Просыпаюсь от неприятного чувства присутствия рядом чего-то нежелательно живого. Не открывая глаз, сквозь чащу ресниц удается рассмотреть сидящую надо мной на корточках женщину. Она внимательно разглядывает следы побоев на моем кожном покрове. Я приподнимаюсь на локте – она смущенно отстраняется и смеется. Рот ее наполнен темными редкими зубами, вокруг бесцветных губ собралось множество морщин, пальцы больших рук растопырены граблями. Одежда на ней дорогая, но безвкусно подобранная.
Поднимаюсь, подхожу к своей сохнущей одежде, с легким ознобом натягиваю влажные брюки, а сам пытаюсь образно живописать, в какую страшную беду попал: напали, избили, раздели и обобрали. Женщина слушает с интересом, но без требуемой жалости. Прошу накормить, зная, что уж это на женщин действует всегда благотворно. Она слишком долго думает и задумчиво предлагает следовать за ней.
Приводят меня в странный дом, затерявшегося в глубине густого смешанного леса. За высоким дощатым забором в окружении все тех же смешанных деревьев, среди высоченных лопухов, осота и двухметрового борщевика выглядывает изба с черной рубероидной крышей. Дом изнутри захламлен, под ногами и вокруг все скрипит и жалуется.
Сажусь за стол, покрытый плюшевой скатертью. Передо мной появляются колбаса, затем хлеб, а потом и тарелка с помидорами. Под взглядом хозяйки жую чинно и сдержанно, за ее спиной набрасываюсь на еду, как зверь дикий. От столь стремительного насыщения начинает кружиться голова, и я, благодаря кормилицу за ее бесконечную доброту, рыщу глазами по комнате в поисках кровати. Обнаруживаю диван и направляюсь к нему, бубня под нос про закон Архимеда. Ложусь и пытаюсь задремать. В конце-концов, имеет право на зализывание ран избитый, несчастный человечек, подобранный на улице доброй женщиной.
Но вдруг ситуация меняется в нежелательную сторону. Подходит хозяйка и нависает надо мной, уперев руки в бока. В голове проносится неприятная мысль о плотских домогательствах, но хозяйка не об этом. Говорит же она о свинарнике, который я и не заметил, и о необходимости работы в нем. Спрашиваю в простоте сердца, можно ли мне рассчитывать на заработок, необходимый для восстановления своего социального статуса. На что она отвечает, без особых замысловатостей, что все зависит от производительности моего труда и ласковости в характере поведения.
Работаю в свинарнике до заката солнца. Здесь так же запущенно и грязно, как в доме. Оно, конечно, если женщина одна и ее слабые руки до всего не доходят, то это простительно, а мне, даже несмотря на травмы, помочь даме только в радость. Хотя, конечно, с другой стороны, все здесь напоминает авгиевы конюшни, притом я вовсе не Геракл.
Собираюсь было достойно завершить рабочий день, как в воротах появляются трое мужчин специфической агрессивной наружности. Довольно вульгарно смеясь и пересыпая свою малопонятную речь нецензурными пояснениями, они выражают удовлетворение появлением в их фермерском хозяйстве бесплатного работника. Мне никак не нравится такая постановка вопроса, и я пробую выразить свое с этим несогласие. На что получаю несколько крепких ударов в разные части тела и угрожающие помахивания воронеными стволами перед своим разбитым носом. Так, понятно: попал я в рабство к бандитам.
Один из моих новых хозяев приносит в свинарник матрац с одеялом и швыряет на грязный пол. Поясняет, что это моя постель. Требует разгрузки привезенных помоев из машины в свинарник – для пропитания животных, стало быть. Ночь провожу в обществе, отнюдь не высшем, зато настраивающем на философский лад. Сквозь щели в худой кровле свинарника поблескивают несколько звездочек. В своих загонах ворочаются и похрюкивают мои соседи по общежитию. За стенами нашего жилища резвятся и побрехивают спущенные с цепи на ночь сторожевые овчарки. Милые создания, когда они твои друзья. Когда же ты для них – объект охраны…
После созерцания звезд и сон приходит тоже с философской начинкой. Вообще-то сны я помню редко, потому что сплю крепко и спокойно, особенно после трудов праведных на отцовских нивах. А тут, видите ли, что ни ночь – то кинозал со стереозвуком, да еще бесплатный. Так вот, текущей ночью в моем персональном кинотеатре демонстрируется триллер с участием давешних моих партнеров по рулеточному бизнесу. Некий режиссер по своему богемному вдохновению изображает столь вожделенное мною общество, бесконечно близкое к светскому, в виде – срам сказать! – свиней. Представьте себе солидных господ в одеждах от кутюр, с драгоценностями на свиных, прекрасно откормленных розовато-щетинистых шеях. Талант этого гения режиссуры таким несовместимым туалетом превращает довольно милые поросячьи мордашки в отвратительные хамские рыла и вызывает во мне вполне естественное ощущение ужаса и решительного отвращения.
Неоднократно сквозь сон ощупываю свою физиономию, и только вполне удостоверившись в ее человекообразности, успокаиваюсь и продолжаю просмотр фильма ужасов. Утомительный сериал продолжается всю ночь до рассвета. Встать и выйти из кинозала не представляется возможным – я словно прикован к своему креслу веревками. Наконец, в кровельные щели, сквозь затянувшийся сон ко мне пробиваются бодрящие лучи восходящего солнца. На экране моего кинотеатра загорается «Продолжение следует». Я же с облегчением освобождаюсь от великой силы искусства. Не удивлюсь, если за киносеанс на выходе еще и потребуют плату.
Утром ко мне заглядывают хозяева с баночным пивом в руках, весело здороваются. Я спрашиваю, когда сегодня по распорядку дня мой завтрак. Они смеются еще громче и показывают на баки с помоями – вот, мол, твой кофе с гренками. Я пытаюсь выразить что-то вроде легкого недоумения, на что сразу получаю ощутимый тычок в живот. Когда мои сатрапы уходят, приближаюсь к баку с помоями и впервые в жизни рассматриваю это в качестве собственной еды. К горлу подступает комок, меня подташнивает. Ничего, успокаиваю себя, сначала все экзотические блюда кажутся чем-то малосъедобным.
Чтобы нагулять аппетит по-волчее, принимаюсь вывозить навоз. Толкаю перед собой наполненную тележку к компостной яме у забора, осматриваюсь. Собаки на цепях, скользящих по направляющей проволоке, сопровождают мое передвижение дружным басовитым лаем. Замечаю настороженный взгляд вчерашней дамы из открытого окна дома. Изображаю на лице улыбку номер один (абсолютное счастье), галантно кланяюсь, но суровый взор дамы парализует меня в попытке поиска мира. Итак, путей к бегству и возможности использования женской жалости в целях освобождения пока не наблюдается.
В свинарнике разыскиваю мятую жестянку из-под пива, выдавливаю верхнюю крышку и набираю в нее из бака кусочки мяса, прячу в карман. Выхожу с наполненной тележкой наружу и оглядываюсь на хозяйкино окошко – ее там нет. Подбрасываю кусочки мяса собакам. Но эти животные вместо проявления интереса к еде полностью ее игнорируют, зато их лай меняет тональность с басов на истерический фальцет. Итак, еще одно открытие: собаки натасканы на охрану в лучших традициях концлагеря. Под конец напряженного рабочего дня мой аппетит разыгрывается настолько, что я произвожу дегустацию содержимого баков и даже остаюсь довольным качеством незнакомого до сих пор блюда.
Вечером заявляются мои господа не в самом лучшем расположении духа и орут на меня, упрекая в лени и низкой производительности труда. Я пытаюсь оправдываться, в ответ получаю побои и обещание. А обещают мне эти воспитатели утром лупить меня авансом, а вечером – под расчет. От такой перспективы и вопиющей несправедливости в моей душе происходит возмущение, которое выплескивается наружу всего-то глухим стоном. Но и эта тень диссидентства тотчас регистрируется и сурово наказывается крепким побиванием моих ланит десницей самого несдержанного моего воспитателя.
После завершения собеседования остаюсь наедине с личным составом свинарника. От усталости и переживаний ощущаю тяжелую усталость, поэтому ложусь на матрац и тотчас засыпаю. Просыпаюсь среди ночи от холода и сырости, накрываюсь одеялом с головой, усиленно дышу, но согреться не удается. Тогда, вспомнив детский рассказ об индейцах, которые в холодные ночи обкладывают себя собаками, беру матрац, одеяло и своей заледенелой спиной ложусь – за отсутствием поблизости дружелюбных собак – к спине самой упитанной и смирной свиньи. Тепло, исходящее от нее, и уютное утробное похрюкивание успокаивают и согревают меня.
Из хрупкой стекловидной структуры моего неверного забытья, из самой потаенной глубины всплывает, аки зрак недреманный совести моей, отец в белых одеждах. Но нет в его пречудном облике насмешки и злорадства – только заботливое участие.
Отец, отец мой далекий, ты видишь, до чего я докатился… Ты видишь, как сын твой лежит со свиньями, ест из помойного бака, бандиты его ограбили, избили, злые люди взяли в рабство и нет всему этому конца. Что делать мне, непутевому сыну твоему? Что ты мне посоветуешь? Отец мягко улыбается, разливая по моей замерзшей душе струи тепла, тихо так говорит, чтобы я утром после отъезда бандитов подошел к женщине и попросил отпустить на волю. Не отпустит, говорю. Отец кивает головой и успокаивает: отпустит, не волнуйся. Сквозь сон шмыгаю носом, размазываю по заросшим щетиной щекам густые слезы.
Отец – так я обращался к нему с детства. Только про себя дерзал называть его батей, папашей, папулей… Странно, имя его произносилось очень редко и только внутри семьи. Рабочие называли его уважительно хозяином, странники и нищие – благодетелем. Партнеры по совместной работе иногда величали его человеком слова – это за то, что он всегда выполнял обещания и никогда никого не обманывал. Мать наедине в приливе нежности называла его «свет мой солнышко». Когда он вытащил своего утопающего друга из реки, тот назвал отца спасителем. А один человек, поэтического склада ума, наблюдая отца за посевной, шепотом произнес: «Творец».
Удивительно двойственное отношение сложилось у меня к отцу. С одной стороны, я его бесконечно любил и уважал за его абсолютную чистую цельность. С другой – с самого детства меня постоянно раздражала в нем его положительность, которая всегда казалась какой-то ограниченностью, что ли. Эта моя вторая сущность так и подзуживала ему противоречить, упрекать в излишней правильности, доказывать его неправоту и издеваться над его простодушием. Это она мне постоянно внушала, что человек – существо высшее, а потому должен быть сложным, сомневающимся, ищущим. Рост личности может происходить только в условиях диалектической борьбы добра и зла внутри человека. Когда отец спрашивал – знаете, с такой детской непосредственностью: «Да зачем же зло в душе плодить-то?» Меня, помнится, всегда раздражала его простота. Рвался я возражать, только чувствовал, что вру, потому что выходило, будто я защищаю наличие зла в человеке и приписываю этому злу движущую силу совершенствования. Так, растерянно я и останавливался в своих потугах, а отец выходил из наших стычек правым.
Еще больший раздрай в мое отношение к нему вносит его – с моей точки зрения – непрактичность. Представьте человека, который увидел воров, крадущих его зерно, подъезжает к ним на своем мотоцикле и помогает грузить, да еще подсказывает, как лучше незаметно вывезти добычу из хозяйства. А мне объясняет: если люди воруют, то им надо, они, стало быть, нуждаются. А когда завтра эти ворюги с испугу привозят зерно обратно, прознав, что сам хозяин помогал грузить, отец отказывается брать и еще дает им пачку денег на подъем хозяйства. Да что я, не знаю их – пропойцы они и бездельники. Так ведь не пропили, мне на зло, а на самом деле поднялись и теперь у отца учатся ведению хозяйства. А чему учиться-то? Подсчитал я как-то, что у нас работает вдвое больше наемных, чем нужно, а если прикупить кое-какие машины, то вообще можно обойтись гораздо меньшим числом рук. Снова отец улыбнулся только и сказал: пусть себе работают, они нуждаются.
А про соседскую ферму вы не слышали? Там и земля – одни болота, и все прохудилось, прогнило – ну, руки у соседа не из того места растут, неудачник, в общем. Приходит он к отцу и просит принять в свое хозяйство. Как я тогда возмущался! А отец взял все на себя, восстановил за свой счет, наладил, получил совершенно невообразимые урожай, надои, привесы – ну, это понятно, – но он этого неумеху-неудачника оставляет при хозяйстве, и тот, самое интересное, будто перерождается, становится рачительным хозяином и управляющим своего же бывшего имения.
А толпы нищих кормить, а разных бродяг и беглых приваживать – это каково! А детдом взять на содержание! Я уж не говорю, что церковь тоже за наш счет восстанавливалась. Я ему: отец, разоримся! А он только улыбается своей детской улыбкой: так ведь не разоряемся, сынок, а только обогащаемся. Я ему: ведь если бы не тратились попусту налево и направо – были бы уж богачами. А он снова улыбается и говорит, что мы и так богачи. Потому что, по его мнению, богатым быть – это когда и себе хватает, и еще людям помочь остается. И самое интересное, что он снова прав. Вопреки законам предпринимательства – прав! Вопреки всякой логике жизни – прав!
Утром просыпаюсь и жду, когда разбойники уедут по своим темным делам. Жду с полчаса, кормлю соседей по бунгало, вывожу их ночные горшки и посматриваю на окна дома. Наконец, выглядывает хозяйка и, подперев грубоватое лицо ладошкой, долго так смотрит на мою улыбающуюся физиономию. Я предполагаю, что это не вполне изящное зрелище, потому как на лице моем, кроме щетины и синяков, явственно проступают холопское подобострастие и щенячья искательность хозяйской ласки.
Хозяйка сменяет задумчивость на милость и жестом приказывает предстать. Я показываю рукой на ближайшего цепного пса, за что чуть не лишаюсь пальцев: всего в сантиметре от них рефлекторно клацают огромные собачьи клыки. Она спускается ко мне и за руку выводит меня из зоны действия церберских зубок.
За тем же чудненьким столом с совершенно очаровательной плюшевой скатерочкой вкушаю невозможные деликатесы: белый хлебушек, розовые помидорчики и – представляете! – настоящую свеженькую колбасочку. На мою всклокоченную нечесаную голову опускается хозяйская тяжелая, но теплая рука. Я преданно поворачиваю к ней лицо и полушепотом прошу ее отпустить меня. Она кивает головой: подкрепись, говорит, и ступай. А еще, говорит, прости меня, что так получилось. Я говорю: может, тогда вместе убежим? Нет, водит она головой, я останусь, а ты уходи, только прости меня, если сможешь. Да еще и денег немного дает. Вот такая добрая женщина оказывается.
Когда после моего ретивого марш-броска страшный дом и ужасный лес остаются далеко за горизонтом, я останавливаюсь, унимаю колотящееся сердце, забредаю в густой перелесок и оказываюсь на берегу реки. Ухоженный чистый пляж с желтоватым песочком с солнечными зонтами из крашеных досок населяют несколько отдыхающих. На меня никто внимания не обращает, поэтому я раздеваюсь и забираюсь в теплую чистую воду. Долго купаюсь, смывая с себя грязь и усталость. Затем ложусь на песок и подставляю солнцу израненное тело.
Сквозь чуткую розоватую мутную дрему чувствую приближение человека, открываю глаза и обнаруживаю поблизости мальчика лет девяти. Он усаживается ближе к воде, держа в руках книгу. Бросает в мою сторону вежливый взгляд.
– Ничего, если я здесь присяду? – спрашивает.
– Конечно, – отвечаю.
Мальчик как мальчик: в шортиках и кепке с козырьком. Только что-то его отличает от всех виденных мною мальчиков. Тут до меня доходит: толстая книга, врожденная вежливость, задумчивый умный взгляд – в наше время это для детишек не вполне типично. В сей момент на зеркально-синей поверхности речной воды всплескивает жизнерадостная рыбка, круги медленно расходятся, растекаясь и увеличиваясь в размерах. Мальчик молча наблюдает это зрелище. Его тонкая рука с книгой опускается на песок, и мне удается прочесть название: «Давид Копперфильд» Чарльза Диккенса. Ничего себе, мальчуган! Мне отец эту книгу посоветовал прочесть лет эдак в пятнадцать. Да и то осилил я в лучшем случае третью часть – слишком архаичными показались мне их викторианские букли…
– Рыбная мелочь резвится, – поясняю.
– Красиво, – отстраненно произносит мальчик тонким голоском.
Все же он еще совсем ребенок.
Пытаюсь его глазами любоваться красотой, но в голову лезут разные мысли практического свойства. Например, как бы эту рыбку поймать и использовать в качестве наживки для поимки более крупной, из которой, в свою очередь, приготовить уху, чтобы ее с дымком, да под холодненькую… вот так.
– Слушай, мальчик, – неожиданно для себя говорю, – возьми меня к себе.
– Куда к себе? – спрашивает он, не поворачивая головы.
– В детство.
– Мне кажется, – запинается он, не желая обидеть меня, – вы там уже не сможете жить.
– Это почему? – весело удивляюсь.
– А там нет многого из вашей взрослой жизни.
– Чего, например?
– Ну, там, квартплаты, счетов, кредитов. Вы, взрослые, еще любите выпить, «гулять налево», «уклоняться вправо», разводиться…
– А ты думаешь, нам это нравится?
– Это взрослым может нравиться или не нравиться, и они будут делать, как им вздумается. А в детстве живешь, как скажут старшие.
– Ну ладно, а что еще у тебя есть такого, что взрослым недоступно?
– Мне кажется, всюду живет тайна. А мама меня не понимает. Как можно жить без тайны? – он вскидывает на меня прозрачные пытливые глаза.
– Мы ее разгадываем, и она перестает быть тайной, – мне приходится оправдываться за всех взрослых. Мальчик это понимает, но ему требуется защитить богатство своего мира от нашего вероломного вторжения.
– Зачем? – протягивает он, пожав плечом. – Пусть она будет.
– Еще несколько дней назад я бы с тобой поспорил, а теперь согласен. А что еще у тебя интересного?
– Чудо, – произносит он, словно ожидая вопроса. – Я каждый день ожидаю чуда.
– И оно происходит?
– А как же? Вот, например, вчера я ждал чуда, и оно случилось. Это была радуга. Еще я видел, как звезда падает. Еще видел закат солнца – он был большим и красным, в пол неба.
– Здорово. А еще, еще что?
– Надежда, – мальчик задумчиво глядит в небо. – Если у меня сейчас отнять надежду, то станет плохо. Мне еще долго жить, поэтому без надежды нельзя.
– Мне тоже нужно пожить, – сообщаю новость. – Вот ты из своего недостижимого детства посоветуй, куда мне идти: домой к отцу или погулять еще?
Мальчик внимательно смотрит на меня, качает головой и уверенно говорит:
– Вам лучше домой к отцу.
– А если он не примет обратно?
– Если любит, то примет.
– Любит, это я знаю точно.
Разговор с мальчиком удивительно успокоил меня. Внутри своего душевного разлада начинаю ощущать какую-то устойчивую опору, на которую одно за другим громоздятся соображения о ближайших моих перспективах.
Кто я сейчас? Надо посмотреть правде в глаза и честно признаться: никто. Без денег, без документов, без жилья – бродяга, объект насмешек и позора. Кому я такой нужен? Абсолютно никому. Разве только очередным бандитам для рабства. Можно, конечно, и так, но не лучше ли вернуться к отцу, как советует чистая детская душа, и уж там, в родных пенатах, быть рабом. Могу ли я надеяться получить у отца что-то больше, чем быть его наемным работником? Ведь свое наследство я уже получил и самым позорным образом промотал…
Как бы поступил я на месте отца? Жестоко, но справедливо, как учит жизнь, как требуют правила предпринимательства: вон отсюда, негодник, ибо предавший раз предаст и еще не раз. Отделился – вот и живи своим умом. Теперь у тебя своя жизнь, в мою не лезь, не мешай. Здесь подают на паперти строго по воскресеньям и не больше монетки, так, чтобы на хлеб. Это я так сказал бы…
Только отец мой – это не я. Он человек особенный, а поэтому никогда мне не понять его логики, не познать своим рациональным умом его детской мудрости. Никогда не угадать, что он скажет, как поступит в следующий момент. Тайна сия для меня – за семью печатями. Одно знаю точно: отец всегда сделает так, как никто лучше. Надо признать, как бы это ни было стыдно, – отец всегда и во всем прав.
А потому пойду и поклонюсь ему в ноги. И если решит он меня наказать – пусть. Как никто заслужил я своей непутевой жизнью кары. Зато уж и суд его будет справедливым. А там, глядишь, может, и простит меня, непутевого.
Отбросив сомнения, поднимаюсь, одеваюсь и иду. С каждым шагом в душе растет уверенность: сейчас я поступаю правильно. Удивительно радостное чувство – поступать в согласии со своей совестью. Быть правым. Кажется, даже окружающая природа радуется моему настроению: с неба широко изливается на поля и леса солнечный свет и затапливает все и вся мягким веселым сиянием. Даже угрюмый шофер, который поначалу молча везет меня по трассе на раздолбленном грузовичке, разделяет мою радость, и на его обветренном лице вспыхивают блики улыбки.
Вот и отцовские имения. Они отличаются от прочих богатством и ладностью. Все здесь бесконечно дорого мне с детства, все так пронзительно знакомо. Каждый клочок земли исхожен моими ногами, полит моим потом, а потому сроднился со мной навечно.
Иду по грудь среди высоких тучных колосьев, головокружительно пахнущих домашним хлебом. Глаз радуют чистенькие белоснежные корпуса коровников и высоченные силосные башни ярко-синего цвета – это мы с братом их красили. Далеко на горизонте на пойменных пастбищах пасутся тучные стада упитанных черно-белых коровушек. В синем небе заливаются жаворонки. Красота!
Из-за холма по дороге вылетает мотоцикл и несется мне навстречу. Мое сердце замирает, и в душе к восторгу примешивается страх. Но дорогое лицо моего отца искрится только радостью. Нет, это удивительный человек! Он бросается ко мне на шею и обнимает меня, прижимает к груди, и сквозь слезы и смех слышу: «Сынок, сынок мой вернулся. Как я ждал тебя!» Ни слова упрека, ни тени осуждения… Мои ноги подгибаются, и я сползаю к его коленям. Из моего разом высохшего горла вырываются корявые слова:
– Прости меня, отец! Согрешил я перед тобою, предал тебя. Пусти меня к себе работать. Все равно кем, хоть рабом твоим, хоть наемным работником, на самую грязную работу. Только не гони. Там, где тебя нет, мне было очень плохо!
– Что ты! Каким рабом? Ты сын мой, а я отец тебе. Ты разве не помнишь, как я тебя на руках носил? Разве забыл, как ходить, говорить учил? Ты сын мой. И ты вернулся.
Отец гладит мои спутанные волосы могучими руками, а мне становится так хорошо, как никогда в жизни. Я поднимаю к нему глаза и вижу, что он горячо шепчет, обращаясь к небесам. Я смотрю туда, куда направлен его взгляд, но ничего ровным счетом, кроме синевы, не вижу: тайна моего отца снова сокрыта для меня. Отец, научи меня разгадать ее.
На отцовском мотоцикле едем к дому, я крепко обнимаю его, щекой плотно прижимаясь к спине отца. Въезжаем во двор отчего дома. К нам сбегаются люди, отец весело говорит им что-то о возвращении любимого сына. Как всегда, мягко – полупросьбой-полуприказом – дает указание заколоть лучшего теленка и целиком зажарить на вертеле. Это он поручает нашему грузину Вахтангу: никому лучше его это не сделать. Мать повисает на моей грязной шее, плачет от радости, а мне стыдно смотреть ей в глаза, я только глажу худенькие ее плечи и бормочу нескладные утешения.
После парной, чистый и легкий, выхожу в просторный предбанник. Отец протягивает мне белую шелковую рубашку и белые фланелевые брюки. На палец надевает родовой платиновый перстень с замысловатым золотым вензелем. Взволнованно шепчет, что теперь я готов, теперь мне уже можно носить его. Я смущенно благодарю отца, снова и снова обнимаю его и слышу его шепот: «Сынок, сынок мой вернулся, радость какая!»
За стол, накрытый прямо во дворе под широким навесом, садимся мы с нашими работниками. Вахтанг раскладывает по тарелкам куски жареной телятины, разливает наше лучшее вино из отборного винограда, советует кушать больше зелени, подкладывая каждому ароматные пучки укропа и кинзы. Отец разрезает сверкающим ножом каравай душистого хлеба, я намазываю на его теплую мякоть твердые пластинки масла, тающего на нем.
Отец встает и собирается сказать слово. В это время во дворе появляется мой брат. Он еще весь в дорожной пыли, видимо, с дальнего поля, медленно сползает с сидения открытого джипа и насуплено оглядывает наше застолье. Только что возбужденно гомонивший народ затихает и ждет развития событий. Я встаю и, опустив глаза, иду ему навстречу. Только открываю рот поприветствовать его и сказать слова раскаяния, как он уворачивается от меня и подбегает к отцу.
Из его перекошенного рта льются обида и упреки. Брат резко говорит отцу, что он не уходил из отчего дома, не проматывал своего состояния, не искал легких заработков, а честно работал от зари до зари. Но отец ни разу не предложил ему даже просто собраться с дружками и поболтать за стаканчиком винца с шашлычком. А этот (брат кивает в мою сторону) наблудил, вернулся с позором – и ему сразу пир горой и даже теленка на вертеле.
Это так не соответствует общему настроению благодушия, что все присутствующие каменеют. В воздухе повисает тишина.
А ведь прав мой брат, ох, прав! На его месте я бы еще громче кричал, да еще такого горе-путешественника поколотил бы сгоряча. Только отец – это не мы с братом. Встает отец, подходит к брату, обнимает его и с доброй улыбкой говорит:
– Сынок, ты ведь всегда был со мной, правда? Ты не узнал столько разочарований и горя, сколько довелось понести твоему брату. А он уходил и вернулся, умер и воскрес. Как же нам не радоваться этому!
Снова отец всех поражает, снова его доброта одерживает победу. Сначала с восторгом закричали гости за столом, потом брат мой, как бы очнувшись, поворачивается ко мне и виновато улыбается. И вот мы уже обнимаемся с ним, похлопывая друг друга по спине. И ничего, что моя белоснежная сорочка при этом пачкается от дорожной пыли, – это не грязь. Что такое настоящая грязь, я теперь знаю и брату обязательно расскажу. А сейчас мы сидим рядом за столом и снова обнимаемся друг с другом, с отцом, с матерью, с Вахтангом, со всеми по очереди. И пьем красное вино, и преломляем белый хлеб, жуем сочное хрустящее мясо с охапками нежной зелени, и говорим, говорим, и смеемся от радости. Я счастлив. Я снова дома. Снова с отцом моим. Добрее и мудрее его – никого нет на свете.
Сторож брату своему
Поднимаюсь, подхожу к своей сохнущей одежде, с легким ознобом натягиваю влажные брюки, а сам пытаюсь образно живописать, в какую страшную беду попал: напали, избили, раздели и обобрали. Женщина слушает с интересом, но без требуемой жалости. Прошу накормить, зная, что уж это на женщин действует всегда благотворно. Она слишком долго думает и задумчиво предлагает следовать за ней.
Приводят меня в странный дом, затерявшегося в глубине густого смешанного леса. За высоким дощатым забором в окружении все тех же смешанных деревьев, среди высоченных лопухов, осота и двухметрового борщевика выглядывает изба с черной рубероидной крышей. Дом изнутри захламлен, под ногами и вокруг все скрипит и жалуется.
Сажусь за стол, покрытый плюшевой скатертью. Передо мной появляются колбаса, затем хлеб, а потом и тарелка с помидорами. Под взглядом хозяйки жую чинно и сдержанно, за ее спиной набрасываюсь на еду, как зверь дикий. От столь стремительного насыщения начинает кружиться голова, и я, благодаря кормилицу за ее бесконечную доброту, рыщу глазами по комнате в поисках кровати. Обнаруживаю диван и направляюсь к нему, бубня под нос про закон Архимеда. Ложусь и пытаюсь задремать. В конце-концов, имеет право на зализывание ран избитый, несчастный человечек, подобранный на улице доброй женщиной.
Но вдруг ситуация меняется в нежелательную сторону. Подходит хозяйка и нависает надо мной, уперев руки в бока. В голове проносится неприятная мысль о плотских домогательствах, но хозяйка не об этом. Говорит же она о свинарнике, который я и не заметил, и о необходимости работы в нем. Спрашиваю в простоте сердца, можно ли мне рассчитывать на заработок, необходимый для восстановления своего социального статуса. На что она отвечает, без особых замысловатостей, что все зависит от производительности моего труда и ласковости в характере поведения.
Работаю в свинарнике до заката солнца. Здесь так же запущенно и грязно, как в доме. Оно, конечно, если женщина одна и ее слабые руки до всего не доходят, то это простительно, а мне, даже несмотря на травмы, помочь даме только в радость. Хотя, конечно, с другой стороны, все здесь напоминает авгиевы конюшни, притом я вовсе не Геракл.
Собираюсь было достойно завершить рабочий день, как в воротах появляются трое мужчин специфической агрессивной наружности. Довольно вульгарно смеясь и пересыпая свою малопонятную речь нецензурными пояснениями, они выражают удовлетворение появлением в их фермерском хозяйстве бесплатного работника. Мне никак не нравится такая постановка вопроса, и я пробую выразить свое с этим несогласие. На что получаю несколько крепких ударов в разные части тела и угрожающие помахивания воронеными стволами перед своим разбитым носом. Так, понятно: попал я в рабство к бандитам.
Один из моих новых хозяев приносит в свинарник матрац с одеялом и швыряет на грязный пол. Поясняет, что это моя постель. Требует разгрузки привезенных помоев из машины в свинарник – для пропитания животных, стало быть. Ночь провожу в обществе, отнюдь не высшем, зато настраивающем на философский лад. Сквозь щели в худой кровле свинарника поблескивают несколько звездочек. В своих загонах ворочаются и похрюкивают мои соседи по общежитию. За стенами нашего жилища резвятся и побрехивают спущенные с цепи на ночь сторожевые овчарки. Милые создания, когда они твои друзья. Когда же ты для них – объект охраны…
После созерцания звезд и сон приходит тоже с философской начинкой. Вообще-то сны я помню редко, потому что сплю крепко и спокойно, особенно после трудов праведных на отцовских нивах. А тут, видите ли, что ни ночь – то кинозал со стереозвуком, да еще бесплатный. Так вот, текущей ночью в моем персональном кинотеатре демонстрируется триллер с участием давешних моих партнеров по рулеточному бизнесу. Некий режиссер по своему богемному вдохновению изображает столь вожделенное мною общество, бесконечно близкое к светскому, в виде – срам сказать! – свиней. Представьте себе солидных господ в одеждах от кутюр, с драгоценностями на свиных, прекрасно откормленных розовато-щетинистых шеях. Талант этого гения режиссуры таким несовместимым туалетом превращает довольно милые поросячьи мордашки в отвратительные хамские рыла и вызывает во мне вполне естественное ощущение ужаса и решительного отвращения.
Неоднократно сквозь сон ощупываю свою физиономию, и только вполне удостоверившись в ее человекообразности, успокаиваюсь и продолжаю просмотр фильма ужасов. Утомительный сериал продолжается всю ночь до рассвета. Встать и выйти из кинозала не представляется возможным – я словно прикован к своему креслу веревками. Наконец, в кровельные щели, сквозь затянувшийся сон ко мне пробиваются бодрящие лучи восходящего солнца. На экране моего кинотеатра загорается «Продолжение следует». Я же с облегчением освобождаюсь от великой силы искусства. Не удивлюсь, если за киносеанс на выходе еще и потребуют плату.
Утром ко мне заглядывают хозяева с баночным пивом в руках, весело здороваются. Я спрашиваю, когда сегодня по распорядку дня мой завтрак. Они смеются еще громче и показывают на баки с помоями – вот, мол, твой кофе с гренками. Я пытаюсь выразить что-то вроде легкого недоумения, на что сразу получаю ощутимый тычок в живот. Когда мои сатрапы уходят, приближаюсь к баку с помоями и впервые в жизни рассматриваю это в качестве собственной еды. К горлу подступает комок, меня подташнивает. Ничего, успокаиваю себя, сначала все экзотические блюда кажутся чем-то малосъедобным.
Чтобы нагулять аппетит по-волчее, принимаюсь вывозить навоз. Толкаю перед собой наполненную тележку к компостной яме у забора, осматриваюсь. Собаки на цепях, скользящих по направляющей проволоке, сопровождают мое передвижение дружным басовитым лаем. Замечаю настороженный взгляд вчерашней дамы из открытого окна дома. Изображаю на лице улыбку номер один (абсолютное счастье), галантно кланяюсь, но суровый взор дамы парализует меня в попытке поиска мира. Итак, путей к бегству и возможности использования женской жалости в целях освобождения пока не наблюдается.
В свинарнике разыскиваю мятую жестянку из-под пива, выдавливаю верхнюю крышку и набираю в нее из бака кусочки мяса, прячу в карман. Выхожу с наполненной тележкой наружу и оглядываюсь на хозяйкино окошко – ее там нет. Подбрасываю кусочки мяса собакам. Но эти животные вместо проявления интереса к еде полностью ее игнорируют, зато их лай меняет тональность с басов на истерический фальцет. Итак, еще одно открытие: собаки натасканы на охрану в лучших традициях концлагеря. Под конец напряженного рабочего дня мой аппетит разыгрывается настолько, что я произвожу дегустацию содержимого баков и даже остаюсь довольным качеством незнакомого до сих пор блюда.
Вечером заявляются мои господа не в самом лучшем расположении духа и орут на меня, упрекая в лени и низкой производительности труда. Я пытаюсь оправдываться, в ответ получаю побои и обещание. А обещают мне эти воспитатели утром лупить меня авансом, а вечером – под расчет. От такой перспективы и вопиющей несправедливости в моей душе происходит возмущение, которое выплескивается наружу всего-то глухим стоном. Но и эта тень диссидентства тотчас регистрируется и сурово наказывается крепким побиванием моих ланит десницей самого несдержанного моего воспитателя.
После завершения собеседования остаюсь наедине с личным составом свинарника. От усталости и переживаний ощущаю тяжелую усталость, поэтому ложусь на матрац и тотчас засыпаю. Просыпаюсь среди ночи от холода и сырости, накрываюсь одеялом с головой, усиленно дышу, но согреться не удается. Тогда, вспомнив детский рассказ об индейцах, которые в холодные ночи обкладывают себя собаками, беру матрац, одеяло и своей заледенелой спиной ложусь – за отсутствием поблизости дружелюбных собак – к спине самой упитанной и смирной свиньи. Тепло, исходящее от нее, и уютное утробное похрюкивание успокаивают и согревают меня.
Из хрупкой стекловидной структуры моего неверного забытья, из самой потаенной глубины всплывает, аки зрак недреманный совести моей, отец в белых одеждах. Но нет в его пречудном облике насмешки и злорадства – только заботливое участие.
Отец, отец мой далекий, ты видишь, до чего я докатился… Ты видишь, как сын твой лежит со свиньями, ест из помойного бака, бандиты его ограбили, избили, злые люди взяли в рабство и нет всему этому конца. Что делать мне, непутевому сыну твоему? Что ты мне посоветуешь? Отец мягко улыбается, разливая по моей замерзшей душе струи тепла, тихо так говорит, чтобы я утром после отъезда бандитов подошел к женщине и попросил отпустить на волю. Не отпустит, говорю. Отец кивает головой и успокаивает: отпустит, не волнуйся. Сквозь сон шмыгаю носом, размазываю по заросшим щетиной щекам густые слезы.
Отец – так я обращался к нему с детства. Только про себя дерзал называть его батей, папашей, папулей… Странно, имя его произносилось очень редко и только внутри семьи. Рабочие называли его уважительно хозяином, странники и нищие – благодетелем. Партнеры по совместной работе иногда величали его человеком слова – это за то, что он всегда выполнял обещания и никогда никого не обманывал. Мать наедине в приливе нежности называла его «свет мой солнышко». Когда он вытащил своего утопающего друга из реки, тот назвал отца спасителем. А один человек, поэтического склада ума, наблюдая отца за посевной, шепотом произнес: «Творец».
Удивительно двойственное отношение сложилось у меня к отцу. С одной стороны, я его бесконечно любил и уважал за его абсолютную чистую цельность. С другой – с самого детства меня постоянно раздражала в нем его положительность, которая всегда казалась какой-то ограниченностью, что ли. Эта моя вторая сущность так и подзуживала ему противоречить, упрекать в излишней правильности, доказывать его неправоту и издеваться над его простодушием. Это она мне постоянно внушала, что человек – существо высшее, а потому должен быть сложным, сомневающимся, ищущим. Рост личности может происходить только в условиях диалектической борьбы добра и зла внутри человека. Когда отец спрашивал – знаете, с такой детской непосредственностью: «Да зачем же зло в душе плодить-то?» Меня, помнится, всегда раздражала его простота. Рвался я возражать, только чувствовал, что вру, потому что выходило, будто я защищаю наличие зла в человеке и приписываю этому злу движущую силу совершенствования. Так, растерянно я и останавливался в своих потугах, а отец выходил из наших стычек правым.
Еще больший раздрай в мое отношение к нему вносит его – с моей точки зрения – непрактичность. Представьте человека, который увидел воров, крадущих его зерно, подъезжает к ним на своем мотоцикле и помогает грузить, да еще подсказывает, как лучше незаметно вывезти добычу из хозяйства. А мне объясняет: если люди воруют, то им надо, они, стало быть, нуждаются. А когда завтра эти ворюги с испугу привозят зерно обратно, прознав, что сам хозяин помогал грузить, отец отказывается брать и еще дает им пачку денег на подъем хозяйства. Да что я, не знаю их – пропойцы они и бездельники. Так ведь не пропили, мне на зло, а на самом деле поднялись и теперь у отца учатся ведению хозяйства. А чему учиться-то? Подсчитал я как-то, что у нас работает вдвое больше наемных, чем нужно, а если прикупить кое-какие машины, то вообще можно обойтись гораздо меньшим числом рук. Снова отец улыбнулся только и сказал: пусть себе работают, они нуждаются.
А про соседскую ферму вы не слышали? Там и земля – одни болота, и все прохудилось, прогнило – ну, руки у соседа не из того места растут, неудачник, в общем. Приходит он к отцу и просит принять в свое хозяйство. Как я тогда возмущался! А отец взял все на себя, восстановил за свой счет, наладил, получил совершенно невообразимые урожай, надои, привесы – ну, это понятно, – но он этого неумеху-неудачника оставляет при хозяйстве, и тот, самое интересное, будто перерождается, становится рачительным хозяином и управляющим своего же бывшего имения.
А толпы нищих кормить, а разных бродяг и беглых приваживать – это каково! А детдом взять на содержание! Я уж не говорю, что церковь тоже за наш счет восстанавливалась. Я ему: отец, разоримся! А он только улыбается своей детской улыбкой: так ведь не разоряемся, сынок, а только обогащаемся. Я ему: ведь если бы не тратились попусту налево и направо – были бы уж богачами. А он снова улыбается и говорит, что мы и так богачи. Потому что, по его мнению, богатым быть – это когда и себе хватает, и еще людям помочь остается. И самое интересное, что он снова прав. Вопреки законам предпринимательства – прав! Вопреки всякой логике жизни – прав!
Утром просыпаюсь и жду, когда разбойники уедут по своим темным делам. Жду с полчаса, кормлю соседей по бунгало, вывожу их ночные горшки и посматриваю на окна дома. Наконец, выглядывает хозяйка и, подперев грубоватое лицо ладошкой, долго так смотрит на мою улыбающуюся физиономию. Я предполагаю, что это не вполне изящное зрелище, потому как на лице моем, кроме щетины и синяков, явственно проступают холопское подобострастие и щенячья искательность хозяйской ласки.
Хозяйка сменяет задумчивость на милость и жестом приказывает предстать. Я показываю рукой на ближайшего цепного пса, за что чуть не лишаюсь пальцев: всего в сантиметре от них рефлекторно клацают огромные собачьи клыки. Она спускается ко мне и за руку выводит меня из зоны действия церберских зубок.
За тем же чудненьким столом с совершенно очаровательной плюшевой скатерочкой вкушаю невозможные деликатесы: белый хлебушек, розовые помидорчики и – представляете! – настоящую свеженькую колбасочку. На мою всклокоченную нечесаную голову опускается хозяйская тяжелая, но теплая рука. Я преданно поворачиваю к ней лицо и полушепотом прошу ее отпустить меня. Она кивает головой: подкрепись, говорит, и ступай. А еще, говорит, прости меня, что так получилось. Я говорю: может, тогда вместе убежим? Нет, водит она головой, я останусь, а ты уходи, только прости меня, если сможешь. Да еще и денег немного дает. Вот такая добрая женщина оказывается.
Когда после моего ретивого марш-броска страшный дом и ужасный лес остаются далеко за горизонтом, я останавливаюсь, унимаю колотящееся сердце, забредаю в густой перелесок и оказываюсь на берегу реки. Ухоженный чистый пляж с желтоватым песочком с солнечными зонтами из крашеных досок населяют несколько отдыхающих. На меня никто внимания не обращает, поэтому я раздеваюсь и забираюсь в теплую чистую воду. Долго купаюсь, смывая с себя грязь и усталость. Затем ложусь на песок и подставляю солнцу израненное тело.
Сквозь чуткую розоватую мутную дрему чувствую приближение человека, открываю глаза и обнаруживаю поблизости мальчика лет девяти. Он усаживается ближе к воде, держа в руках книгу. Бросает в мою сторону вежливый взгляд.
– Ничего, если я здесь присяду? – спрашивает.
– Конечно, – отвечаю.
Мальчик как мальчик: в шортиках и кепке с козырьком. Только что-то его отличает от всех виденных мною мальчиков. Тут до меня доходит: толстая книга, врожденная вежливость, задумчивый умный взгляд – в наше время это для детишек не вполне типично. В сей момент на зеркально-синей поверхности речной воды всплескивает жизнерадостная рыбка, круги медленно расходятся, растекаясь и увеличиваясь в размерах. Мальчик молча наблюдает это зрелище. Его тонкая рука с книгой опускается на песок, и мне удается прочесть название: «Давид Копперфильд» Чарльза Диккенса. Ничего себе, мальчуган! Мне отец эту книгу посоветовал прочесть лет эдак в пятнадцать. Да и то осилил я в лучшем случае третью часть – слишком архаичными показались мне их викторианские букли…
– Рыбная мелочь резвится, – поясняю.
– Красиво, – отстраненно произносит мальчик тонким голоском.
Все же он еще совсем ребенок.
Пытаюсь его глазами любоваться красотой, но в голову лезут разные мысли практического свойства. Например, как бы эту рыбку поймать и использовать в качестве наживки для поимки более крупной, из которой, в свою очередь, приготовить уху, чтобы ее с дымком, да под холодненькую… вот так.
– Слушай, мальчик, – неожиданно для себя говорю, – возьми меня к себе.
– Куда к себе? – спрашивает он, не поворачивая головы.
– В детство.
– Мне кажется, – запинается он, не желая обидеть меня, – вы там уже не сможете жить.
– Это почему? – весело удивляюсь.
– А там нет многого из вашей взрослой жизни.
– Чего, например?
– Ну, там, квартплаты, счетов, кредитов. Вы, взрослые, еще любите выпить, «гулять налево», «уклоняться вправо», разводиться…
– А ты думаешь, нам это нравится?
– Это взрослым может нравиться или не нравиться, и они будут делать, как им вздумается. А в детстве живешь, как скажут старшие.
– Ну ладно, а что еще у тебя есть такого, что взрослым недоступно?
– Мне кажется, всюду живет тайна. А мама меня не понимает. Как можно жить без тайны? – он вскидывает на меня прозрачные пытливые глаза.
– Мы ее разгадываем, и она перестает быть тайной, – мне приходится оправдываться за всех взрослых. Мальчик это понимает, но ему требуется защитить богатство своего мира от нашего вероломного вторжения.
– Зачем? – протягивает он, пожав плечом. – Пусть она будет.
– Еще несколько дней назад я бы с тобой поспорил, а теперь согласен. А что еще у тебя интересного?
– Чудо, – произносит он, словно ожидая вопроса. – Я каждый день ожидаю чуда.
– И оно происходит?
– А как же? Вот, например, вчера я ждал чуда, и оно случилось. Это была радуга. Еще я видел, как звезда падает. Еще видел закат солнца – он был большим и красным, в пол неба.
– Здорово. А еще, еще что?
– Надежда, – мальчик задумчиво глядит в небо. – Если у меня сейчас отнять надежду, то станет плохо. Мне еще долго жить, поэтому без надежды нельзя.
– Мне тоже нужно пожить, – сообщаю новость. – Вот ты из своего недостижимого детства посоветуй, куда мне идти: домой к отцу или погулять еще?
Мальчик внимательно смотрит на меня, качает головой и уверенно говорит:
– Вам лучше домой к отцу.
– А если он не примет обратно?
– Если любит, то примет.
– Любит, это я знаю точно.
Разговор с мальчиком удивительно успокоил меня. Внутри своего душевного разлада начинаю ощущать какую-то устойчивую опору, на которую одно за другим громоздятся соображения о ближайших моих перспективах.
Кто я сейчас? Надо посмотреть правде в глаза и честно признаться: никто. Без денег, без документов, без жилья – бродяга, объект насмешек и позора. Кому я такой нужен? Абсолютно никому. Разве только очередным бандитам для рабства. Можно, конечно, и так, но не лучше ли вернуться к отцу, как советует чистая детская душа, и уж там, в родных пенатах, быть рабом. Могу ли я надеяться получить у отца что-то больше, чем быть его наемным работником? Ведь свое наследство я уже получил и самым позорным образом промотал…
Как бы поступил я на месте отца? Жестоко, но справедливо, как учит жизнь, как требуют правила предпринимательства: вон отсюда, негодник, ибо предавший раз предаст и еще не раз. Отделился – вот и живи своим умом. Теперь у тебя своя жизнь, в мою не лезь, не мешай. Здесь подают на паперти строго по воскресеньям и не больше монетки, так, чтобы на хлеб. Это я так сказал бы…
Только отец мой – это не я. Он человек особенный, а поэтому никогда мне не понять его логики, не познать своим рациональным умом его детской мудрости. Никогда не угадать, что он скажет, как поступит в следующий момент. Тайна сия для меня – за семью печатями. Одно знаю точно: отец всегда сделает так, как никто лучше. Надо признать, как бы это ни было стыдно, – отец всегда и во всем прав.
А потому пойду и поклонюсь ему в ноги. И если решит он меня наказать – пусть. Как никто заслужил я своей непутевой жизнью кары. Зато уж и суд его будет справедливым. А там, глядишь, может, и простит меня, непутевого.
Отбросив сомнения, поднимаюсь, одеваюсь и иду. С каждым шагом в душе растет уверенность: сейчас я поступаю правильно. Удивительно радостное чувство – поступать в согласии со своей совестью. Быть правым. Кажется, даже окружающая природа радуется моему настроению: с неба широко изливается на поля и леса солнечный свет и затапливает все и вся мягким веселым сиянием. Даже угрюмый шофер, который поначалу молча везет меня по трассе на раздолбленном грузовичке, разделяет мою радость, и на его обветренном лице вспыхивают блики улыбки.
Вот и отцовские имения. Они отличаются от прочих богатством и ладностью. Все здесь бесконечно дорого мне с детства, все так пронзительно знакомо. Каждый клочок земли исхожен моими ногами, полит моим потом, а потому сроднился со мной навечно.
Иду по грудь среди высоких тучных колосьев, головокружительно пахнущих домашним хлебом. Глаз радуют чистенькие белоснежные корпуса коровников и высоченные силосные башни ярко-синего цвета – это мы с братом их красили. Далеко на горизонте на пойменных пастбищах пасутся тучные стада упитанных черно-белых коровушек. В синем небе заливаются жаворонки. Красота!
Из-за холма по дороге вылетает мотоцикл и несется мне навстречу. Мое сердце замирает, и в душе к восторгу примешивается страх. Но дорогое лицо моего отца искрится только радостью. Нет, это удивительный человек! Он бросается ко мне на шею и обнимает меня, прижимает к груди, и сквозь слезы и смех слышу: «Сынок, сынок мой вернулся. Как я ждал тебя!» Ни слова упрека, ни тени осуждения… Мои ноги подгибаются, и я сползаю к его коленям. Из моего разом высохшего горла вырываются корявые слова:
– Прости меня, отец! Согрешил я перед тобою, предал тебя. Пусти меня к себе работать. Все равно кем, хоть рабом твоим, хоть наемным работником, на самую грязную работу. Только не гони. Там, где тебя нет, мне было очень плохо!
– Что ты! Каким рабом? Ты сын мой, а я отец тебе. Ты разве не помнишь, как я тебя на руках носил? Разве забыл, как ходить, говорить учил? Ты сын мой. И ты вернулся.
Отец гладит мои спутанные волосы могучими руками, а мне становится так хорошо, как никогда в жизни. Я поднимаю к нему глаза и вижу, что он горячо шепчет, обращаясь к небесам. Я смотрю туда, куда направлен его взгляд, но ничего ровным счетом, кроме синевы, не вижу: тайна моего отца снова сокрыта для меня. Отец, научи меня разгадать ее.
На отцовском мотоцикле едем к дому, я крепко обнимаю его, щекой плотно прижимаясь к спине отца. Въезжаем во двор отчего дома. К нам сбегаются люди, отец весело говорит им что-то о возвращении любимого сына. Как всегда, мягко – полупросьбой-полуприказом – дает указание заколоть лучшего теленка и целиком зажарить на вертеле. Это он поручает нашему грузину Вахтангу: никому лучше его это не сделать. Мать повисает на моей грязной шее, плачет от радости, а мне стыдно смотреть ей в глаза, я только глажу худенькие ее плечи и бормочу нескладные утешения.
После парной, чистый и легкий, выхожу в просторный предбанник. Отец протягивает мне белую шелковую рубашку и белые фланелевые брюки. На палец надевает родовой платиновый перстень с замысловатым золотым вензелем. Взволнованно шепчет, что теперь я готов, теперь мне уже можно носить его. Я смущенно благодарю отца, снова и снова обнимаю его и слышу его шепот: «Сынок, сынок мой вернулся, радость какая!»
За стол, накрытый прямо во дворе под широким навесом, садимся мы с нашими работниками. Вахтанг раскладывает по тарелкам куски жареной телятины, разливает наше лучшее вино из отборного винограда, советует кушать больше зелени, подкладывая каждому ароматные пучки укропа и кинзы. Отец разрезает сверкающим ножом каравай душистого хлеба, я намазываю на его теплую мякоть твердые пластинки масла, тающего на нем.
Отец встает и собирается сказать слово. В это время во дворе появляется мой брат. Он еще весь в дорожной пыли, видимо, с дальнего поля, медленно сползает с сидения открытого джипа и насуплено оглядывает наше застолье. Только что возбужденно гомонивший народ затихает и ждет развития событий. Я встаю и, опустив глаза, иду ему навстречу. Только открываю рот поприветствовать его и сказать слова раскаяния, как он уворачивается от меня и подбегает к отцу.
Из его перекошенного рта льются обида и упреки. Брат резко говорит отцу, что он не уходил из отчего дома, не проматывал своего состояния, не искал легких заработков, а честно работал от зари до зари. Но отец ни разу не предложил ему даже просто собраться с дружками и поболтать за стаканчиком винца с шашлычком. А этот (брат кивает в мою сторону) наблудил, вернулся с позором – и ему сразу пир горой и даже теленка на вертеле.
Это так не соответствует общему настроению благодушия, что все присутствующие каменеют. В воздухе повисает тишина.
А ведь прав мой брат, ох, прав! На его месте я бы еще громче кричал, да еще такого горе-путешественника поколотил бы сгоряча. Только отец – это не мы с братом. Встает отец, подходит к брату, обнимает его и с доброй улыбкой говорит:
– Сынок, ты ведь всегда был со мной, правда? Ты не узнал столько разочарований и горя, сколько довелось понести твоему брату. А он уходил и вернулся, умер и воскрес. Как же нам не радоваться этому!
Снова отец всех поражает, снова его доброта одерживает победу. Сначала с восторгом закричали гости за столом, потом брат мой, как бы очнувшись, поворачивается ко мне и виновато улыбается. И вот мы уже обнимаемся с ним, похлопывая друг друга по спине. И ничего, что моя белоснежная сорочка при этом пачкается от дорожной пыли, – это не грязь. Что такое настоящая грязь, я теперь знаю и брату обязательно расскажу. А сейчас мы сидим рядом за столом и снова обнимаемся друг с другом, с отцом, с матерью, с Вахтангом, со всеми по очереди. И пьем красное вино, и преломляем белый хлеб, жуем сочное хрустящее мясо с охапками нежной зелени, и говорим, говорим, и смеемся от радости. Я счастлив. Я снова дома. Снова с отцом моим. Добрее и мудрее его – никого нет на свете.
Сторож брату своему
Под крылом самолета мирно поблескивала водичка Атлантики. Над дверью, из которой появлялась стюардесса Таня, зажглись английские буквы. «Фастен сит бэлтс» – прочел он. Ладно, прифастнемся, то есть пристегнемся. А вот и Танечка – легко, как пушинка, вынырнула из-за ширмы и защебетала, улыбаясь во весь рот, во все свои белоснежные тридцать два ровных зубика. Эх, есть еще девчонки в русских селеньях!
…Однажды утром он завтракал в кафе «Клозери-де-лиля». За этим столиком, согласно приделанной к столешнице табличке, писал свои шедевры Хемингуэй, карандашом в блокноте. Кормили здесь не лучше, чем везде, но цены заставляли уважать и кофе, за восемь долларов, и прославивших сие место американских писателей. Впрочем, табличка напомнила ему печальный финал кумира шестидесятников с выстрелом из ружья в рот, в который он за этим самым столом вливал анисовый аперитив. С некоторых пор французы не очень-то жалуют американцев, поэтому он здорово поплутал, пока нашел это заведение.
До встречи с Шарлем оставалось менее получаса, он сел в арендованный «Ситроен» и по бульвару Монпарнас мягко покатил к Дому инвалидов. Полукилометровый фасад дома призрения старых солдат, построенный по указу Людовика XIV, с черно-золотым куполом собора нравился ему только воплощением идеи милосердия. В роскошных излишествах архитекторы явно перебрали. Под куполом собора в саркофаге из карельского порфира лежат останки Наполеона. Странные чувства вызывала у него эта личность. Наполеон наказал Россию за ее провинциальные придыхания ко всему французскому. Благодаря его нашествию Россия вспомнила о своем вселенском предназначении. Храм Христа Спасителя и множество церквей, построенных после победы в Отечественной войне, тому свидетельство. Во всяком случае, церковь недалеко от его подмосковной дачи и все подобные ей по архитектуре в округе были построены именно сразу после победы в той войне.
А вот и мост через Сену, заложенный последним русским императором Николаем II в честь своего отца Александра III. Очень ему нравился этот мост – один из самых красивых в Париже. Белокаменные пилоны с золочеными скульптурами и бронзовыми фонарями над ажурной стометровой аркой моста особенно хороши на фоне семи тысяч тонн ржавого металла безвкусного сооружения инженера Гюстава Эйфеля.
На авеню Черчилля слева – Большой и справа – Малый дворцы с колоннадами, стеклянными крышами и бронзовыми голубыми скульптурами. Этот комплекс построен к Всемирной выставке 1900 года, где кроме прочего выставлялся срез российского чернозема толщиной более трех метров.
Но вот и Елисейские поля. Тринадцатирядная дорога в обрамлении жидковатых деревьев среди витрин, козырьков, тентов на первых этажах зданий с обязательной черной надстройкой на крыше.
В плотном потоке машин он свернул налево и на круглой площади Рон-Пуэн пристроил машину на стоянку. Дальше вверх по Елисейским полям он бодро зашагал в сторону площади де Голля, где возвышалась Триумфальная арка. В скверике у этой арки, под старым кленом, на зеленой лавочке он и договорился встретиться с Шарлем.
Минут сорок ждал он своего парижского партнера. Сидел на лавочке и по традиции, заложенной академиком Ландау, считал, сколько же пройдет мимо красивых женщин. Он заставил себя отвлечься от таких обманчивых показателей, как элегантность, шарм, очарование. Нет, его интересовала именно физическая красота парижанок, то есть красота как явный Божий дар.
За полчаса мимо прошло, пробежало, проскакало больше двух тысяч женщин, но ни одной красивой. И вот, наконец-то! О, как она шла! В этой красавице удивительным образом соединилось все, что может вместить в себя наднациональное понятие «красивая женщина»: безупречная фигура, оправленная в строгий деловой костюм, невесомая плавная походка, великолепной лепки голова на длинной шее в шлейфе переливающихся каштановых волос. Этот бриллиант чистейшей воды сверкал безыскусной добрейшей улыбкой радости жизни! Ни капли высокомерия, ни грана фальши, ни малейшего изъяна. В его голове завопило: «Люди! Красота в мир вернулась!» Он подбежал к цветочнице, выхватил из корзины букет белых роз, швырнув туда франки, подбежал к этой принцессе из сказки, встал на колени и протянул цветы.
…Однажды утром он завтракал в кафе «Клозери-де-лиля». За этим столиком, согласно приделанной к столешнице табличке, писал свои шедевры Хемингуэй, карандашом в блокноте. Кормили здесь не лучше, чем везде, но цены заставляли уважать и кофе, за восемь долларов, и прославивших сие место американских писателей. Впрочем, табличка напомнила ему печальный финал кумира шестидесятников с выстрелом из ружья в рот, в который он за этим самым столом вливал анисовый аперитив. С некоторых пор французы не очень-то жалуют американцев, поэтому он здорово поплутал, пока нашел это заведение.
До встречи с Шарлем оставалось менее получаса, он сел в арендованный «Ситроен» и по бульвару Монпарнас мягко покатил к Дому инвалидов. Полукилометровый фасад дома призрения старых солдат, построенный по указу Людовика XIV, с черно-золотым куполом собора нравился ему только воплощением идеи милосердия. В роскошных излишествах архитекторы явно перебрали. Под куполом собора в саркофаге из карельского порфира лежат останки Наполеона. Странные чувства вызывала у него эта личность. Наполеон наказал Россию за ее провинциальные придыхания ко всему французскому. Благодаря его нашествию Россия вспомнила о своем вселенском предназначении. Храм Христа Спасителя и множество церквей, построенных после победы в Отечественной войне, тому свидетельство. Во всяком случае, церковь недалеко от его подмосковной дачи и все подобные ей по архитектуре в округе были построены именно сразу после победы в той войне.
А вот и мост через Сену, заложенный последним русским императором Николаем II в честь своего отца Александра III. Очень ему нравился этот мост – один из самых красивых в Париже. Белокаменные пилоны с золочеными скульптурами и бронзовыми фонарями над ажурной стометровой аркой моста особенно хороши на фоне семи тысяч тонн ржавого металла безвкусного сооружения инженера Гюстава Эйфеля.
На авеню Черчилля слева – Большой и справа – Малый дворцы с колоннадами, стеклянными крышами и бронзовыми голубыми скульптурами. Этот комплекс построен к Всемирной выставке 1900 года, где кроме прочего выставлялся срез российского чернозема толщиной более трех метров.
Но вот и Елисейские поля. Тринадцатирядная дорога в обрамлении жидковатых деревьев среди витрин, козырьков, тентов на первых этажах зданий с обязательной черной надстройкой на крыше.
В плотном потоке машин он свернул налево и на круглой площади Рон-Пуэн пристроил машину на стоянку. Дальше вверх по Елисейским полям он бодро зашагал в сторону площади де Голля, где возвышалась Триумфальная арка. В скверике у этой арки, под старым кленом, на зеленой лавочке он и договорился встретиться с Шарлем.
Минут сорок ждал он своего парижского партнера. Сидел на лавочке и по традиции, заложенной академиком Ландау, считал, сколько же пройдет мимо красивых женщин. Он заставил себя отвлечься от таких обманчивых показателей, как элегантность, шарм, очарование. Нет, его интересовала именно физическая красота парижанок, то есть красота как явный Божий дар.
За полчаса мимо прошло, пробежало, проскакало больше двух тысяч женщин, но ни одной красивой. И вот, наконец-то! О, как она шла! В этой красавице удивительным образом соединилось все, что может вместить в себя наднациональное понятие «красивая женщина»: безупречная фигура, оправленная в строгий деловой костюм, невесомая плавная походка, великолепной лепки голова на длинной шее в шлейфе переливающихся каштановых волос. Этот бриллиант чистейшей воды сверкал безыскусной добрейшей улыбкой радости жизни! Ни капли высокомерия, ни грана фальши, ни малейшего изъяна. В его голове завопило: «Люди! Красота в мир вернулась!» Он подбежал к цветочнице, выхватил из корзины букет белых роз, швырнув туда франки, подбежал к этой принцессе из сказки, встал на колени и протянул цветы.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента