным письмо к проживающему в Рио семейству Лакаррьер. Старший сын Лакаррьеров Жюль находит Эдуарда и ведет к своей матери на улицу Увидор. Там начинающий моряк с аппетитом завтракает и обедает, он очень тронут оказанным ему теплым приемом30. После полудня новый друг показывает Эдуарду Рио.
В те годы город еще не начинали перестраивать — это случится позже и основательно изменит его облик. Какой разительный контраст между созданием рук человеческих, оставляющим впечатление «печальное, жалкое и грязное»31, и великолепием природы, красотой бухты. Канализация в Рио отсутствует. Улицы узкие, плохо замощенные, дурно пахнущие. Так как бразильцы днем почти не выходят из дому, то на улицах видишь преимущественно черных рабов. Между прочим, они составляют здесь львиную долю населения — торговцы неграми привозят их сюда из Африки от двадцати до сорока тысяч в год32. Они босы, так как обувь им носить запрещено; их одежда сводится к холщовым штанам да еще иногда куртке, надетой прямо на голое тело. Они спорят, кричат, шныряют среди товаров, бочек, загромождающих улицы; сгибаются под тяжестью непомерной ноши или тянут скрипучие телеги, называемые здесь «кабруэ», толстые колеса которых «похожи на круглый, продырявленный в середине стол»33.
Этот «довольно уродливый» город и чаровал, и отталкивал Эдуарда. Рабство его просто возмущает. Бразильская милиция кажется «прекомичной». Дворец императора он называет «настоящей лачугой». Церкви оскорбляют его взор обилием вызолоченных украшений. Но для «европейца и немножко художника» город этот отмечен «печатью неповторимого своеобразия». И разумеется, он необыкновенно живописен — он будоражит любопытство разнообразием местного населения; обликом улиц, где можно увидеть не только омнибусы, запряженные мулом, но и паланкины; нравами аборигенов, особенно бразильянок, «причесанных в китайском вкусе», чьи глаза и волосы «изумительно черные», — почти все они очень красивы и почти все выходят замуж в четырнадцать лет, а бывает, и раньше, и не рискуют показываться на улицах поодиночке — как правило, днем они прячутся за ставнями в домах, и если замечают, что на них смотрят, то сразу же отходят от окна, но вечером, после пяти, ведут себя более непринужденно, позволяют любоваться собой.
В городе этом есть и еще нечто необычное «для европейца и немножко художника» — уразумел ли это Эдуард? — свет, раскаленный свет, делающий формы особенно четкими — без той приглушенности тонов, смягченности и неуловимости переходов, которые растворяют линии под небом Парижа. Глаза Эдуарда впитывают чистые сочетания красок, отчетливые тени, резко обозначенные, лишенные полутонов, валеры.
Этот свет — ах! — как играет он на черных телах. Они-то и придают городу его «колорит», его необычную прелесть. Эдуард находит негритянок «в общем безобразными», но ему не удается отрешиться от них мыслями или взглядом. Впрочем, признается он, изредка попадаются и «довольно хорошенькие». К тому же они умеют «искусно укладывать свои курчавые волосы», а некоторые прячут их под тюрбаном. Красивые? Безобразные? Они волнуют подростка, отталкивают и гипнотизируют, вызывая из потаенных глубин какие-то смутные, необъяснимые чувства. Их юбки, обшитые «чудовищной величины воланами», колышутся при движении, на их шейках подросток замечает небрежно повязанную косынку, то скрывающую, то обнажающую грудь. Свет играет на коже цвета эбенового дерева, на дряблой груди старых негритянок, на упругой, влекущей взор груди молодых чернокожих Венер.
Голландский сыр продали тотчас же по выгрузке. Жители Рио, а особенно рабы, так рьяно на него набросились, что съели даже корки.
Спустя несколько дней по городу разнесся слух о нескольких случаях заболеваний холериной. Желая пресечь панику, власти публично заявили, что это вовсе не болезнь, а отравление недозрелыми фруктами. Но Эдуард-то догадывается, в чем истинная причина заболевания, капитан Бессон тоже — краска, с помощью которой сырам вернули их аппетитную привлекательность, содержала свинец. Но — молчание! «Скромность в торговых делах — гарантия успеха. Я помалкивал, и правильно делал, — признается Мане позднее, — ибо с тех самых пор капитан проявлял от отношению ко мне исключительное внимание. Уж кто-кто, а он не стал бы задавать вопроса, талантлив ли я. Он в этом не сомневался».
Не сомневался настолько, что, отчаявшись заполучить в Рио учителя рисования для вверенных ему учеников, он поручил эту роль Эдуарду.
Хотя новая должность Эдуарду, несомненно, льстит, оп до предела раздражен вынужденным заточением. За два месяца стоянки в Рио ученикам было разрешено сходить с корабля только по четвергам и воскресеньям. Видеть перед своим носом землю, жалуется Эдуард, — и не иметь права ступить на нее! А когда на несколько дней зарядят дожди, «что может быть тоскливее дождя, если ты на борту?»
После первого выхода на берег — экскурсии за город, состоявшейся в четверг, в воскресенье ученики посещают Рио. Воскресенье это падает на 18 февраля, то есть на воскресенье масленицы, когда в торжественной обстановке открывается трехдневный карнавал — «intrudes». Веселье тогда затопляет город.
Необычайное зрелище. Юные воспитанники с «Гавра и Гваделупы» едва верят своим глазам. Кто мог предположить, что бразильянки, еще на прошлой неделе красневшие от одного приветливого взгляда, способны на такие рискованные забавы?
Истомившись за год в домашнем затворничестве, а в лучшем случае изнемогая от постоянного и строжайшего надзора, они с каким-то неистовством отдаются краткому веселью трехдневного празднества. В это воскресенье они уже с трех часов у окна, на varandas или у двери — белое платье, алый цветок за корсажем — и, высмотрев среди проходящих мимо мужчин тех, кто им нравится — негры, само собой разумеется, не в счет, — кидают в них маленькими разноцветными шариками, слепленными из воска, — их называют здесь «limoes de cher» — «гранаты-завлекалочки», которые, попав в цель, лопаются, распространяя вокруг запах дешевой парфюмерии (внутри этих «гранат» ароматизированная жидкость). Это больше чем избрание, это приглашение, и каждый отмеченный таким образом мужчина имеет право поцеловать женщину прямо в губы. Женщины тоже становятся мишенью «limoes de cher» — ведь, находясь на улице, мужчины хотят обратить на себя внимание, стать, в свою очередь, избранными жертвами красавиц.
Эдуард и его товарищи веселятся до шести часов вечера, когда забавам этим приходит конец34. «Я набил „гранатами“ полные карманы и отражал удары как мог», — напишет Эдуард матери, не слишком распространяясь по поводу подробностей самого праздника.
Пружинящая легкая походка, правильные черты лица, светлый тон кожи, успевшей за время восьминедельного морского путешествия покрыться легким загаром, живой взгляд, красиво очерченный рот, складывающийся в насмешливую улыбку, — Эдуард более чем привлекателен. Можно не сомневаться, что прекрасные senoras жаждали попасть «гранатой» в этого голубоглазого белокурого парижанина. Можно, бесспорно, не сомневаться и в том, что он тоже, пылая от смущения, не упускал оказии прикоснуться губами к ротику бразильских шутниц.
Что с того! Вскоре в письме к кузену Жюлю де Жуи появятся горькие в своей неосознанной безнравственности фразы о бразильянках. Они вовсе не заслуживают легкомысленной репутации, приписываемой им порою во Франции, скажет он, нет существа более ханжески-добродетельного и глупого, чем бразильянка.
Распущенность нравов в дни карнавала оказалась всего лишь показной. Это было притворство — прикрываясь им, женщины целых три дня тешились иллюзией свободы, изображая независимость от постоянного надзора, на который обрекали их местные нравы. Но если юные морячки пытались добиться чего-то большего, их незамедлительно ставили на место. Отсюда их досада. Отсюда и досада Эдуарда. Они считают себя обманутыми.
Взбудораженные, оглашая окрестные улицы громкими криками, они слоняются по городу. Вечером они ненадолго заглянут на костюмированный бал, «скопированный, — как отмечает Эдуард, — с балов в парижской Опере», куда отваживаются явиться переодетые негритянки в масках и длинных перчатках, но покачивающаяся походка сразу выдает их. Морячкам здесь задерживаться недосуг. Где-то там, в отдаленных от центра кварталах, в свете ночи вспыхивают огни иллюминации. Не допущенные на праздник белых, негры танцуют под звуки варварской, навязчиво-синкопированной музыки. Взвиваясь в небо, тысячами звезд лопаются шипящие петарды. И вот уже неистовый бешеный вихрь черных тел и ритмические хлопки окружающих, аккомпанирующих пляске, завладевают Эдуардом и его спутниками.
Видение какого-то иного мира. Где-то за тысячи километров, в тихой квартире на улице Птиз-Огюстэн, тикают часы Бернадотта. Необычная, фантастическая ночь. Эдуард растворяется в ней, музыка завладевает им, возбуждает, стесняет дыхание. Порой танцующие с напряженными лицами, запыхавшиеся негры и негритянки касаются его тела. Запах кожи мешается с ароматом цветущих гранатов. Тела трепещут, приближаются, исчезают. На блестящей от пота шее негритянки вспыхивают отблески полыхающих вокруг костров...
...И когда на небе начнут затухать первые звезды, скованный небывалой усталостью Эдуард познает первую любовь, олицетворением которой станет темное, как ночь, лицо рабыни из Рио.
Вероятно, капитан Бессон был не слишком доволен опрометчивой авантюрой, предпринятой Эдуардом и его товарищами в воскресенье на масленицу. Он должен был самым серьезным образом отчитать их, объяснив, чем они рисковали, — ведь многие негритянки в Рио-де-Жанейро больны люэсом. Известно ли им о жутких последствиях этого заболевания? Минутное увлечение может искалечить всю жизнь, превратить ее в нескончаемо мучительные годы страшнейшего наказания: спинная сухотка, двигательная атаксия...
Карнавал в Рио продолжается. Но ученики его больше не увидели. Капитан Бессон вовсе не желал лишать их свободы, однако теперь они стали гулять только за городом. Лодки отвозили их на другую сторону бухты.
Словно в память о карнавале, Эдуард делает тушью портретный набросок одного из товарищей. Одетый в костюм Пьеро, Понтийон жестикулирует и производит впечатление не совсем трезвого. В рисунке чувствуется живое увлечение автора35.
Во вторник, последний день карнавала, воспитанники, вместо того чтобы побывать в Рио, отправились на загородную прогулку. Эдуард получил разрешение в пятницу снова поехать за город. Весь конец недели, вплоть до вечера воскресенья, он провел там вместе с тремя товарищами и тремя бразильцами. Компания посетила остров Пакета и даже рискнула наведаться в девственные джунгли Тижука.
Поразительно дикая, нетронутая природа. Эдуард потрясен. Среди цветов порхают яркие колибри. Корни деревьев опутаны лианами, с веток спускаются орхидеи. В траве медленно ползают насекомые, сверкающие как драгоценные камни. Бойся этого, Эдуард! Эта обольстительная природа подобна негритянке из Рио, и в источаемое ею сладострастие подмешан яд. В зеленых чащах прекрасного Эдема повсюду прячутся змеи. Местные жители их очень боятся. Спасительный страх. Благодаря осторожности несчастья случаются реже — ведь укусы гадюки или гремучей змеи оказываются порой смертельными. Эдуарда предупредили об опасности. Неужели он все-таки оказался неосторожным? Так или иначе в воскресенье, когда восхитительный отдых близился к концу, какая-то гадина укусила его в левую ногу.
Эдуард не на шутку страдал, нога распухла «ужасно», и потому его поторопились отправить на борт «Гавра и Гваделупы». Две недели он не покидал корабля.
Дождь.
Выздоравливающий Эдуард с грустью смотрит, как на бухту извергаются сплошные унылые потоки воды — такие ливни бывают только в тропиках. В результате всех этих бразильских похождений у него прескверное настроение. «Не так уж и весело было нам на этом карнавале», — недавно написал он брату Эжену. «Мне на рейде не слишком повезло», — скажет он еще и добавит, скорее всего затем, чтобы намекнуть на выговор, полученный от командира судна: «Меня довольно грубо отчитали. Сколько раз я хотел бежать с корабля».
Но куда сильнее, чем «сбежать с корабля», ему хотелось бы возвратиться во Францию. Ах, Париж! Дома, улицы, небо Франции! Когда он их увидит — «Гавр и Гваделупа» снимется с якоря не раньше чем через месяц, — во Франции будет уже лето, и как раз придется держать экзамены в Мореходную школу.
Эдуард вздыхает. Меланхолично глядит на бухту, горы, на Сахарную Голову, на хребет Органос и Божий Перст, на лазурное небо, где во время дождя появляются сероватые оттенки, напоминающие ему сфумато Леонардо, картинами которого он некогда любовался в Лувре36 вместе с дядюшкой Фурнье. Мореходная школа! Моряк! Что удалось ему приобрести в итоге этой экзотической эскапады — страдания, унижения да тревогу, порой при воспоминаниях о карнавальной ночи безотчетно сжимавшую сердце. Не захочется ли ему стать таким же домоседом, как и его отец? Во всяком случае, в письме к брату Эжену он бросает вскользь: «Я не рассчитываю поступить в этом году; на борту корабля куда беспокойнее, чем на земле...»
III. Сюзанна
Когда Эдуард распаковал вещи — «Гавр и Гваделупа» прибыл во Францию 13 июня, — г-н Мане, с любопытством рассматривая трости, специально вырезанные для него в девственных джунглях Бразилии, вынужден был обратить внимание на многочисленные рисунки, сделанные его сыном за время поездки.
Слепому ясно, что Эдуард не столько рад проделанному путешествию, сколько тому, что очутился наконец дома, на улице Птиз-Огюстэн. В Эдуарде не чувствуется ни малейшей радости, он скорее грустен. Да, он рассказывает о поездке, но без всякого воодушевления. И это будущий моряк? Г-н Мане скептически и не без некоторого беспокойства взирает на сына.
Мать, пораженная тем, как он изменился за шесть месяцев, тоже чувствует какую-то неясную тревогу. Он ходит вразвалочку, размеренно — так ходят все моряки. Он похудел. Подросток семнадцати с половиной лет превращается в мужчину.
Конкурсные экзамены в Мореходную школу начинаются 5 июля. Г-н Мане загодя включил сына в список. Но Эдуард на экзамен не явился38. Зачем? Ведь у него еще целый год впереди... Кроме того... как бы это объяснить?.. Ну да ладно, дело в том, что профессия моряка ему больше никак не улыбается. Мыкаться по всему свету между небом и водой — право, у него нет никакой склонности к этому. Мало-помалу, осмелев, он начинает изъясняться яснее. Раньше он считал, что это поприще устраивает его вполне, и честно к нему готовился, но, к сожалению, он мало тогда о нем знал, как, впрочем, и о самом себе тоже. Но за долгое время морского путешествия он все обдумал.
Обдумал и вот теперь... Пусть отец не сердится! Ему, Эдуарду, подходит только одно — профессия художника. Когда два года назад он заявил об этом, то, конечно же, был еще слишком молод, неопытен. И то, что к этому отнеслись тогда как к детскому капризу, вполне естественно. Но это был не каприз. Как он жалеет теперь (и сейчас, быть может, его пронзает воспоминание о чернокожих плясуньях из Рио), что устроил бунт, не смог объяснить, чего ему хотелось, не нашел убедительных доводов. Но разве был он тогда на это способен? Желание таилось где-то внутри, неосознанно... Теперь же он знает твердо: если желание стать художником не осуществится, жизнь потеряет для него всякую прелесть.
Г-н Мане слушает сына. Его ведь тоже одолевают сомнения. Было бы странно надеяться, что Эдуард выдержит конкурсные экзамены. Он явно не создан для серьезных занятий. Даже к чтению относится теперь с прохладцей. Г-н Мане качает головой. Что ж, если Эдуард считает, что может преуспеть в живописи...
Г-н Мане навел справки. Он допросил своего приятеля по имени Шарль Блан — после революции 1848 года Блан, республиканец по политическим убеждениям, возглавил администрацию изящных искусств. Блан объяснил ему, что вопреки распространенному у отцов семейств мнению, возникшему благодаря «Сценам из жизни богемы» Анри Мюрже, профессия художника — дело вполне достойное, если, конечно, заниматься им всерьез. Дело трудное, не гарантированное от случайностей, но вознаграждающее усердных в соответствии с их заслугами как деньгами, так и почестями. В настоящее время эта профессия регламентирована почти так же, как судейская или военная. Постепенно живописцы достигают более или менее высокого положения, подымаются — кто быстрее, а кто медленнее — по ступеням иерархии в искусстве. «Продвижение» отмечается наградами, присуждаемыми в Салонах, — почетные отзывы, медали III, II и I класса; самые почитаемые заслуживают чести быть избранными в Институт.
Так это то, чего Эдуард хочет? Если он выбирает такое поприще, то пусть всячески старается сделать карьеру, стать художником почтенным, достойным государственных заказов и внимания со стороны богатых меценатов. Все ли ему ясно? Поприще это вовсе не предлог для оправдания лени: разве не смешны все эти «рапэны», которые влачат нищенское существование, горланят в кафе, стучат кулаками по столикам, во имя искусства понося «буржуа»?
Эдуард уверяет отца в том, что мысли их совпадают. Ему доставляет такое удовольствие рисовать, что обмануться невозможно, да-да, он верит в свое призвание. Трудно загадывать на будущее, переоценивать свои способности, но отец может быть уверен: Эдуард сделает все, чтобы поначалу овладеть мастерством, а потом рискнуть выставиться в Салоне. «Да будет так! — смягчившись, говорит г-н Мане. — Занимайся тем, к чему тебя тянет. Изучай искусство».
Г-н Мане предлагает сыну обратиться к Шарлю Блану и Мериме (судья знаком и с ним) — автору «Кармен», инспектору Исторических памятников — за рекомендациями, которые следует представить метрам из Школы изящных искусств. Школа эта находится в нескольких шагах от дома Мане, на той же улице Птиз-Огюстэн. Она представляет собой превосходный питомник художников, преподают в ней члены Института. А Эдуард туда поступать не желает.
Г-н Мане изумлен. Кому же можно в таком случае доверить обучение его сына? Ведь Школа изящных искусств — это учебное заведение; через него, как правило, проходят все художники. Однако молодежь сегодняшнего дня интересуется только одним-единственным художником. Это Тома Кутюр. Его огромная композиция «Римляне времен упадка» имела в Салоне 1847 года триумфальный успех. Картину эту сравнивали со «Свадьбой в Кане Галилейской» Веронезе — порой не в пользу последнего, — и было нечто символическое в том, что во время Салона 1847 года она висела в Лувре как раз на месте итальянского шедевра. Сколько восторгов вызвали «Римляне» и у критиков и у публики! Автору — а ему всего тридцать один год! — присуждают золотую медаль I класса; государство приобретает его творение за двенадцать тысяч франков; уже со следующего года оно экспонируется в Люксембургском музее. Успех незамедлительно ставит Кутюра вровень с известнейшими мастерами своего времени, и он тотчас же открывает мастерскую, обучения в которой домогаются не только французы, но и иностранцы. И Америка — а Кутюр для нее высокий авторитет, — и мюнхенская Школа изящных искусств посылают к нему самых одаренных.
Длинные, бесконечно длинные дни. Эдуард рисует. Он вынул карандаш — что может быть естественнее. Рисует, фиксируя свои впечатления, передает движение, силуэты, изображает лица матросов и товарищей. Наброски идут по рукам. Ого! Прямо талант — похоже, а к тому же еще и шаржировано. Офицеры, преподаватели — все хотят заполучить для себя «карикатуру». Сам командир под предлогом новогоднего подарка обратился с подобной просьбой. В благодарность он приглашает Эдуарда за свой стол. Днем Эдуард часто забирается на капитанский мостик и, всматриваясь в горизонт, который то подымается, то опускается, думает о чем-то — о чем? О каких тайнах моря? Как изобразить небо? Ночью его можно найти на корме, где он любуется игрой бликов света и тени на бурлящей за бортом воде. «Гавр и Гваделупа» входит в теплые, хотя по-прежнему неспокойные воды. Временами море словно фосфоресцирует. «Нынче вечером казалось, что корабль рассекает огненные волны: это было очень красиво».
Солонина, безвкусная вода. Эх! Если бы можно было бросить якорь у Канарских островов — вот где запаслись бы свежим продовольствием, апельсинами! 6 января уже виден Санта-Крус-де-Тенерифе. Но подойти к нему снова не удалось, — и какая жалость! — то, что казалось почти раем, — снежная вершина Тенерифе, залитые солнцем ослепительно белые дома Санта-Крус остаются позади.
«Гавр и Гваделупа» запаздывает на восемнадцать дней. Ну наконец-то — пассатные ветры стали подгонять судно, и вот оно уже легко скользит по спокойному морю — где-то мелькнет кит, где-то стайка летучих рыб, а то дельфин или даже акула. С наступлением хорошей погоды занятия и тренировки возобновляются. Утром, на заре, Эдуард — марсовый на фок-мачте, другие воспитанники натягивают и отдают паруса. Идет урок фехтования. Но вот жара становится удушливой. Все изнывают от жажды. Внезапно ветер стих. Мертвый штиль — «один из тех мертвых штилей, какой увидишь только под тропиками». Парус недвижим, недвижим посреди безбрежной голубизны небес и океана. Спустив лодку, ученики по очереди гребут — разнообразия ради катаются вокруг судна. Решительно, плавание под парусами — унылое занятие!
Только буря может развеять «тоскливое состояние», сковавшее «Гавр и Гваделупу». Она и разразилась 16 января. 20-го корабль подходит к экватору — там виднеется еще восемь судов, так как «обычно экватор переходят под одним и тем же градусом».
Ученики томятся в предвкушении традиционного праздника, отмечающего переход через экватор. Праздник этот будет продолжаться сорок восемь часов. После «крещения» — «наконец-то мы стали моряками» — остается всего двенадцать дней до прибытия в Рио-де-Жанейро». «Гавр и Гваделупа» спешно прихорашивается — его в очередной раз красят. Обследуя трюмы, капитан Бессон обнаружил, что сыры, составляющие важную часть груза, за время плавания сильно пострадали — во время шквалов корка их обесцветилась. «Раз вы художник, — сказал он Эдуарду, — освежите-ка эти сыры». Эдуард тотчас повиновался. Он еще никогда не держал в руках кисти. Вооружившись кисточкой для бритья, он от души веселился — «черепа» получают свой первоначальный оттенок. Он вполне удовлетворен тем, что называет своим первым «живописным опусом».
После двух месяцев в море «Гавр и „Гваделупа“ стал на рейд в Рио-де-Жанейро в понедельник 5 февраля.
Для выполнения формальностей командир и офицеры свободно сходят на сушу, но ученикам это пока запрещено. Изнывая от скуки, Эдуард разглядывает бухту, военные корабли разных национальностей, тоже ставшие тут на якорь, горы, покрытые сплошной зеленью. Идет дождь. Единственная радость: вода, мясо, фрукты — все теперь свежее. Каждый день шлюпка привозит на борт бананы, апельсины и ананасы.
Ученики должны были сойти на берег в четверг, но приказ отменен. Бухту Рио, обычно вызывающую у путешественников потоки лирических излияний, Эдуард находит всего лишь «очаровательной». «У нас достало времени на нее налюбоваться!» — восклицает он. Наконец в воскресенье ученики получают разрешение посетить город.
Еще в Париже некто Ребуль снабдил Эдуарда рекомендательным письмо к проживающему в Рио семейству Лакаррьер. Старший сын Лакаррьеров Жюль находит Эдуарда и ведет к своей матери на улицу Увидор. Там начинающий моряк с аппетитом завтракает и обедает, он очень тронут оказанным ему теплым приемом30. После полудня новый друг показывает Эдуарду Рио.
В те годы город еще не начинали перестраивать — это случится позже и основательно изменит его облик. Какой разительный контраст между созданием рук человеческих, оставляющим впечатление «печальное, жалкое и грязное»31, и великолепием природы, красотой бухты. Канализация в Рио отсутствует. Улицы узкие, плохо замощенные, дурно пахнущие. Так как бразильцы днем почти не выходят из дому, то на улицах видишь преимущественно черных рабов. Между прочим, они составляют здесь львиную долю населения — торговцы неграми привозят их сюда из Африки от двадцати до сорока тысяч в год32. Они босы, так как обувь им носить запрещено; их одежда сводится к холщовым штанам да еще иногда куртке, надетой прямо на голое тело. Они спорят, кричат, шныряют среди товаров, бочек, загромождающих улицы; сгибаются под тяжестью непомерной ноши или тянут скрипучие телеги, называемые здесь «кабруэ», толстые колеса которых «похожи на круглый, продырявленный в середине стол»33.
Этот «довольно уродливый» город и чаровал, и отталкивал Эдуарда. Рабство его просто возмущает. Бразильская милиция кажется «прекомичной». Дворец императора он называет «настоящей лачугой». Церкви оскорбляют его взор обилием вызолоченных украшений. Но для «европейца и немножко художника» город этот отмечен «печатью неповторимого своеобразия». И разумеется, он необыкновенно живописен — он будоражит любопытство разнообразием местного населения; обликом улиц, где можно увидеть не только омнибусы, запряженные мулом, но и паланкины; нравами аборигенов, особенно бразильянок, «причесанных в китайском вкусе», чьи глаза и волосы «изумительно черные», — почти все они очень красивы и почти все выходят замуж в четырнадцать лет, а бывает, и раньше, и не рискуют показываться на улицах поодиночке — как правило, днем они прячутся за ставнями в домах, и если замечают, что на них смотрят, то сразу же отходят от окна, но вечером, после пяти, ведут себя более непринужденно, позволяют любоваться собой.
В городе этом есть и еще нечто необычное «для европейца и немножко художника» — уразумел ли это Эдуард? — свет, раскаленный свет, делающий формы особенно четкими — без той приглушенности тонов, смягченности и неуловимости переходов, которые растворяют линии под небом Парижа. Глаза Эдуарда впитывают чистые сочетания красок, отчетливые тени, резко обозначенные, лишенные полутонов, валеры.
Этот свет — ах! — как играет он на черных телах. Они-то и придают городу его «колорит», его необычную прелесть. Эдуард находит негритянок «в общем безобразными», но ему не удается отрешиться от них мыслями или взглядом. Впрочем, признается он, изредка попадаются и «довольно хорошенькие». К тому же они умеют «искусно укладывать свои курчавые волосы», а некоторые прячут их под тюрбаном. Красивые? Безобразные? Они волнуют подростка, отталкивают и гипнотизируют, вызывая из потаенных глубин какие-то смутные, необъяснимые чувства. Их юбки, обшитые «чудовищной величины воланами», колышутся при движении, на их шейках подросток замечает небрежно повязанную косынку, то скрывающую, то обнажающую грудь. Свет играет на коже цвета эбенового дерева, на дряблой груди старых негритянок, на упругой, влекущей взор груди молодых чернокожих Венер.
Голландский сыр продали тотчас же по выгрузке. Жители Рио, а особенно рабы, так рьяно на него набросились, что съели даже корки.
Спустя несколько дней по городу разнесся слух о нескольких случаях заболеваний холериной. Желая пресечь панику, власти публично заявили, что это вовсе не болезнь, а отравление недозрелыми фруктами. Но Эдуард-то догадывается, в чем истинная причина заболевания, капитан Бессон тоже — краска, с помощью которой сырам вернули их аппетитную привлекательность, содержала свинец. Но — молчание! «Скромность в торговых делах — гарантия успеха. Я помалкивал, и правильно делал, — признается Мане позднее, — ибо с тех самых пор капитан проявлял от отношению ко мне исключительное внимание. Уж кто-кто, а он не стал бы задавать вопроса, талантлив ли я. Он в этом не сомневался».
Не сомневался настолько, что, отчаявшись заполучить в Рио учителя рисования для вверенных ему учеников, он поручил эту роль Эдуарду.
Хотя новая должность Эдуарду, несомненно, льстит, оп до предела раздражен вынужденным заточением. За два месяца стоянки в Рио ученикам было разрешено сходить с корабля только по четвергам и воскресеньям. Видеть перед своим носом землю, жалуется Эдуард, — и не иметь права ступить на нее! А когда на несколько дней зарядят дожди, «что может быть тоскливее дождя, если ты на борту?»
После первого выхода на берег — экскурсии за город, состоявшейся в четверг, в воскресенье ученики посещают Рио. Воскресенье это падает на 18 февраля, то есть на воскресенье масленицы, когда в торжественной обстановке открывается трехдневный карнавал — «intrudes». Веселье тогда затопляет город.
Необычайное зрелище. Юные воспитанники с «Гавра и Гваделупы» едва верят своим глазам. Кто мог предположить, что бразильянки, еще на прошлой неделе красневшие от одного приветливого взгляда, способны на такие рискованные забавы?
Истомившись за год в домашнем затворничестве, а в лучшем случае изнемогая от постоянного и строжайшего надзора, они с каким-то неистовством отдаются краткому веселью трехдневного празднества. В это воскресенье они уже с трех часов у окна, на varandas или у двери — белое платье, алый цветок за корсажем — и, высмотрев среди проходящих мимо мужчин тех, кто им нравится — негры, само собой разумеется, не в счет, — кидают в них маленькими разноцветными шариками, слепленными из воска, — их называют здесь «limoes de cher» — «гранаты-завлекалочки», которые, попав в цель, лопаются, распространяя вокруг запах дешевой парфюмерии (внутри этих «гранат» ароматизированная жидкость). Это больше чем избрание, это приглашение, и каждый отмеченный таким образом мужчина имеет право поцеловать женщину прямо в губы. Женщины тоже становятся мишенью «limoes de cher» — ведь, находясь на улице, мужчины хотят обратить на себя внимание, стать, в свою очередь, избранными жертвами красавиц.
Эдуард и его товарищи веселятся до шести часов вечера, когда забавам этим приходит конец34. «Я набил „гранатами“ полные карманы и отражал удары как мог», — напишет Эдуард матери, не слишком распространяясь по поводу подробностей самого праздника.
Пружинящая легкая походка, правильные черты лица, светлый тон кожи, успевшей за время восьминедельного морского путешествия покрыться легким загаром, живой взгляд, красиво очерченный рот, складывающийся в насмешливую улыбку, — Эдуард более чем привлекателен. Можно не сомневаться, что прекрасные senoras жаждали попасть «гранатой» в этого голубоглазого белокурого парижанина. Можно, бесспорно, не сомневаться и в том, что он тоже, пылая от смущения, не упускал оказии прикоснуться губами к ротику бразильских шутниц.
Что с того! Вскоре в письме к кузену Жюлю де Жуи появятся горькие в своей неосознанной безнравственности фразы о бразильянках. Они вовсе не заслуживают легкомысленной репутации, приписываемой им порою во Франции, скажет он, нет существа более ханжески-добродетельного и глупого, чем бразильянка.
Распущенность нравов в дни карнавала оказалась всего лишь показной. Это было притворство — прикрываясь им, женщины целых три дня тешились иллюзией свободы, изображая независимость от постоянного надзора, на который обрекали их местные нравы. Но если юные морячки пытались добиться чего-то большего, их незамедлительно ставили на место. Отсюда их досада. Отсюда и досада Эдуарда. Они считают себя обманутыми.
Взбудораженные, оглашая окрестные улицы громкими криками, они слоняются по городу. Вечером они ненадолго заглянут на костюмированный бал, «скопированный, — как отмечает Эдуард, — с балов в парижской Опере», куда отваживаются явиться переодетые негритянки в масках и длинных перчатках, но покачивающаяся походка сразу выдает их. Морячкам здесь задерживаться недосуг. Где-то там, в отдаленных от центра кварталах, в свете ночи вспыхивают огни иллюминации. Не допущенные на праздник белых, негры танцуют под звуки варварской, навязчиво-синкопированной музыки. Взвиваясь в небо, тысячами звезд лопаются шипящие петарды. И вот уже неистовый бешеный вихрь черных тел и ритмические хлопки окружающих, аккомпанирующих пляске, завладевают Эдуардом и его спутниками.
Видение какого-то иного мира. Где-то за тысячи километров, в тихой квартире на улице Птиз-Огюстэн, тикают часы Бернадотта. Необычная, фантастическая ночь. Эдуард растворяется в ней, музыка завладевает им, возбуждает, стесняет дыхание. Порой танцующие с напряженными лицами, запыхавшиеся негры и негритянки касаются его тела. Запах кожи мешается с ароматом цветущих гранатов. Тела трепещут, приближаются, исчезают. На блестящей от пота шее негритянки вспыхивают отблески полыхающих вокруг костров...
...И когда на небе начнут затухать первые звезды, скованный небывалой усталостью Эдуард познает первую любовь, олицетворением которой станет темное, как ночь, лицо рабыни из Рио.
Вероятно, капитан Бессон был не слишком доволен опрометчивой авантюрой, предпринятой Эдуардом и его товарищами в воскресенье на масленицу. Он должен был самым серьезным образом отчитать их, объяснив, чем они рисковали, — ведь многие негритянки в Рио-де-Жанейро больны люэсом. Известно ли им о жутких последствиях этого заболевания? Минутное увлечение может искалечить всю жизнь, превратить ее в нескончаемо мучительные годы страшнейшего наказания: спинная сухотка, двигательная атаксия...
Карнавал в Рио продолжается. Но ученики его больше не увидели. Капитан Бессон вовсе не желал лишать их свободы, однако теперь они стали гулять только за городом. Лодки отвозили их на другую сторону бухты.
Словно в память о карнавале, Эдуард делает тушью портретный набросок одного из товарищей. Одетый в костюм Пьеро, Понтийон жестикулирует и производит впечатление не совсем трезвого. В рисунке чувствуется живое увлечение автора35.
Во вторник, последний день карнавала, воспитанники, вместо того чтобы побывать в Рио, отправились на загородную прогулку. Эдуард получил разрешение в пятницу снова поехать за город. Весь конец недели, вплоть до вечера воскресенья, он провел там вместе с тремя товарищами и тремя бразильцами. Компания посетила остров Пакета и даже рискнула наведаться в девственные джунгли Тижука.
Поразительно дикая, нетронутая природа. Эдуард потрясен. Среди цветов порхают яркие колибри. Корни деревьев опутаны лианами, с веток спускаются орхидеи. В траве медленно ползают насекомые, сверкающие как драгоценные камни. Бойся этого, Эдуард! Эта обольстительная природа подобна негритянке из Рио, и в источаемое ею сладострастие подмешан яд. В зеленых чащах прекрасного Эдема повсюду прячутся змеи. Местные жители их очень боятся. Спасительный страх. Благодаря осторожности несчастья случаются реже — ведь укусы гадюки или гремучей змеи оказываются порой смертельными. Эдуарда предупредили об опасности. Неужели он все-таки оказался неосторожным? Так или иначе в воскресенье, когда восхитительный отдых близился к концу, какая-то гадина укусила его в левую ногу.
Эдуард не на шутку страдал, нога распухла «ужасно», и потому его поторопились отправить на борт «Гавра и Гваделупы». Две недели он не покидал корабля.
Дождь.
Выздоравливающий Эдуард с грустью смотрит, как на бухту извергаются сплошные унылые потоки воды — такие ливни бывают только в тропиках. В результате всех этих бразильских похождений у него прескверное настроение. «Не так уж и весело было нам на этом карнавале», — недавно написал он брату Эжену. «Мне на рейде не слишком повезло», — скажет он еще и добавит, скорее всего затем, чтобы намекнуть на выговор, полученный от командира судна: «Меня довольно грубо отчитали. Сколько раз я хотел бежать с корабля».
Но куда сильнее, чем «сбежать с корабля», ему хотелось бы возвратиться во Францию. Ах, Париж! Дома, улицы, небо Франции! Когда он их увидит — «Гавр и Гваделупа» снимется с якоря не раньше чем через месяц, — во Франции будет уже лето, и как раз придется держать экзамены в Мореходную школу.
Эдуард вздыхает. Меланхолично глядит на бухту, горы, на Сахарную Голову, на хребет Органос и Божий Перст, на лазурное небо, где во время дождя появляются сероватые оттенки, напоминающие ему сфумато Леонардо, картинами которого он некогда любовался в Лувре36 вместе с дядюшкой Фурнье. Мореходная школа! Моряк! Что удалось ему приобрести в итоге этой экзотической эскапады — страдания, унижения да тревогу, порой при воспоминаниях о карнавальной ночи безотчетно сжимавшую сердце. Не захочется ли ему стать таким же домоседом, как и его отец? Во всяком случае, в письме к брату Эжену он бросает вскользь: «Я не рассчитываю поступить в этом году; на борту корабля куда беспокойнее, чем на земле...»
III. Сюзанна
...Соедините только в каждой роли
Воображенье, чувство, ум и страсть
И юмора достаточную долю.37
Гёте, Фауст
Когда Эдуард распаковал вещи — «Гавр и Гваделупа» прибыл во Францию 13 июня, — г-н Мане, с любопытством рассматривая трости, специально вырезанные для него в девственных джунглях Бразилии, вынужден был обратить внимание на многочисленные рисунки, сделанные его сыном за время поездки.
Слепому ясно, что Эдуард не столько рад проделанному путешествию, сколько тому, что очутился наконец дома, на улице Птиз-Огюстэн. В Эдуарде не чувствуется ни малейшей радости, он скорее грустен. Да, он рассказывает о поездке, но без всякого воодушевления. И это будущий моряк? Г-н Мане скептически и не без некоторого беспокойства взирает на сына.
Мать, пораженная тем, как он изменился за шесть месяцев, тоже чувствует какую-то неясную тревогу. Он ходит вразвалочку, размеренно — так ходят все моряки. Он похудел. Подросток семнадцати с половиной лет превращается в мужчину.
Конкурсные экзамены в Мореходную школу начинаются 5 июля. Г-н Мане загодя включил сына в список. Но Эдуард на экзамен не явился38. Зачем? Ведь у него еще целый год впереди... Кроме того... как бы это объяснить?.. Ну да ладно, дело в том, что профессия моряка ему больше никак не улыбается. Мыкаться по всему свету между небом и водой — право, у него нет никакой склонности к этому. Мало-помалу, осмелев, он начинает изъясняться яснее. Раньше он считал, что это поприще устраивает его вполне, и честно к нему готовился, но, к сожалению, он мало тогда о нем знал, как, впрочем, и о самом себе тоже. Но за долгое время морского путешествия он все обдумал.
Обдумал и вот теперь... Пусть отец не сердится! Ему, Эдуарду, подходит только одно — профессия художника. Когда два года назад он заявил об этом, то, конечно же, был еще слишком молод, неопытен. И то, что к этому отнеслись тогда как к детскому капризу, вполне естественно. Но это был не каприз. Как он жалеет теперь (и сейчас, быть может, его пронзает воспоминание о чернокожих плясуньях из Рио), что устроил бунт, не смог объяснить, чего ему хотелось, не нашел убедительных доводов. Но разве был он тогда на это способен? Желание таилось где-то внутри, неосознанно... Теперь же он знает твердо: если желание стать художником не осуществится, жизнь потеряет для него всякую прелесть.
Г-н Мане слушает сына. Его ведь тоже одолевают сомнения. Было бы странно надеяться, что Эдуард выдержит конкурсные экзамены. Он явно не создан для серьезных занятий. Даже к чтению относится теперь с прохладцей. Г-н Мане качает головой. Что ж, если Эдуард считает, что может преуспеть в живописи...
Г-н Мане навел справки. Он допросил своего приятеля по имени Шарль Блан — после революции 1848 года Блан, республиканец по политическим убеждениям, возглавил администрацию изящных искусств. Блан объяснил ему, что вопреки распространенному у отцов семейств мнению, возникшему благодаря «Сценам из жизни богемы» Анри Мюрже, профессия художника — дело вполне достойное, если, конечно, заниматься им всерьез. Дело трудное, не гарантированное от случайностей, но вознаграждающее усердных в соответствии с их заслугами как деньгами, так и почестями. В настоящее время эта профессия регламентирована почти так же, как судейская или военная. Постепенно живописцы достигают более или менее высокого положения, подымаются — кто быстрее, а кто медленнее — по ступеням иерархии в искусстве. «Продвижение» отмечается наградами, присуждаемыми в Салонах, — почетные отзывы, медали III, II и I класса; самые почитаемые заслуживают чести быть избранными в Институт.
Так это то, чего Эдуард хочет? Если он выбирает такое поприще, то пусть всячески старается сделать карьеру, стать художником почтенным, достойным государственных заказов и внимания со стороны богатых меценатов. Все ли ему ясно? Поприще это вовсе не предлог для оправдания лени: разве не смешны все эти «рапэны», которые влачат нищенское существование, горланят в кафе, стучат кулаками по столикам, во имя искусства понося «буржуа»?
Эдуард уверяет отца в том, что мысли их совпадают. Ему доставляет такое удовольствие рисовать, что обмануться невозможно, да-да, он верит в свое призвание. Трудно загадывать на будущее, переоценивать свои способности, но отец может быть уверен: Эдуард сделает все, чтобы поначалу овладеть мастерством, а потом рискнуть выставиться в Салоне. «Да будет так! — смягчившись, говорит г-н Мане. — Занимайся тем, к чему тебя тянет. Изучай искусство».
Г-н Мане предлагает сыну обратиться к Шарлю Блану и Мериме (судья знаком и с ним) — автору «Кармен», инспектору Исторических памятников — за рекомендациями, которые следует представить метрам из Школы изящных искусств. Школа эта находится в нескольких шагах от дома Мане, на той же улице Птиз-Огюстэн. Она представляет собой превосходный питомник художников, преподают в ней члены Института. А Эдуард туда поступать не желает.
Г-н Мане изумлен. Кому же можно в таком случае доверить обучение его сына? Ведь Школа изящных искусств — это учебное заведение; через него, как правило, проходят все художники. Однако молодежь сегодняшнего дня интересуется только одним-единственным художником. Это Тома Кутюр. Его огромная композиция «Римляне времен упадка» имела в Салоне 1847 года триумфальный успех. Картину эту сравнивали со «Свадьбой в Кане Галилейской» Веронезе — порой не в пользу последнего, — и было нечто символическое в том, что во время Салона 1847 года она висела в Лувре как раз на месте итальянского шедевра. Сколько восторгов вызвали «Римляне» и у критиков и у публики! Автору — а ему всего тридцать один год! — присуждают золотую медаль I класса; государство приобретает его творение за двенадцать тысяч франков; уже со следующего года оно экспонируется в Люксембургском музее. Успех незамедлительно ставит Кутюра вровень с известнейшими мастерами своего времени, и он тотчас же открывает мастерскую, обучения в которой домогаются не только французы, но и иностранцы. И Америка — а Кутюр для нее высокий авторитет, — и мюнхенская Школа изящных искусств посылают к нему самых одаренных.