Склоны и прилегающие к ним поля с кустарником, деревьями, небольшими оврагами и мелкими остатками разрушенного хуторка занимали немцы. Это было что-то вроде предполья или предмостной обороны, а мостом являлись холмы и дороги между ними.
Задание Елхову поставили яснее некуда. Захватить участок предполья, продвинуться насколько можно и встать у основания холмов. Капитан не стал задавать лишних вопросов, уточнил лишь детали взаимодействия и будет ли артиллерийская поддержка.
– Чем я вам помогу? – удивлялся начальник штаба дивизии. – Мы в болоте сидим, батареи ополовинены, снаряды за шесть верст по ночам таскаем. Вот у тебя четыреста активных штыков, а у меня от батальонов одни названия остались. В ротах, где сорок, а где двадцать человек. Да и в каком состоянии, сам видел.
Оборона в заполненных ледяной водой и грязью осенних траншеях изматывала людей. Здесь не осталось здоровых бойцов. По траншеям слонялись, а чаще дремали изможденные люди. Немногие землянки и блиндажи были залиты водой, боеприпасы выставляли на бугры, там же по ночам дремали. С простудой в тыл не отправляли, лишь когда человек впадал в бред от высокой температуры, его тащили вшестером сквозь болото, грузили на лошадей и доставляли в санчасть. С холмов немцы вели постоянный будоражащий огонь, получалось что-то вроде смертельной лотереи. Прятаться негде, даже если забраться в холодную воду под бревенчатую крышу землянки. Трехкилограммовая мина, набравшая хорошую скорость, пробьет ее, как фанеру, и рванет внутри.
Конечно, если наступать, то большими силами, и сразу брать высоты. Польза от предполья, если его удастся захватить, небольшая, но это своего рода плацдарм, через который по твердой земле можно стянуть дополнительные силы и артиллерию. Впрочем, дальнейшее – это уже стратегия, до которой Елхову не было дела.
В те первые ноябрьские дни никто еще не знал о готовящемся контрнаступлении под Сталинградом. Но командование уже настойчиво срезало углы, готовило плацдарм для будущего удара. Одним из них должен был стать участок возле поселка Дубовый Овраг, откуда просматривалась окраина Сталинграда.
На этот раз водку не давали. Ужин накануне оказался скудным, а перед рассветом старшина Глухов раздал лишь махорку. Впрочем, голод, сопровождавший людей последние недели, отступил. Все находились в лихорадочном возбуждении, прислушивались к гулу канонады на севере и терпеливо ждали команды. Двинулись в темноте. Под ногами хрустел лед, в некоторых местах подмерзшая корка не выдерживала тяжести, бойцы проваливались в густую вязкую почву.
Третий взвод перебрался через лесополосу, смешался с четвертым. Младший лейтенант Федя Колчин пытался собрать своих людей, получилась суета. С дальнего холма, прямо в лица, полетели трассеры, бойцы упали на землю, но большая дистанция рассеивала пули.
– Не суетитесь, пошли вместе, – сказал Маневич.
Он сменил шинель на телогрейку, движения лейтенанта были четкие и уверенные. Сергей Маневич шел налегке, тогда как Колчин тащил тяжелую полевую сумку, набитую ненужными бумагами и личными вещами. Мешали двигаться захлюстанные грязью полы длинной шинели, которую он пожалел оставить, за пазухой были набиты гранаты, карманы оттягивали пачки патронов.
Ходыреву было приказано прикрывать взвод огнем, поэтому он двигался в хвосте. Музыкант Гриша Сечка тащил запасные ленты, пыхтел и вполголоса ругался. На самом деле он был доволен, что оставлен при пулемете.
Над передним краем взлетела ракета, высветила брошенную повозку и тушу убитой лошади. Слева шел второй взвод, бойцы молчали, но хруст льда под сотней пар ботинок и сапог выдавал их. Рота дошла до колючей проволоки. Заграждение было так себе, в два ряда. Колючка обвисла, колья кое-где наклонились или валялись на земле. Миновали боевое охранение пехотного полка, отделение или неполный взвод с ручным пулеметом.
Такие подразделения, выставленные вперед, обычно несут большие потери. Но сейчас бойцы в траншее видели, им еще повезло, они останутся здесь, а штрафники через считаные минуты окажутся под огнем. За спинами бойцов восточный край горизонта уже заметно посветлел, но равнина впереди лежала непонятной темной полосой. Лишь справа мерцали утихшие к утру зарницы Сталинграда.
Капитан Елхов находился в центре, он потерял Воронкова, но искать было некогда. Взводы быстро разворачивались, лейтенанты и сержанты действовали четко, людей подгонять не приходилось. Шаг ускорился, перешел в бег, молчаливый, зловещий. Не менее зловеще молчали и вражеские позиции.
Сергей Маневич не чувствовал тела, ставшего невесомым. Он бежал размеренно, рядом находился командир отделения Саша Бызин. Очереди из темноты ударили сразу в нескольких местах, поле осветилось ракетами. Целиться в темноте, при обманчивом свете ракет непросто. Вырастают и гаснут тени, люди сливаются с землей. Первые минуты обошлось без жертв, затем трассы стали находить цели.
То в одном, то в другом месте падали убитые и раненые, остальные лишь ускоряли бег, никто не кричал, берегли дыхание. Артиллерист Бызин видел пульсирующие вспышки прямо перед собой. Сколько до них? Рядом воздух словно разрезало огромным лезвием, пули летели пучками, коротко свистели, на смену им прилетали другие. Раздался звучный удар о человеческое тело. Бызин обошел убитого и натолкнулся на своего наводчика, замедлившего шаг.
– Не стой, убьют, – сказал бывший командир батареи.
Наводчик послушно кивнул и ускорил шаг. У кого-то не выдержали нервы, человек закричал, отгоняя страх. Крик подхватили, невнятный, угрожающий, более похожий на звериный вой. Сквозь него прорывались ругательства, но не было пока слышно ни единого выстрела. Слабые не отставали от сильных, атака получилась дружной. Ходырев бежал, держа на весу «МГ», лента болталась и ударяла по ногам. От ракет стало совсем светло, как днем, а к пулеметам прибавился треск вражеских винтовок.
Третий взвод вырвался вперед. Четвертый, несмотря на усилия младшего лейтенанта Колчина, отставал. Замедлили шаг уголовники, к ним присоединились бойцы послабее. Кучку обтекали бегущие бойцы, с руганью и угрозами подтолкнули, создалась толкучка. Рядом с бывшим каптером Сомовым упал на колени тяжело раненный боец и захлебнулся криком, закрывая ладонями лицо. Стало жутко, Аркадий попятился. Подскочивший сержант с руганью толкнул его в плечо:
– Вперед. Не останавливаться.
В ту же секунду свалились еще двое. Колчин, путаясь в длинной шинели, с подаренным Воронковым автоматом, отважно бежал прямо на пулеметы. Его пример подействовал. Сомова охватила такая злость, что он забыл о страхе и перехватил покрепче винтовку.
Эта атака отличалась от той первой возле поселка Деде-Ламин. Месяц – большой срок. Изменился состав штрафной роты, на смену солдатам, которые не видели ничего, кроме летнего отступления, пришли те, кто участвовал в упорных осенних боях. В большинстве своем это были далеко не лучшие бойцы, но многие имели боевой опыт. Их скрепляли стойкие командиры и штрафники, вроде артиллериста Бызина, твердо желающие искупить свою вину.
Разжалованный старший лейтенант Мысниченко преодолел страх и вел за собой отделение. Очередь с близкого расстояния убила двух бойцов, остальные не рискнули бежать дальше, упали под прикрытием земляного уступа. Мысниченко пытался поднять их, пуля звякнула над ухом, он тоже залег рядом с ними. Сверху сыпались кусочки мерзлой земли, вражеские пулеметчики не давали высунуться. Старший лейтенант, а теперь сержант, не желал терять время просто так. Он собирал гранаты и умело швырял их, делая секундную задержку. Шестисотграммовые РГД взрывались в воздухе, не долетая до вражеских окопов, но непрерывный треск действовал врагу на нервы, сбивал прицел.
Ходырев лежал в воронке и поддерживал наступающих огнем. Позади остальных находился старшина Глухов, которому, как обычно, поручили командовать «максимами». Четыре пулемета, размещенные на одной линии, вели дуэль через головы бойцов. Шел наступательный бой. Одни штрафники делали перебежки, другие стреляли из винтовок и ждали своей очереди.
На позиции «максимов» стали падать мины. Выпущенные с большого расстояния, они взрывались разбросанно, но вскоре одна угодила в цель. Уцелел лишь третий номер. «Максим» перевернулся, рядом с воронкой ворочались два смертельно раненных пулеметчика. Их кинулись было перевязывать, но Глухов закричал:
– Всем вести огонь. Не отвлекаться, я сам разберусь.
Подошел и убедился, что помочь не сможет, обоих изрешетило осколками, они истекли кровью за минуту.
Первый взвод вырвался далеко вперед под прикрытием ивняка. Кусты, вышиной метра два, на краю мелкого замерзшего озерка прикрывали людей неплохо. Съехали по склону, перескочили через замерзший пятачок, а наверху с маху угодили на минное поле. Саперы возились всю ночь, часть мин сумели обезвредить, остальные, что ближе к вражеским окопам, взрывались одна за другой. Противопехотки отрывали ступни ног, покалеченные люди ползли прочь, наталкивались локтями или коленями на следующую мину, которая добивала их. За считаные минуты участок покрылся дымящимися воронками, взвод залег, люди боялись сдвинуться с места.
Из вражеской траншеи их принялись выбивать по одному прицельными очередями, взвод таял на глазах. Лейтенант погиб, сержанты не могли остановить панику. Капитан Елхов видел, как подорвались сразу три человека, метнувшиеся из-под огня и наскочившие на мины. Все трое потеряли голову от болевого шока, продолжали ползти, натыкались на следующую противопехотку и гибли по очереди.
Елхов наблюдал происходящее в бинокль, ругал саперов, но и понимал, что большего они сделать не смогли. Безногое тело продолжало ползти мелкими рывками, опираясь на локти, доносился слабый крик. Капитан опустил бинокль, в ту же секунду раздался глухой взрыв. Пламени при ясном солнечном утре видно не было, взметнулся лишь клубок дыма, земли, человек превратился в плоский бугорок. Капитан подозвал ординарца Костю Гордеева.
– Иди, отыщи политрука, пусть шагает в первый взвод, а то прячется, как хреновая невеста. По пути загляни к Борьке Ходыреву. У него хороший пулемет, пусть больше активности проявляет.
Ходырев расстрелял ленту и с помощью музыканта Сечки заправил новую. Он также видел, как гибнет первый взвод, но перед ним была своя цель. Лежал под земляным уступом Мысниченко, не мог поднять людей Маневич. Борис стрелял по вражескому пулемету под бетонной плитой. Немцы оборудовали здесь небольшой дот и вели непрерывный огонь.
Борис неплохо пристрелялся, из плиты летело крошево. В ответ неслись пули, разбивая замерзший бруствер. Острые кусочки с такой силой хлестнули в лицо, что Ходырев отпустил рукоятку пулемета и съежился на дне воронки. Музыкант Гриша Сечка застыл, сжимая голову ладонями.
– Живой? – окликнул его Борис.
– Лучше подохнуть, чем так страдать… Ай!
Разрывная пуля щелкнула огоньком по краю воронки, мелкие осколки хлестнули музыканта. Он разжал руки и стал разглядывать пальцы.
– Ранен?
Страх на его лице сменился радостным выражением. Сейчас музыкант имел право уйти, искупил вину кровью. Но осколки были слишком мелкими, а крохотные ранки напоминали булавочные уколы. По выражению лица Ходырева понял, улизнуть не удастся. В воронку сверху вниз заглянул ординарец Елхова, бесшабашный малец лет восемнадцати, угодивший в штрафники прямиком с оборонного завода. Он сбегал от тяжкой беспросветной работы, без сна и выходных. Фронт казался ему избавлением. Сейчас Костя чувствовал себя как рыба в воде, не боялся смерти и бегал под пулями, выполняя поручения ротного.
– Капитан велел не телиться, а вести огонь.
Ординарец употребил более сильные выражения. Ходырев втащил его за рукав и, кажется, тем самым спас. Очередь с запозданием разнесла остаток бруствера, зажигательная пуля прошла сквозь ворот шинели, противно запахло жженой шерстью.
– Горим, – сказал Сечка. – Бой в Крыму, все в дыму…
Тонкая детская шея Кости Гордеева вертелась, он пытался глянуть на воротник. Руки с обгрызенными ногтями сжимали трофейный автомат, один из тех, которые захватили под Деде-Ламином.
– Костя, что там с первым взводом? – спросил Ходырев.
– Пропадает братва. Товарищ капитан приказали гасить вражеские огневые точки.
– Слышал.
Борис снова припал к «МГ», горячий ствол потрескивал, под ним таял лед. Ординарец бесстрашно бежал дальше.
– Пропадет парень, – сказал он, нажимая на спуск.
– Говно не тонет, – отозвался Сечка, придвигая очередную коробку.
Григорию Петровичу Сечке недавно исполнилось тридцать два года. Он считал себя бывалым, хорошо пожившим человеком, хотя его бывалость имела много темных сторон. Гришу выгнали из музыкального училища за мелкие кражи, затем он работал в десятке разных мест, попадал в неприятные истории, пока не закрепился в кладбищенском оркестре.
На этом скорбном месте жизнь Гриши просто заискрилась. Зачем прорываться в городскую филармонию, много и тяжело трудиться, когда есть такие места. Где, выучив несколько печальных маршей, можно жить хлебно и безбедно. Войну он воспринял равнодушно, но когда зимой призвали и его, Сечка расстроился. Воевать он не желал, ведь там не наливают водки, не кормят, как на поминках, жирными щами с мясом и картошкой. Там, говорят, и женщин мало.
Рядового Сечку направили в дивизионный оркестр, но со временем он заелся и не оценил своего счастья. Попался на левых заработках. На переформировке музыкантов одалживало иногда местное начальство для проведения торжественных похорон. За это не платили, и хитроумный Сечка договаривался о похоронах за деньги. Несмотря на войну, многие не жалели денег проводить в последний путь своих близких. Григорию Петровичу, как руководителю, шла львиная доля.
Его хлопнули с поличным. Вытряхнули из карманов пачку червонцев, а из офицерского чемоданчика немыслимо дорогие по военным временам продукты: копченую колбасу, буженину, шоколад. Военный обвинитель тряс старческим пальцем и призывал суд:
– Расстрелять борова! Гляньте, как он разожрался на людском горе.
Прокурор и сам был упитанный, но что возьмешь со старика? А толстяк Сечка с глянцевыми щеками и объемистым животом невольно свидетельствовал о своей неправедной сытой жизни. Судья глянул на его шерстяные бриджи, хромовые сапоги и уронил:
– Ничего, в окопах жир растрясет, – и после короткого совещания добавил: – Семь лет мерзавцу за групповые хищения государственного имущества и мошенничество. С заменой на три месяца штрафной роты.
Так Сечка угодил во 2-ю штрафную роту, где отчасти растряс жирок, но оставался круглым, как колобок, правда, уже без хромовых сапог и полковничьих бриджей. Хромачи сменили на задубевшие старые ботинки, а штаны на залатанные шаровары третьего срока носки. Не нюхавший пороха музыкант с тоской вслушивался в грохот боя. Из раздумья его вывел голос сержанта Ходырева:
– Гриша, просыпайся!
Борис ловко менял раскалившийся ствол, потрогал затвор, тоже сменил на запасной. Сечка подсунул запасную ленту, блестящую и гибкую, как змея. Ходырев снова припал к пулемету и дал пристрелочную очередь.
Бесстрашный ординарец Костя Гордеев наконец отыскал Воронкова и привел к командиру роты. Елхов не стал выговаривать политруку, а сразу поставил конкретную задачу.
– Первый взвод пропадает. Им один бросок остался. Видишь кусты? Вдоль оврага удобно. Тополь сбитый валяется. Чем не укрытие?
Елхов показывал еще какие-то удобные для перебежек места, а Воронков видел лишь многочисленные неподвижные тела. Некоторые еще шевелились, пытались ползти, их накрывали пулеметным огнем.
– Понял? – спросил Елхов. – Есть возможность проявить героизм. Проявляй и спаси людей.
«Вот сам и спасай!» – едва не вырвалось у Воронкова, но вместо этого он угрюмо проговорил: – Нельзя там атаковать, мины сплошные.
– Ошибаешься, мин не так много. Это остатки не полностью разминированного поля. Там осталось несколько штук, если взять правее, мимо вон той ивы, то пробежишь безопасно.
Легко водить рукой. Сам капитан выручать взвод не торопится под предлогом более важных дел. Воронков топтался и медлил. Елхов отвернулся, занятый положением на правом фланге, затем сказал, не повышая голоса:
– Не смей показывать страх перед подчиненными. Вперед.
Воронков, проклиная все на свете, двинулся на левый фланг. Когда услышал свист пуль, лег и продолжил путь по-пластунски. Его догнал ординарец Костя Гордеев и зашагал рядом, держа в зубах папиросу. Виктор Васильевич глядел на него с земли, мальчишка рассматривал ползущего политрука сверху вниз. Сцена получалась не только смешная, но и унизительная. Офицер старательно ползет, а солдат спокойно шагает, да еще и курит. Слыхал, наверное, слова капитана, потому и выделывается.
– Ложись, – зашипел Воронков, но малец даже не пригнулся. – Идиот. Вот идиот.
Непонятно, кому были адресованы последние слова: ординарцу Гордееву, ротному Елхову или самому себе. Не сумел выбраться из этой ямы, значит, хлебай до последнего. Политрук и ординарец при желании не могли понять друг друга. Костя успел пережить за время войны самое плохое: погиб отец, пропал старший брат, умерла зимой сестренка. Сам он с шестнадцати лет работал в холодном громыхающем цеху, где приходилось спать рядом с работающим станком, потому что смены длились пятнадцать часов, а шагать до барака предстояло целый час по зимним пустым улицам.
Это время лучше потратить на сон. Выспаться вволю оставалось недосягаемой мечтой в течение года. В цеху и раздевалке было очень холодно, но не теплее и в бараке, где ворочались, кашляли двое младших братишек. Раньше с ними занималась сестра, но она умерла. Возможно, от простуды, а может, от того, что подняла тяжелое корыто с бельем. Надорвалась, долго болела, заматывала низ живота платком. В день смерти этот платок примерз к полу и стал буро-зеленого цвета.
Еще Костя любил спать в цеху, потому что получал в столовке тарелку горохового супа и можно было всегда стрельнуть закурить. Со временем он возненавидел цех. Он казался мальчишке живым громыхающим существом, которое сделало его рабом. Казалось, вся жизнь состоит из бесконечной работы, а на улице всегда темно. Он не мог вспомнить, ходил ли когда на речку купаться и полежать на солнышке.
На вокзал Костю пришла проводить мать, иссохшая женщина тридцати семи лет, больше похожая на старуху. Она работала на том же заводе. Огромные закопченные корпуса можно было видеть с любой точки городка. С матерью попрощались без лишних слов. Оба вздрогнули от пронзительно ревущего заводского гудка, возвещающего полдень. Мать торопилась в барак, где и весной было холодно и сыро. Ей дали всего час, а еще требовалось затопить печку и накормить двух младших сыновей, без конца болевших и не желавших ходить в школу.
Костя ехал вместе с другими осужденными, рабочими того же завода-молоха, какими-то уголовниками, растерянными крестьянами. Он проиграл по глупости свитер и шапку, зато выспался, а на станции назначения получил военную форму. Елхов пригрел парня, даже немного откормил. Костя был предан капитану и резво кидался выполнять любое поручение. Неприязнь ротного к политруку передалась ординарцу, Костя выражал ее как мог. Ему было страшновато, пули опасно посвистывали над головой. Однако он заставил политрука встать. Тот отряхнул землю с колен и устало спросил:
– Ну, чего добиваешься?
– Добраться быстрее до первого взвода.
– Все, шагай обратно. Доберусь без тебя.
Но упрямый ординарец отстал лишь с полпути, когда Воронков ускорил шаг. А к политруку война сегодня повернулась самой безобразной своей стороной.
Он шел, стараясь не обращать внимания на пули, это почти удавалось. Затем ему начали попадаться раненые. Боец шагал выпрямившись, закидывая назад голову, и аккуратно нес перед собой перебитую руку. Рукав шинели был отрезан, предплечье наскоро перебинтовано и примотано к дощечке, заменявшей шину. Омертвевшие желтые пальцы сложились щепоткой, сам штрафник едва держался на ногах и делал неимоверные усилия, чтобы не упасть.
Воронков отступил, давая возможность пройти, произнес какие-то ободряющие слова. Человек прошел мимо, словно через пустое место. Стали попадаться тела убитых. Лейтенант, командир взвода, лежал, скорчившись на боку, зажимая ладонями живот. Видимо, он умер в агонии, выкопав сапогами ямку в мерзлой земле. В роте лейтенант пробыл недолго. Воронков запомнил, что он выделялся кудрявыми волосами и правильным античным профилем. Красивое лицо взводного неприятно опухло, пожелтело, кудри смерзлись в безобразный комок. Рядом валялась щеголеватая шапка-кубанка, которую вмяли в лед чьи-то сапоги.
Навстречу Виктору Васильевичу один штрафник тащил другого. Они словно выбрались из преисподней, были вымазаны сажей и грязью. Ничего странного в этом не было, люди грелись у костра, спали на голой земле. Воронкова поразил вид раненого. Он еще не видел вблизи действие противопехотных мин, которые размалывают кости ног и разрывают промежность.
Раненый был без шинели. Низ живота прямо поверх ватных штанов перемотан бинтом, желто-красным и сплошь мокрым. Одна нога превратилась в обрубок, лицо застыло от боли и пережитого страха. Покалеченного бойца тащил, выбиваясь из сил, его товарищ. Увидев политрука, он застыл, опасаясь, что его снова погонят на передний край. Раненый обмяк, стал валиться. Воронков не мог оторвать взгляда от иссеченных осколками, пропитанных кровью и мочой ватных штанов. Он живо представил, что натворила мина, и мгновенно вспотел.
– Здесь оставить? – понял по-своему реакцию политрука второй штрафник.
При этих словах тяжело раненный открыл глаза, хотел что-то сказать, но вместо слов выдул розовый пузырь, который лопнул и потек слюной с губы. Оставаться с искалеченным человеком было не менее страшно, и Воронков сделал штрафнику знак рукой:
– Неси, – и зачем-то спросил: – Тяжело ранен?
– Не приведи бог, – стал торопливо докладывать добровольный санитар. – Все всмятку размолотило, три пакета извели, а сквозь бинты текет и текет.
– Иди, – перебил его Воронков.
Боец снова взвалил на плечо тяжело раненного и сказал торопливо шагнувшему прочь политруку:
– Так я на вас сошлюсь, если что. Надо нести бедолагу. Из кишок, наверное, текет. Спасать человека надо.
Последние слова Виктор Васильевич уже не слышал. Он оказался на открытом месте, где его обстреляли. Зловредного ординарца поблизости не было, и Воронков благополучно дополз до круглого орудийного окопа, где сбились десятка два человек. Люди лежали между орудийными гильзами и ломаными ящиками, вот откуда взялась дощечка на руке раненого.
– Здесь все уцелевшие? – спросил Воронков у сержанта.
– Славяне живучие, – ответил тот. – Еще столько же в соседнем окопе, да и по другим норам люди прячутся.
Немцы по-прежнему обстреливали поле. Спасаясь от пулеметных очередей, сверху прыгнул Кутузов, подмял лежавших и засмеялся:
– Ну, вот я живой.
Приятели хлопали его по спине и предлагали закурить. Кавказцы Азамов и Ягшиев сидели, как всегда, в стороне, втиснувшись в отсечный ровик. Оба пугливо прислушивались к стрельбе и тревожно переговаривались. Для раненых освободили место, они лежали бледные, молчаливые.
– Их выносить срочно надо, – напомнил сержант. – Почти все тяжелые, мы их перевязали, а что толку. Сами гляньте.
Он показал глазами. Воронков увидел в метре от себя бойца, лежавшего с поднятой культей. Мокрый бинт сочился, вишневые капли набухали и равномерно срывались на рукав шинели другого раненого. Тот не замечал, что ткань пропиталась кровью, так как находился в более тяжелом положении. Горло было замотано обычным полотенцем с широким бурым пятном, под голову подложили пустой ящик. Человек кашлял, захлебывался, глаза обморочно закатывались.
Сержант смотрел на Воронкова с надеждой. Политрук не испугался, пришел сюда в самое пекло и, наверное, что-то придумает. Прекратили тревожное бормотанье непонятные восточные люди Азамов с Ягшиевым и высунулись из бокового ровика, где когда-то хранились снаряды. Кутузов трогал распухшие уши и чего-то ждал.
– Командир требует продолжить атаку, – неуверенно проговорил Воронков.
При этих словах Кутузов усмехнулся и недоверчиво покачал головой. Азамов и Ягшиев снова спрятались в ровик. Сержант свернул самокрутку и предложил Воронкову. Политрук отказался, полез за папиросами. Пачка смялась, остались лишь оторванные мундштуки и месиво табака с обрывками бумаги. Кутузов осторожно потянул пачку к себе.
– Давайте я вам сверну. Милое дело, из папиросного табака самокрутки вертеть. Нам в лагере иногда капитанский табачок выдавали. Ну-ка, лизните…
Он протянул самокрутку из газетной бумаги, Воронков послушно лизнул сгиб, принял цигарку и закурил. Неожиданное дело, чтобы блатные делали офицерам самокрутки. А Кутузов продолжал рассуждать:
– Товарищ Сталин тоже любит в трубку папиросный табак набивать.
– Да, – согласился Воронков. – Кажется, «Герцоговину Флор».
В этом общении штрафников со старшим политруком (считай, по званию капитан) проглядывалось что-то наигранное, натянутое. Воронков был слишком далек от них, он занимал ранее еще более высокую должность, сидел на совещаниях рядом с генералом, случалось, и выпивал. А сейчас оказался в окопе посреди нейтралки, и жизнь политрука зависела от разношерстной штрафной публики.
Задание Елхову поставили яснее некуда. Захватить участок предполья, продвинуться насколько можно и встать у основания холмов. Капитан не стал задавать лишних вопросов, уточнил лишь детали взаимодействия и будет ли артиллерийская поддержка.
– Чем я вам помогу? – удивлялся начальник штаба дивизии. – Мы в болоте сидим, батареи ополовинены, снаряды за шесть верст по ночам таскаем. Вот у тебя четыреста активных штыков, а у меня от батальонов одни названия остались. В ротах, где сорок, а где двадцать человек. Да и в каком состоянии, сам видел.
Оборона в заполненных ледяной водой и грязью осенних траншеях изматывала людей. Здесь не осталось здоровых бойцов. По траншеям слонялись, а чаще дремали изможденные люди. Немногие землянки и блиндажи были залиты водой, боеприпасы выставляли на бугры, там же по ночам дремали. С простудой в тыл не отправляли, лишь когда человек впадал в бред от высокой температуры, его тащили вшестером сквозь болото, грузили на лошадей и доставляли в санчасть. С холмов немцы вели постоянный будоражащий огонь, получалось что-то вроде смертельной лотереи. Прятаться негде, даже если забраться в холодную воду под бревенчатую крышу землянки. Трехкилограммовая мина, набравшая хорошую скорость, пробьет ее, как фанеру, и рванет внутри.
Конечно, если наступать, то большими силами, и сразу брать высоты. Польза от предполья, если его удастся захватить, небольшая, но это своего рода плацдарм, через который по твердой земле можно стянуть дополнительные силы и артиллерию. Впрочем, дальнейшее – это уже стратегия, до которой Елхову не было дела.
В те первые ноябрьские дни никто еще не знал о готовящемся контрнаступлении под Сталинградом. Но командование уже настойчиво срезало углы, готовило плацдарм для будущего удара. Одним из них должен был стать участок возле поселка Дубовый Овраг, откуда просматривалась окраина Сталинграда.
На этот раз водку не давали. Ужин накануне оказался скудным, а перед рассветом старшина Глухов раздал лишь махорку. Впрочем, голод, сопровождавший людей последние недели, отступил. Все находились в лихорадочном возбуждении, прислушивались к гулу канонады на севере и терпеливо ждали команды. Двинулись в темноте. Под ногами хрустел лед, в некоторых местах подмерзшая корка не выдерживала тяжести, бойцы проваливались в густую вязкую почву.
Третий взвод перебрался через лесополосу, смешался с четвертым. Младший лейтенант Федя Колчин пытался собрать своих людей, получилась суета. С дальнего холма, прямо в лица, полетели трассеры, бойцы упали на землю, но большая дистанция рассеивала пули.
– Не суетитесь, пошли вместе, – сказал Маневич.
Он сменил шинель на телогрейку, движения лейтенанта были четкие и уверенные. Сергей Маневич шел налегке, тогда как Колчин тащил тяжелую полевую сумку, набитую ненужными бумагами и личными вещами. Мешали двигаться захлюстанные грязью полы длинной шинели, которую он пожалел оставить, за пазухой были набиты гранаты, карманы оттягивали пачки патронов.
Ходыреву было приказано прикрывать взвод огнем, поэтому он двигался в хвосте. Музыкант Гриша Сечка тащил запасные ленты, пыхтел и вполголоса ругался. На самом деле он был доволен, что оставлен при пулемете.
Над передним краем взлетела ракета, высветила брошенную повозку и тушу убитой лошади. Слева шел второй взвод, бойцы молчали, но хруст льда под сотней пар ботинок и сапог выдавал их. Рота дошла до колючей проволоки. Заграждение было так себе, в два ряда. Колючка обвисла, колья кое-где наклонились или валялись на земле. Миновали боевое охранение пехотного полка, отделение или неполный взвод с ручным пулеметом.
Такие подразделения, выставленные вперед, обычно несут большие потери. Но сейчас бойцы в траншее видели, им еще повезло, они останутся здесь, а штрафники через считаные минуты окажутся под огнем. За спинами бойцов восточный край горизонта уже заметно посветлел, но равнина впереди лежала непонятной темной полосой. Лишь справа мерцали утихшие к утру зарницы Сталинграда.
Капитан Елхов находился в центре, он потерял Воронкова, но искать было некогда. Взводы быстро разворачивались, лейтенанты и сержанты действовали четко, людей подгонять не приходилось. Шаг ускорился, перешел в бег, молчаливый, зловещий. Не менее зловеще молчали и вражеские позиции.
Сергей Маневич не чувствовал тела, ставшего невесомым. Он бежал размеренно, рядом находился командир отделения Саша Бызин. Очереди из темноты ударили сразу в нескольких местах, поле осветилось ракетами. Целиться в темноте, при обманчивом свете ракет непросто. Вырастают и гаснут тени, люди сливаются с землей. Первые минуты обошлось без жертв, затем трассы стали находить цели.
То в одном, то в другом месте падали убитые и раненые, остальные лишь ускоряли бег, никто не кричал, берегли дыхание. Артиллерист Бызин видел пульсирующие вспышки прямо перед собой. Сколько до них? Рядом воздух словно разрезало огромным лезвием, пули летели пучками, коротко свистели, на смену им прилетали другие. Раздался звучный удар о человеческое тело. Бызин обошел убитого и натолкнулся на своего наводчика, замедлившего шаг.
– Не стой, убьют, – сказал бывший командир батареи.
Наводчик послушно кивнул и ускорил шаг. У кого-то не выдержали нервы, человек закричал, отгоняя страх. Крик подхватили, невнятный, угрожающий, более похожий на звериный вой. Сквозь него прорывались ругательства, но не было пока слышно ни единого выстрела. Слабые не отставали от сильных, атака получилась дружной. Ходырев бежал, держа на весу «МГ», лента болталась и ударяла по ногам. От ракет стало совсем светло, как днем, а к пулеметам прибавился треск вражеских винтовок.
Третий взвод вырвался вперед. Четвертый, несмотря на усилия младшего лейтенанта Колчина, отставал. Замедлили шаг уголовники, к ним присоединились бойцы послабее. Кучку обтекали бегущие бойцы, с руганью и угрозами подтолкнули, создалась толкучка. Рядом с бывшим каптером Сомовым упал на колени тяжело раненный боец и захлебнулся криком, закрывая ладонями лицо. Стало жутко, Аркадий попятился. Подскочивший сержант с руганью толкнул его в плечо:
– Вперед. Не останавливаться.
В ту же секунду свалились еще двое. Колчин, путаясь в длинной шинели, с подаренным Воронковым автоматом, отважно бежал прямо на пулеметы. Его пример подействовал. Сомова охватила такая злость, что он забыл о страхе и перехватил покрепче винтовку.
Эта атака отличалась от той первой возле поселка Деде-Ламин. Месяц – большой срок. Изменился состав штрафной роты, на смену солдатам, которые не видели ничего, кроме летнего отступления, пришли те, кто участвовал в упорных осенних боях. В большинстве своем это были далеко не лучшие бойцы, но многие имели боевой опыт. Их скрепляли стойкие командиры и штрафники, вроде артиллериста Бызина, твердо желающие искупить свою вину.
Разжалованный старший лейтенант Мысниченко преодолел страх и вел за собой отделение. Очередь с близкого расстояния убила двух бойцов, остальные не рискнули бежать дальше, упали под прикрытием земляного уступа. Мысниченко пытался поднять их, пуля звякнула над ухом, он тоже залег рядом с ними. Сверху сыпались кусочки мерзлой земли, вражеские пулеметчики не давали высунуться. Старший лейтенант, а теперь сержант, не желал терять время просто так. Он собирал гранаты и умело швырял их, делая секундную задержку. Шестисотграммовые РГД взрывались в воздухе, не долетая до вражеских окопов, но непрерывный треск действовал врагу на нервы, сбивал прицел.
Ходырев лежал в воронке и поддерживал наступающих огнем. Позади остальных находился старшина Глухов, которому, как обычно, поручили командовать «максимами». Четыре пулемета, размещенные на одной линии, вели дуэль через головы бойцов. Шел наступательный бой. Одни штрафники делали перебежки, другие стреляли из винтовок и ждали своей очереди.
На позиции «максимов» стали падать мины. Выпущенные с большого расстояния, они взрывались разбросанно, но вскоре одна угодила в цель. Уцелел лишь третий номер. «Максим» перевернулся, рядом с воронкой ворочались два смертельно раненных пулеметчика. Их кинулись было перевязывать, но Глухов закричал:
– Всем вести огонь. Не отвлекаться, я сам разберусь.
Подошел и убедился, что помочь не сможет, обоих изрешетило осколками, они истекли кровью за минуту.
Первый взвод вырвался далеко вперед под прикрытием ивняка. Кусты, вышиной метра два, на краю мелкого замерзшего озерка прикрывали людей неплохо. Съехали по склону, перескочили через замерзший пятачок, а наверху с маху угодили на минное поле. Саперы возились всю ночь, часть мин сумели обезвредить, остальные, что ближе к вражеским окопам, взрывались одна за другой. Противопехотки отрывали ступни ног, покалеченные люди ползли прочь, наталкивались локтями или коленями на следующую мину, которая добивала их. За считаные минуты участок покрылся дымящимися воронками, взвод залег, люди боялись сдвинуться с места.
Из вражеской траншеи их принялись выбивать по одному прицельными очередями, взвод таял на глазах. Лейтенант погиб, сержанты не могли остановить панику. Капитан Елхов видел, как подорвались сразу три человека, метнувшиеся из-под огня и наскочившие на мины. Все трое потеряли голову от болевого шока, продолжали ползти, натыкались на следующую противопехотку и гибли по очереди.
Елхов наблюдал происходящее в бинокль, ругал саперов, но и понимал, что большего они сделать не смогли. Безногое тело продолжало ползти мелкими рывками, опираясь на локти, доносился слабый крик. Капитан опустил бинокль, в ту же секунду раздался глухой взрыв. Пламени при ясном солнечном утре видно не было, взметнулся лишь клубок дыма, земли, человек превратился в плоский бугорок. Капитан подозвал ординарца Костю Гордеева.
– Иди, отыщи политрука, пусть шагает в первый взвод, а то прячется, как хреновая невеста. По пути загляни к Борьке Ходыреву. У него хороший пулемет, пусть больше активности проявляет.
Ходырев расстрелял ленту и с помощью музыканта Сечки заправил новую. Он также видел, как гибнет первый взвод, но перед ним была своя цель. Лежал под земляным уступом Мысниченко, не мог поднять людей Маневич. Борис стрелял по вражескому пулемету под бетонной плитой. Немцы оборудовали здесь небольшой дот и вели непрерывный огонь.
Борис неплохо пристрелялся, из плиты летело крошево. В ответ неслись пули, разбивая замерзший бруствер. Острые кусочки с такой силой хлестнули в лицо, что Ходырев отпустил рукоятку пулемета и съежился на дне воронки. Музыкант Гриша Сечка застыл, сжимая голову ладонями.
– Живой? – окликнул его Борис.
– Лучше подохнуть, чем так страдать… Ай!
Разрывная пуля щелкнула огоньком по краю воронки, мелкие осколки хлестнули музыканта. Он разжал руки и стал разглядывать пальцы.
– Ранен?
Страх на его лице сменился радостным выражением. Сейчас музыкант имел право уйти, искупил вину кровью. Но осколки были слишком мелкими, а крохотные ранки напоминали булавочные уколы. По выражению лица Ходырева понял, улизнуть не удастся. В воронку сверху вниз заглянул ординарец Елхова, бесшабашный малец лет восемнадцати, угодивший в штрафники прямиком с оборонного завода. Он сбегал от тяжкой беспросветной работы, без сна и выходных. Фронт казался ему избавлением. Сейчас Костя чувствовал себя как рыба в воде, не боялся смерти и бегал под пулями, выполняя поручения ротного.
– Капитан велел не телиться, а вести огонь.
Ординарец употребил более сильные выражения. Ходырев втащил его за рукав и, кажется, тем самым спас. Очередь с запозданием разнесла остаток бруствера, зажигательная пуля прошла сквозь ворот шинели, противно запахло жженой шерстью.
– Горим, – сказал Сечка. – Бой в Крыму, все в дыму…
Тонкая детская шея Кости Гордеева вертелась, он пытался глянуть на воротник. Руки с обгрызенными ногтями сжимали трофейный автомат, один из тех, которые захватили под Деде-Ламином.
– Костя, что там с первым взводом? – спросил Ходырев.
– Пропадает братва. Товарищ капитан приказали гасить вражеские огневые точки.
– Слышал.
Борис снова припал к «МГ», горячий ствол потрескивал, под ним таял лед. Ординарец бесстрашно бежал дальше.
– Пропадет парень, – сказал он, нажимая на спуск.
– Говно не тонет, – отозвался Сечка, придвигая очередную коробку.
Григорию Петровичу Сечке недавно исполнилось тридцать два года. Он считал себя бывалым, хорошо пожившим человеком, хотя его бывалость имела много темных сторон. Гришу выгнали из музыкального училища за мелкие кражи, затем он работал в десятке разных мест, попадал в неприятные истории, пока не закрепился в кладбищенском оркестре.
На этом скорбном месте жизнь Гриши просто заискрилась. Зачем прорываться в городскую филармонию, много и тяжело трудиться, когда есть такие места. Где, выучив несколько печальных маршей, можно жить хлебно и безбедно. Войну он воспринял равнодушно, но когда зимой призвали и его, Сечка расстроился. Воевать он не желал, ведь там не наливают водки, не кормят, как на поминках, жирными щами с мясом и картошкой. Там, говорят, и женщин мало.
Рядового Сечку направили в дивизионный оркестр, но со временем он заелся и не оценил своего счастья. Попался на левых заработках. На переформировке музыкантов одалживало иногда местное начальство для проведения торжественных похорон. За это не платили, и хитроумный Сечка договаривался о похоронах за деньги. Несмотря на войну, многие не жалели денег проводить в последний путь своих близких. Григорию Петровичу, как руководителю, шла львиная доля.
Его хлопнули с поличным. Вытряхнули из карманов пачку червонцев, а из офицерского чемоданчика немыслимо дорогие по военным временам продукты: копченую колбасу, буженину, шоколад. Военный обвинитель тряс старческим пальцем и призывал суд:
– Расстрелять борова! Гляньте, как он разожрался на людском горе.
Прокурор и сам был упитанный, но что возьмешь со старика? А толстяк Сечка с глянцевыми щеками и объемистым животом невольно свидетельствовал о своей неправедной сытой жизни. Судья глянул на его шерстяные бриджи, хромовые сапоги и уронил:
– Ничего, в окопах жир растрясет, – и после короткого совещания добавил: – Семь лет мерзавцу за групповые хищения государственного имущества и мошенничество. С заменой на три месяца штрафной роты.
Так Сечка угодил во 2-ю штрафную роту, где отчасти растряс жирок, но оставался круглым, как колобок, правда, уже без хромовых сапог и полковничьих бриджей. Хромачи сменили на задубевшие старые ботинки, а штаны на залатанные шаровары третьего срока носки. Не нюхавший пороха музыкант с тоской вслушивался в грохот боя. Из раздумья его вывел голос сержанта Ходырева:
– Гриша, просыпайся!
Борис ловко менял раскалившийся ствол, потрогал затвор, тоже сменил на запасной. Сечка подсунул запасную ленту, блестящую и гибкую, как змея. Ходырев снова припал к пулемету и дал пристрелочную очередь.
Бесстрашный ординарец Костя Гордеев наконец отыскал Воронкова и привел к командиру роты. Елхов не стал выговаривать политруку, а сразу поставил конкретную задачу.
– Первый взвод пропадает. Им один бросок остался. Видишь кусты? Вдоль оврага удобно. Тополь сбитый валяется. Чем не укрытие?
Елхов показывал еще какие-то удобные для перебежек места, а Воронков видел лишь многочисленные неподвижные тела. Некоторые еще шевелились, пытались ползти, их накрывали пулеметным огнем.
– Понял? – спросил Елхов. – Есть возможность проявить героизм. Проявляй и спаси людей.
«Вот сам и спасай!» – едва не вырвалось у Воронкова, но вместо этого он угрюмо проговорил: – Нельзя там атаковать, мины сплошные.
– Ошибаешься, мин не так много. Это остатки не полностью разминированного поля. Там осталось несколько штук, если взять правее, мимо вон той ивы, то пробежишь безопасно.
Легко водить рукой. Сам капитан выручать взвод не торопится под предлогом более важных дел. Воронков топтался и медлил. Елхов отвернулся, занятый положением на правом фланге, затем сказал, не повышая голоса:
– Не смей показывать страх перед подчиненными. Вперед.
Воронков, проклиная все на свете, двинулся на левый фланг. Когда услышал свист пуль, лег и продолжил путь по-пластунски. Его догнал ординарец Костя Гордеев и зашагал рядом, держа в зубах папиросу. Виктор Васильевич глядел на него с земли, мальчишка рассматривал ползущего политрука сверху вниз. Сцена получалась не только смешная, но и унизительная. Офицер старательно ползет, а солдат спокойно шагает, да еще и курит. Слыхал, наверное, слова капитана, потому и выделывается.
– Ложись, – зашипел Воронков, но малец даже не пригнулся. – Идиот. Вот идиот.
Непонятно, кому были адресованы последние слова: ординарцу Гордееву, ротному Елхову или самому себе. Не сумел выбраться из этой ямы, значит, хлебай до последнего. Политрук и ординарец при желании не могли понять друг друга. Костя успел пережить за время войны самое плохое: погиб отец, пропал старший брат, умерла зимой сестренка. Сам он с шестнадцати лет работал в холодном громыхающем цеху, где приходилось спать рядом с работающим станком, потому что смены длились пятнадцать часов, а шагать до барака предстояло целый час по зимним пустым улицам.
Это время лучше потратить на сон. Выспаться вволю оставалось недосягаемой мечтой в течение года. В цеху и раздевалке было очень холодно, но не теплее и в бараке, где ворочались, кашляли двое младших братишек. Раньше с ними занималась сестра, но она умерла. Возможно, от простуды, а может, от того, что подняла тяжелое корыто с бельем. Надорвалась, долго болела, заматывала низ живота платком. В день смерти этот платок примерз к полу и стал буро-зеленого цвета.
Еще Костя любил спать в цеху, потому что получал в столовке тарелку горохового супа и можно было всегда стрельнуть закурить. Со временем он возненавидел цех. Он казался мальчишке живым громыхающим существом, которое сделало его рабом. Казалось, вся жизнь состоит из бесконечной работы, а на улице всегда темно. Он не мог вспомнить, ходил ли когда на речку купаться и полежать на солнышке.
На вокзал Костю пришла проводить мать, иссохшая женщина тридцати семи лет, больше похожая на старуху. Она работала на том же заводе. Огромные закопченные корпуса можно было видеть с любой точки городка. С матерью попрощались без лишних слов. Оба вздрогнули от пронзительно ревущего заводского гудка, возвещающего полдень. Мать торопилась в барак, где и весной было холодно и сыро. Ей дали всего час, а еще требовалось затопить печку и накормить двух младших сыновей, без конца болевших и не желавших ходить в школу.
Костя ехал вместе с другими осужденными, рабочими того же завода-молоха, какими-то уголовниками, растерянными крестьянами. Он проиграл по глупости свитер и шапку, зато выспался, а на станции назначения получил военную форму. Елхов пригрел парня, даже немного откормил. Костя был предан капитану и резво кидался выполнять любое поручение. Неприязнь ротного к политруку передалась ординарцу, Костя выражал ее как мог. Ему было страшновато, пули опасно посвистывали над головой. Однако он заставил политрука встать. Тот отряхнул землю с колен и устало спросил:
– Ну, чего добиваешься?
– Добраться быстрее до первого взвода.
– Все, шагай обратно. Доберусь без тебя.
Но упрямый ординарец отстал лишь с полпути, когда Воронков ускорил шаг. А к политруку война сегодня повернулась самой безобразной своей стороной.
Он шел, стараясь не обращать внимания на пули, это почти удавалось. Затем ему начали попадаться раненые. Боец шагал выпрямившись, закидывая назад голову, и аккуратно нес перед собой перебитую руку. Рукав шинели был отрезан, предплечье наскоро перебинтовано и примотано к дощечке, заменявшей шину. Омертвевшие желтые пальцы сложились щепоткой, сам штрафник едва держался на ногах и делал неимоверные усилия, чтобы не упасть.
Воронков отступил, давая возможность пройти, произнес какие-то ободряющие слова. Человек прошел мимо, словно через пустое место. Стали попадаться тела убитых. Лейтенант, командир взвода, лежал, скорчившись на боку, зажимая ладонями живот. Видимо, он умер в агонии, выкопав сапогами ямку в мерзлой земле. В роте лейтенант пробыл недолго. Воронков запомнил, что он выделялся кудрявыми волосами и правильным античным профилем. Красивое лицо взводного неприятно опухло, пожелтело, кудри смерзлись в безобразный комок. Рядом валялась щеголеватая шапка-кубанка, которую вмяли в лед чьи-то сапоги.
Навстречу Виктору Васильевичу один штрафник тащил другого. Они словно выбрались из преисподней, были вымазаны сажей и грязью. Ничего странного в этом не было, люди грелись у костра, спали на голой земле. Воронкова поразил вид раненого. Он еще не видел вблизи действие противопехотных мин, которые размалывают кости ног и разрывают промежность.
Раненый был без шинели. Низ живота прямо поверх ватных штанов перемотан бинтом, желто-красным и сплошь мокрым. Одна нога превратилась в обрубок, лицо застыло от боли и пережитого страха. Покалеченного бойца тащил, выбиваясь из сил, его товарищ. Увидев политрука, он застыл, опасаясь, что его снова погонят на передний край. Раненый обмяк, стал валиться. Воронков не мог оторвать взгляда от иссеченных осколками, пропитанных кровью и мочой ватных штанов. Он живо представил, что натворила мина, и мгновенно вспотел.
– Здесь оставить? – понял по-своему реакцию политрука второй штрафник.
При этих словах тяжело раненный открыл глаза, хотел что-то сказать, но вместо слов выдул розовый пузырь, который лопнул и потек слюной с губы. Оставаться с искалеченным человеком было не менее страшно, и Воронков сделал штрафнику знак рукой:
– Неси, – и зачем-то спросил: – Тяжело ранен?
– Не приведи бог, – стал торопливо докладывать добровольный санитар. – Все всмятку размолотило, три пакета извели, а сквозь бинты текет и текет.
– Иди, – перебил его Воронков.
Боец снова взвалил на плечо тяжело раненного и сказал торопливо шагнувшему прочь политруку:
– Так я на вас сошлюсь, если что. Надо нести бедолагу. Из кишок, наверное, текет. Спасать человека надо.
Последние слова Виктор Васильевич уже не слышал. Он оказался на открытом месте, где его обстреляли. Зловредного ординарца поблизости не было, и Воронков благополучно дополз до круглого орудийного окопа, где сбились десятка два человек. Люди лежали между орудийными гильзами и ломаными ящиками, вот откуда взялась дощечка на руке раненого.
– Здесь все уцелевшие? – спросил Воронков у сержанта.
– Славяне живучие, – ответил тот. – Еще столько же в соседнем окопе, да и по другим норам люди прячутся.
Немцы по-прежнему обстреливали поле. Спасаясь от пулеметных очередей, сверху прыгнул Кутузов, подмял лежавших и засмеялся:
– Ну, вот я живой.
Приятели хлопали его по спине и предлагали закурить. Кавказцы Азамов и Ягшиев сидели, как всегда, в стороне, втиснувшись в отсечный ровик. Оба пугливо прислушивались к стрельбе и тревожно переговаривались. Для раненых освободили место, они лежали бледные, молчаливые.
– Их выносить срочно надо, – напомнил сержант. – Почти все тяжелые, мы их перевязали, а что толку. Сами гляньте.
Он показал глазами. Воронков увидел в метре от себя бойца, лежавшего с поднятой культей. Мокрый бинт сочился, вишневые капли набухали и равномерно срывались на рукав шинели другого раненого. Тот не замечал, что ткань пропиталась кровью, так как находился в более тяжелом положении. Горло было замотано обычным полотенцем с широким бурым пятном, под голову подложили пустой ящик. Человек кашлял, захлебывался, глаза обморочно закатывались.
Сержант смотрел на Воронкова с надеждой. Политрук не испугался, пришел сюда в самое пекло и, наверное, что-то придумает. Прекратили тревожное бормотанье непонятные восточные люди Азамов с Ягшиевым и высунулись из бокового ровика, где когда-то хранились снаряды. Кутузов трогал распухшие уши и чего-то ждал.
– Командир требует продолжить атаку, – неуверенно проговорил Воронков.
При этих словах Кутузов усмехнулся и недоверчиво покачал головой. Азамов и Ягшиев снова спрятались в ровик. Сержант свернул самокрутку и предложил Воронкову. Политрук отказался, полез за папиросами. Пачка смялась, остались лишь оторванные мундштуки и месиво табака с обрывками бумаги. Кутузов осторожно потянул пачку к себе.
– Давайте я вам сверну. Милое дело, из папиросного табака самокрутки вертеть. Нам в лагере иногда капитанский табачок выдавали. Ну-ка, лизните…
Он протянул самокрутку из газетной бумаги, Воронков послушно лизнул сгиб, принял цигарку и закурил. Неожиданное дело, чтобы блатные делали офицерам самокрутки. А Кутузов продолжал рассуждать:
– Товарищ Сталин тоже любит в трубку папиросный табак набивать.
– Да, – согласился Воронков. – Кажется, «Герцоговину Флор».
В этом общении штрафников со старшим политруком (считай, по званию капитан) проглядывалось что-то наигранное, натянутое. Воронков был слишком далек от них, он занимал ранее еще более высокую должность, сидел на совещаниях рядом с генералом, случалось, и выпивал. А сейчас оказался в окопе посреди нейтралки, и жизнь политрука зависела от разношерстной штрафной публики.