XVI конференция ВКП(б), проходившая с 23 по 26 апреля, закрепила победу Сталина и – в качестве развития установки на пресловутую самокритику – приняла решение о начале генеральной партийной чистки. Теперь каждому коммунисту предстояло отчитаться перед специальной «комиссией по чистке», а комиссия решала вопрос о его пребывании в партии. На той же конференции было принято решение провести «чистку советского аппарата от элементов разложившихся, извращающих советские законы, сращивающихся с кулаком и нэпманом». Этой чистке подлежали все (в том числе и беспартийные), кто занимал административные должности в аппа­рате государственных, профсоюзных и общественных учреждений и организаций. Проводилась она так же, как и пар­тийная, – «чистящиеся» отчитывались перед специальными комиссиями. Нет необходимости доказывать, что, помимо «борьбы с бюрократизмом» и иными прегрешениями, задачей чисток было устрашение «уклонистов». От них пока что требовалось лишь публичное покаяние – «отказ от заблуждений», признание ошибочности бухаринских и троцкистских лозунгов.
   В это время развернулась и дискуссия о статусе сатиры в СССР. Полемика шла, в частности, на страницах «Литературной газеты». Созданная в апреле 1929 года вместо еженедельника «Читатель и писатель», она изначально получила статус «проводника политики партии» при организации единого Союза писателей СССР. Дискуссия подразумевала не только литературные, но и – прежде всего – политические выводы.
   В первом номере «Литературной газеты», вышедшем 22 апреля 1929 года, была опубликована статья популярного критика А.Лежнева «На путях к возрождению сатиры». Он ­настаивал, что сатира по-прежнему актуальна, поскольку возрастает «активность масс», жаждущих покончить с различными проявлениями социального зла, например, с бюро­кратизмом, а коль так, нужда в сатире «делается все более острой», хотя «объектов для нее стало гораздо меньше, чем было во времена ее расцвета», то есть в досоветский период. Как уведомляло редакционное примечание к статье, она печаталась «в порядке обсуждения». Очевидно, что оппоненты были уже наготове.
   Мнение Лежнева наиболее жестко оспорил критик-рапповец В.И. Блюм – 27 мая «Литературная газета» опубликовала его статью «Возродится ли сатира?». Заявив, что сатира в СССР невозможна, критик подчеркивал: речь идет отнюдь не о газетных фельетонах или очерках, где принято сообщать точные «адреса», то есть имена осмеиваемых, – подобного рода «адресная» сатира необходима и при социализме. Иное дело – «художественная», «обобщающая» сатира. В отличие от фельетона или очерка, она никогда не была средством борьбы с социальными бедами, никогда не способствовала ни перевоспитанию, ни отстранению от должности невежественных чиновников, казнокрадов и взяточников. Зато, по мнению Блюма, «художественная сатира» всегда была «острым оружием классовой борьбы. Сатирическое произведение обобщением наносило удар чужому классу, чужой государственности, чужой общественности (здесь и далее выделено автором статьи. – М.О., Д.Ф.)». С октября же 1917 года, утверждал Блюм, «для нас государство престало быть чужим». Потому «продолжение традиции дооктябрьской сатиры (против государственности и общественности) становится уже прямым ударом по нашей государственности, по нашей общественности», такая сатира способствует возникновению антисоветских настроений.
   Подтекст выступления рапповца был тогда очевиден: сатира интерпретировалась как пресловутое сопротивление «буржуазной интеллигенции». Блюм отождествил сатиру в художественной литературе с «антисоветской агитацией», то есть с одним из «контрреволюционных преступлений», предусмотренных тогдашним уголовным законодательством.
   Статьи действовавшего Уголовного кодекса РСФСР, что относились к «контрреволюционным преступлениям» (и аналогичные статьи УК других республик), давно уже стали для советских писателей весьма актуальным сочинением: отчеты о политических процессах регулярно публиковались в центральной периодике. Формулировки были, как говорится, на слуху. В частности, применительно к писателям речь могла идти о статье 58.10: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти», точнее – «изготовление или хранение литературы того же содержания». А за это предусматривались весьма серьезные санкции – вплоть до расстрела.
   В случае привлечения к ответственности доказывать, что «совсем не это имелось в ввиду», было практически бесполезно: специально для подобных случаев Пленум Верховного суда СССР 2 января 1928 года принял постановление «О прямом и косвенном умысле при контрреволюционном преступлении», которое было опубликовано в периодике. Термин «прямой умысел» означал, что обвиняемый «действовал с прямо поставленной контрреволюционной целью, т.е. предвидел общественно опасный характер последствий своих действий и желал этих последствий». Ну а термин «косвенный умысел» был в ходу тогда, когда никаких доказательств «прямого умысла» следствие не находило: подразумевалось, что обвиняемый хоть и «не ставил прямо контрреволюционной цели», однако «должен был предвидеть общественно опасный характер последствий своих действий».
   Впрочем, до суда дело вообще могло не дойти: инструкции Народного комиссариата внутренних дел разрешали внесудебную ссылку или высылку «лиц, причастных к контрреволюционным преступлениям», то есть ссылку или высылку не только самого писателя, но и его семьи, родственников, друзей, знакомых.
   Доносительское выступление Блюма в центральной газете – на фоне принятых XVI конференцией ВКП(б) решений о чистках – могло быть началом очередной репрессивной кампании, к чему в СССР уже привыкли. Потому оно вызвало буквально панику в писательской среде. И вскоре на страницах «Литературной газеты» в полемику с Блюмом вступили несколько известных литераторов, настаивавших на том, что сатирик, обличая, например, бюрократов или мещан, вовсе не становится контрреволюционером.
   15 июля «Литературная газета» вновь атаковала Блюма и его сторонников. В передовой статье «О путях советской сатиры» декларировалось, что сатира и впредь «будет стремиться к широким художественным обобщениям», так как сатирикам надлежит «низвергнуть и добить предрассудки, религию, национализм», пресловутые бюрократизм и мещанство, беспощадно осмеивать проявления «цивилизованного мещанства» – западные «обаятельные моды, соблазнительные навыки и привычки» и прочее.
   В итоге редакционная статья, с одной стороны, отводила от сатириков обвинения в «антисоветской агитации», а с другой – формулировала для них вполне конкретные обязательные задачи, указывая приемлемые объекты осмеяния, точно устанавливая границы дозволенного. И хотя споры о сатире продолжались еще долго, пусть и без прежнего ожесточения, большинство выступавших в прессе признали мнение редакции «Литературной газеты» верным. Это и стало важнейшим политическим итогом дискуссии, инспирированной партийным руководством. Получилось, что писатели сами, не дожидаясь официальных партийных или правительственных директив, ввели для себя цензурные ограничения. И сами же определили, какого рода преступлением является попытка игнорировать подобную цензуру.
   Для Ильфа и Петрова нападки на сатиру и сатириков были чреваты весьма серьезными последствиями, но соавторы не принимали до поры участия в споре. У них нашлись заступники. 17 июня 1929 года – в разгар дискуссии о сатире – «Литературная газета» опубликовала статью А.К. Тарасенкова «Книга, о которой не пишут». По мнению большинства советских исследователей, благодаря именно этой статье и было прервано «осторожное молчание» критиков. Однако советские исследователи не задавались вопросом, почему на активность критиков так повлияла статья Тарасенкова, почему она появилась именно в «Литературной газете», а не в другом издании.
   Случайным совпадением это, конечно, не было. Редакция «Литературной газеты», выводя «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии о сатире, давала Ильфу и Петрову своего рода справку о благонадежности, для чего была затеяна довольно сложная интрига.
   Дело в том, что за подписью Тарасенкова «Литературная газета» напечатала рецензию на первое зифовское издание «Двенадцати стульев». Именно рецензию, с полагающимися типичной рецензии атрибутами – основной текст предваряло библиографическое описание книги: авторы, заглавие, жанр, издательство. Это не могло не удивить читателей: тогда было не принято рецензировать романы почти через год. Тем более – в еженедельниках, изданиях по определению оперативных.
   Вот почему запоздалой рецензии дали заглавие «Книга, о которой не пишут», использовав его еще и как название новой рубрики. В редакционном примечании сообщалось: «Под этой рубрикой „Литературная газета“ будет давать оценку книгам, которые несправедливо замолчала критика». По сути, это была редакционная статья. Редакция «Литературной газеты» отменяла все предшествующие оценки романа, их как бы и не было вообще. Рецензентам «намекали», что прежние суждения следует забыть.
   «Намек» формулировался предельно жестко – не только посредством заглавия, но и первой же фразой: «Коллективный роман Ильфа и Петрова, как правильно отметил Ю.Олеша в своей недавней анкете в “Вечерней Москве”, незаслуженно замолчан критикой». Вряд ли Тарасенков не понимал, что «незаслуженно замолчан» и «оплеван» (как на самом деле сказал Олеша в анкете) – далеко не одно и то же. Но Олеше спорить нужды не было: он ведь «правильно отметил», он ведь хотел, чтоб книгу оценили по достоинству, – и пожалуйста. Получалось, что и Мандельштам, говоривший о «незамечании», тоже прав был, ему тоже спорить незачем. Кроме того, начало первой фразы – слова «коллективный роман» – напоминали заинтересованному читателю о первом журнальном отклике, где рецензент несколько неуклюже назвал «Двенадцать стульев» «коллективным произведением двух авторов».
   «Литературная газета» вводила новые правила игры, и теперь Тарасенков лихо опровергал прежних рецензентов, не называя их имен: кому нужно, тот сам догадается.
   Современникам, особенно заинтересованным, догадаться было несложно. К примеру, снисходительный рецензент в «вечорке» писал, что Ильф и Петров «прошли мимо действительной жизни, она в их наблюдениях не отобразилась», роман «не восходит на высоту сатиры», обозреватель в «Книге и революции» называл роман «холостым выстрелом», а у Тарасенкова – строго наоборот: для романа характерно «насыщенное острое сатирическое содержание», это «четкая, больно бьющая сатира на отрицательные стороны нашей действительности». Автор рецензии в журнале «Книга и профсоюзы», ставя в вину Ильфу и Петрову увлечение «юмористикой бульварного толка и литературщиной», давал «коллективному произведению» чрезвычайно низкую оценку и в социальном аспекте, и в аспекте художественности, Тарасенков же настаивал: Ильф и Петров «преодолевают штамп жанра», более того, «Двенадцать стульев» – одна из немногих безусловных удач советской литературы в области сатиры.
   Напомнил он, опять же не называя имен, и об инвективах писателей, спешивших в мае 1928 года разглядеть литературную «правую опасность». Например, Ингулову, утверждавшему, что глаза правых уклонистов «цепляются за лохмотья, отрепья революции, не видят ее “души”, “нутра”», Тарасенков отвечал: «Глазами живых, по-настоящему чувствующих нашу современность людей смотрят на мир Петров и Ильф», это «глаза не врагов, а друзей». Получил отповедь и Гладков, предупреждавший, что склонность «некоторых литераторов живописать так называемых лишних людей современности» может привести к нежелательным социальным последствиям. Согласно Тарасенкову, авторы «Двенадцати стульев» окончательно и бесповоротно разоблачают всех «лишних» и «бывших»: с «приспособленца и рвача» Остапа Бендера «сорваны все поэтизирующие его покровы и одеяния», жестоко высмеяны и «халтурщики-поэты», и любители «претенциозно-”левых” исканий», а также «кумовство, карьеризм, интеллигентщина» и т. д. Но при этом, писал, Тарасенков, «авторы на редкость обладают чувством меры и такта. Они прекрасно знают, где нужно дать теплую иронию друга, где насмешку, где сатиру».
   Исходя из этого, настаивал Тарасенков, «роман должен быть всячески рекомендован читателю. Одна оговорка: вся история с попом “отцом Федором” чисто искусственно прилеплена к основному сюжету романа и сделана слабо. При повторном издании “12 стульев” (которое уже предполагается ЗИФ’ом) лучше было бы ее выбросить».
   Если бы не общий тон статьи, такая «оговорка» воспринималась бы как плохо – намеренно плохо – скрытая ирония: нельзя же без ущерба для романа «выбросить» одного из трех основных персонажей и сюжетную линию, с ним связанную. Однако здесь важно не то, что сказано, а то, зачем сказано, не семантика, а прагматика. «Оговорка» адресована не столько массовому читателю, сколько критикам. В отличие от Мандельштама, Тарасенкову (точнее, редакции) были известны доводы, способные успокоить осторожных коллег. Пусть предложенная правка нецелесообразна или даже вовсе бессмысленна. Важно, что некие недостатки отмечены, о них можно спорить, но это недостатки не политического характера. Политических, стало быть, не обнаружено вовсе. Критикам надлежало усвоить, что «Литературная газета» – в статье по сути редакционной – сообщает о готовящемся «повторном издании». Коль так, вопрос уже решен, вот-вот будет тираж – третья публикация, считая журнальную. Значит, смена главного редактора журнала «30 дней» и руководителя издательства «ЗИФ» действительно не связана с выпуском «Двенадцати стульев»: «идеологическая выдержанность» романа подтверждена год спустя.
   «Литературная газета» защищала роман Ильфа и Петрова настойчиво и даже агрессивно. Такая защита – особенно в разгар дискуссии о статусе сатиры – не воспринималась как случайное совпадение. Зачем же понадобилось авторитетнейшему изданию выводить «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии?
   Можно, конечно, объяснить это усилиями покровителя – Кольцова. Но даже если так, намерения покровителя вполне соответствовали изменению политической ситуации. Дискуссия о сатире, проводившаяся на фоне борьбы с «шахтинцами», изрядно напугала литераторов, среди которых было немало симпатизирующих Бухарину. Разгром Бухарина продолжался, продолжалось и так называемое сворачивание нэпа. Потому окончательно утратил актуальность выдвинутый Бухариным в разгар нэпа знаменитый лозунг – «Обогащайтесь!» Он был адресован крестьянам, но трактовался гораздо шире.
   В связи с этим сюжет «Двенадцати стульев» интерпретировался как опровержение бухаринского лозунга и развернутое доказательство тезиса, сформулированного В.И. Лениным: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». В романе даже нэпманы, чье частное предпринимательство легально, живут в постоянном страхе – стремление разбогатеть вынуждает их нарушать закон, а значит, и ежедневно ожидать ареста. Стремление же главных героев романа разбогатеть нелегально, не участвуя в «социалистическом строительстве», – попросту безумно, убийственно. И вот буквально теряет рассудок Востриков, обезумевший Воробьянинов, полоснув бритвой по горлу компаньона, буквально «переступает через кровь», и буквально захлебывается собственной кровью великий комбинатор Бендер.
   К новому изданию «Двенадцать стульев», как уже упоминалось, опять сократили, «почистили», но сюжет в основе своей не изменился. Задуманный как антитроцкистский, точнее, «антилевацкий», роман использовался теперь в борьбе с «правым уклоном». Был здесь и оттенок иронии, иронии в сталин­ском духе, придававший интриге некое изящество: бухарин­ский лозунг дискредитировался романом, который полгода назад удостоился бухаринской похвалы в «Правде».
   Уместно предположить, что Тарасенков писал свою рецензию не в июне, а в мае, почему и назвал апрельское высказывание Олеши «недавним». Но и в мае редакторы «Литературной газеты» знали, что зифовское «повторное издание» не «предполагается» а давно подготовлено. Более того, роман переводили на французский язык, его публикация за границей доказывала, что СССР – страна подлинной демократии, сатира там не запрещена. К моменту публикации тарасенковской рецензии новый – сокращенный и «почищенный» – вариант «Двенадцати стульев» был подписан в печать. И вскоре действительно выпустили тираж. А 30 июня перевод «Двенадцати стульев» вышел во Франции.
   Редакторы журналов адекватно восприняли мнение «Литературной газеты». Но осторожности, разумеется, не утратили. Ответом на тарасенковскую рецензию стали не статьи аналитического характера, не критические очерки о «Двенадцати стульях», а рецензии. Аналитические статьи о романе могли бы опять оказаться несвоевременными в политическом аспекте, с рецензий же спрос невелик: оповещение читателей – долг журнала.
   Конечно, рецензировать как новинку роман, вышедший более года назад и в журнале, и книгой, да еще и неоднократно обруганный, – занятие странное. Тем не менее формальный повод был – второе зифовское издание. Его и рецензировали. Маститые критики, которым не пришлось высказаться раньше, в этой игре не участвовали – ретивость, как и раньше, проявляли мало кому известные литературные поденщики.
   Уже в седьмом – июльском – номере «Октября» рецензент хоть и полемизировал с Тарасенковым (не называя имени), но не оспаривал главные выводы. Он признавал роман «веселой, энергично написанной книгой» и снисходительно резюмировал: «В целом, конечно, „Двенадцать стульев“ – удача». Отметим, что эта рецензия публиковалась как срочный материал: на исходе июня 1929 года, когда появилось второе зифовское издание, июльский номер «Октября» был уже сверстан. Следовательно, пожелания «Литературной газеты» были восприняты редакцией «Октября» в качестве приказа, подлежащего немедленному исполнению. Журнал был рапповским, а руководство Российской ассоциации пролетарских писателей получало директивы непосредственно от ЦК ВКП(б).
   Редакция рапповского же двухнедельного журнала «На литературном посту» была не столь оперативна, хотя и там не медлили: соответствующая рецензия на второе зифовское издание появилась в восемнадцатом (августовском) номере. Здесь автор тоже не во всем согласился с Тарасенковым, но, подобно своему коллеге из «Октября», признал книгу «бесспорно положительным явлением». Особо отмечен был «успех, выпавший на долю романа И.Ильфа и Е.Петрова у читателей». Тут, правда, возникла некая логическая неувязка: судить об успехе романа по результатам продажи тиража второго издания время еще не пришло, а первое издание и журнальный вариант, как и соответствующие отзывы на них, в рецензии не упоминались. Но таковы были правила игры, введенные «Литературной газетой»: никаких отзывов на «Двенадцать стульев» до июня 1929 года якобы не существовало.
   Не нарушила правил игры и рапповская же «Молодая гвардия». В восемнадцатом (сентябрьском) номере была опубликована почти хвалебная рецензия, где указывалось, что «Двенадцать стульев» – «не только роман с сюжетной емкостью, он вместе с тем роман сатирический», почему «его принципиальная значимость (если учесть всю бедность и выхолощенность современной сатиры) двойная». При этом рецензент, подобно Тарасенкову, счел нужным упрекнуть коллег, заявив, что «книга Ильфа и Петрова прошла мимо нашей критики». И опять возникла все та же неувязка: судить об активности критиков по реакции на второе зифовское издание было еще рано, а первое издание и журнальная публикация в рецензии вообще не упоминались.
   Еженедельник «Чудак», где работали Ильф и Петров, тоже поддержал своих сотрудников. В тридцать шестом (сентябрь­ском) номере появилась рецензия на опубликованную в серии «Библиотека “Огонька”» брошюру «Двенадцать стульев» – сокращенный вариант второго зифовского издания. Отзыв был откровенно панегирическим: «Это – лучшие главы из недавно вышедшего романа, имеющего выдающийся успех и уже переведенного на несколько иностранных языков. Как в советской, так и в иностранной критике роман И.Ильфа и Е.Петрова признан лучшим юмористическим произведением, изданным в СССР. Действительно „Двенадцать стульев“ изобилуют таким количеством остроумных положений, так ярко разработан сюжет, так полно и точно очерчены типы, что успех романа следует считать вполне заслуженным. Книжка, изданная в „Библиотеке “Огонек”“, дает читателям полное представление о талантливом произведении молодых авторов».
   Говоря о повсеместном признании романа, рецензент явно привирал – в духе поговорки «кашу маслом не испортишь». Зато и он следовал правилам игры, не упоминая ни журнальную публикацию, ни первую книгу. Речь шла лишь о «недавно вышедшем», то есть втором зифовском издании. Неосведомленному читателю оставалось только гадать, каким же образом новинку так быстро перевели и опубликовали за границей. Но рецензентом и редакцией принимались в расчет только осведомленные читатели.
   Достаточно благожелателен был и ленинградский ежемесячник «Звезда», опять же рапповский, опубликовавший ­рецензию в десятом номере. «Гиперболический бытовизм “12 стульев” еще не сатира, но эта талантливая книга интересна как один из первых шагов на пути к советской сатирической литературе», – отмечал рецензент. Не обошелся он и без ставшего традиционным упрека в адрес коллег: «Книга Ильфа и Петрова, вышедшая уже во французском переводе и вызвавшая восхищение парижской прессы, прошла у нас совершенно незамеченной». Разумеется, ни первое зифовское издание, ни журнальный вариант столь же традиционно не упоминались.
   Примеры можно приводить и дальше. Но пока подчеркнем еще раз: не выдерживает проверки версия отечественных исследователей, согласно которой критики, синхронно оробев, не желали замечать роман, а затем синхронно же осмелели год спустя. «Антилевацкий» роман был замечен, однако в редакциях авторитетных изданий заметили также изменение политической ситуации, потому широкое обсуждение романа не состоялось. Почти год спустя ситуация вновь изменилась, и ­«Литературная газета» затеяла интригу, явно поддержанную в самых высоких инстанциях. Вот почему редакция позволила Тарасенкову рецензировать популярный роман с таким опозданием и – вопреки очевидности – утверждать, что ранее о «Двенадцати стульях» вообще никто не писал. Потому и авторитетные журналы предложили читателям рецензии на третью публикацию «Двенадцати стульев», словно на первую. Роман срочно вывели за рамки дискуссии о сатире, представили в качестве «идейно выдержанного», авторов обезопасили от последствий блюмовских инвектив, адресованных сторонникам Бухарина. Таковы были тогдашние правила игры.
   Напомним, кстати, что в 1948 году Секретариат ССП объявил выговор сотруднику издательства «Советский писатель» А.К. Тарасенкову, «допустившему выход в свет книги Ильфа и Петрова без ее предварительного прочтения». Да, тому самому, чья рецензия на «Двенадцать стульев» цитировалась выше. Маловероятно, чтобы о ней не знал бывший рапповец Фадеев. Просто в 1929 году развивалась одна интрига, а в 1948 – другая. Правила игры не менялись, обсуждаемая книга была для Фадеева картой в игре, так же как для Тарасенкова, Блюма и прочих игроков.
   Что касается Блюма, то с ним Ильф и Петров свели счеты лично, используя блюмовские же приемы. 8 января 1930 года в Политехническом музее состоялся, можно сказать, заключительный диспут о сатире. Председательствовал там Кольцов. 13 января заметку о диспуте поместила «Литературная газета», а вскоре журнал «Чудак» опубликовал во втором номере (январском) фельетон Ильфа и Петрова «Волшебная палка».
   «Уже давно, – писали соавторы, – граждан Советского Союза волновал вопрос: “А нужна ли нам сатира?” Мучимые этой мыслью, граждане спали весьма беспокойно и во сне бормотали: “Чур меня! Блюм меня!” Для их успокоения и был организован диспут в Политехническом. С участием Блюма. “Она не нужна, – сказал Блюм, – сатира”. Удивлению публики не было границ. На стол президиума посыпались записочки: “Не перегнул ли оратор палку?” В. Блюм растерянно улыбался. Он смущенно сознавал, что сделал с палкой что-то не то. И действительно. Следующий же диспутант, писатель ­Евг. Петров, назвал Блюма мортусом из похоронного бюро. Из его слов можно было заключить, что он усматривает в действиях Блюма факт перегнутия палки».