Страница:
Взрослых так не жалеют. Я хоть и не был высок, а и в плечах раздался и взгляд стал острый, да и примелькался на Смоленском, на пустыре, в ресторане Крынкина. Главное ж, меня уже взяли на учет и в местном отделении милиции, и в "уголке" на Малом Гнездниковском. Когда же сводили в дактилоскопию и взяли отпечатки пальцев, сфотографировали и разослали мою "вывеску", ознакомились со мной в тюрьмах, - тут наступил крах, который бывает у всех воров: теперь я уже больше сидел в тюрьме, чем гулял на свободе. За мной тянулись "задки", "грязные следы", я не мог спрятаться за вымышленной фамилией, меня тут же опознавали и выводили на чистую воду.
Всякий раз, попадая за решетку, я определялся в сапожную мастерскую. Почему в сапожную? Да ведь еще в отрочестве я помогал матери в Работном доме шить "бахилы", тапочки, чувяки. Пальцы у меня ловкие, быстрые, к тому же развитые на корнет-а-пистоне, и скоро я научился отлично сучить дратву, тачать, вырезать заготовки. Главное ж, что я мог делать - перетягивать бурки, - работа "хитрая", которую далеко не всякий мог освоить. Сапожной мастерской в Бутырках заведовал вольнонаемный армянин Абаянц.
Увидя, как я орудую сапожным ножом, шилом, рашпилем, он воскликнул: "Вот такого мне и надо!", и поставил на затяжку бурок.
Прошел месяц, полгода, за ним и вторые, а я все сидел в Бутырках. Партию за партией отправляли в Соловки, меня не трогали; всякий раз Абаянц бегал к начальнику тюрьмы, упрашивал: "Сапожная оголится", и меня оставляли.
И вот однажды открылась дверь камеры и я обомлел: вошли мои старые дружки - Коля Чинарик, Алеха Чуваев, Коля Воробьев по кличке "Гага" - он сильно заикался, - еще двое каких-то незнакомых парней, все хорошо одетые, подстриженные, загорелые.
Мы поздоровались, и они стали уговаривать меня идти в Болшево. "Заживешь, Илюха, на большой. Чего тебе тюремных клопов кормить?"
О трудкоммуне под Москвой мы уже в Бутырках слышали и считали, что там живут "легавые". Да и как наш брат арестант мог думать иначе? Все детдома, колонии находились в системе Наркомпроса, Болшевскую же коммуну организовало ОГПУ. Чего еще!
Немного смутило меня то, что среди этих "легавых" оказались мои близкие кореши - хорошие воры, отчаянные ребята. Однако меня это не подкупило.
- Мне и в тюрьме неплохо, - сказал я.
- Гулять водят? - ехидно спросил Чинарик. - Целый час по двору?
Мы засмеялись.
"Что их заставило продаться? - недоумевал я. - Чем купили?"
- Понятно, Илюха, ты считаешь, что мы продались легавым, - сказал Алеха Чуваев: он всегда отличался среди молодых блатачей умом, смелостью, недаром впоследствии в Болшево стал директором обувной фабрики. - Не ломай зря мозги, сейчас это не по твоему уму. Пожить надо в коммуне, тогда поймешь. Зато уж "Интернационал" будешь играть не для того, чтобы мы разбегались,., помнишь пустырь на Проточном? А наоборот, чтобы сбегались, подтягивали тебе хором.
- Подумаю, - сказал я, чтобы не огорчать отказом бывших товарищей.
- Думай, думай, - сказал Коля Гага, заикаясь. - Может, голова, как у верблюда, вырастет.
На смешке мы и расстались.
Вернувшись в общую камеру, я вновь подсел на верхние нары, где перед этим играл в преферанс.
"Продолжим?" - весело сказал я. Самодельные карты были уже спрятаны: заключенные не знали, зачем меня вызывали. Один из партнеров, известнейший в блатном мире авантюрист, "медвежатник" Алексей Погодин, по которому, как говорил он сам, давно плакала казенная пуля, спросил: "Чего тебя таскали?"
Ответил я молодцевато: "Уговаривали в Болшево. Чтобы ссучился". Погодин ничего не сказал, только зорко глянул своими карими пронзительными глазами. Преферанс продолжался. Я стал рассказывать, как на воле познакомился с известным биллиардным виртуовом Березиным, учеником знаменитого Левушки, который попадал в шар через стакан с горящей свечой, и как перенял у него многие приемы игры: в пирамидку, в карамболь.
Вечером, когда мы с Погодиным курили у окна на сон грядущий, он негромко и очень серьезно сказал:
- Зря, Илюшка, отказался от Болшева. Свободный станешь, не будут мозолить глаза вот эти кружева, - кивнул он на железные решетки. - Ты еще молодой, вся жизнь впереди. Здесь всем нам труба. Ведь все наши "дела" это тоже азартная игра. Я уже проигрался... думал вышку дадут. Еще раз пощадили: червонец. Мне вот сорок шесть, а я бы пошел в коммуну, да не возьмут, слишком наследил. Соглашайся, пока не поздно... и меня потом не забудь. Поговори с Погребинским: мужик с головой.
Вот тут-то я задумался: "Как? Сам Алексей Погодин с охотой пошел бы в Болшево? Что же это делается? Рушится блатной мир". Да я уже и на своей шкуре стал понимать, чувствовать железную лапу закона: живешь, как на острове, - куда ни ступи - тюрьма. Сгниешь в камере, лагерных бараках.
Примерно месяц спустя меня вновь вызвали в приемную, и я опять увидел там болшевцев, а с ними невысокого черноглазого мужчину в кубанке, кожаной куртке, с усиками над довольно толстыми, но подвижными губами.
- Вот этот парень ломается? - цепко глянув на меня черными глазами, сказал он. - Не стал бы я возиться с тобой, да кореши за тебя просят, говорят "Интернационал" хорошо играешь на трубе. Ну?
Я догадался, что это, наверно, и есть знаменитый Погребинский.
Сердце во мне учащенно билось, я вспотел: решалась судьба.
- А впрочем, не надо, - отрубил мужчина в кубанке: это действительно был Погребинский. - Обойдемся. К нам просятся, и то не всех пока можем взять.
"Верно, просятся", - вспомнил я Погодина и улыбнулся во весь рот.
- А кто вам сказал, что я не хочу? - сказал я Погребинскому. - Может, я уже передумал и хоть вот так, в бахилах готов идти в коммуну?
Какую-то секунду взгляд Погребинского оставался острым, сердитым. И вдруг он тоже улыбнулся, запустил пятерню в мои густые, отросшие волосы, чувствительно дернул.
- Давно бы такой разговор.
И вот я в Болшеве.
Осмотревшись в коммуне, я понял, что лучшего места на земле, чем Болшево, пожалуй нигде и не сыскать. Почему? Во-первых, во-вторых, и, в третьих, - на свободе. В-четвертых, работа уже не в маленькой сапожной мастерской, а на обувной фабрике, за станками. В-пятых, станешь вкалывать на совесть - карман распухнет, в своем же болшевском кооперативе пальто, костюм отхватишь, расплатишься, как буржуй, наличными, трудовыми. Клуб к твоим услугам, кино, кружки самодеятельности, футбол. И еще что было очень и очень важно - вокруг свои. Самолюбие - это, может, один из архимедовых рычагов, которым Земля передвигалась. Никто тут не бросал мне в лицо: "Вор.
Каторжник". Сами такие. Полно корешей по воле, по отсидкам в разных тюрьмах. Друг перед другом соревнуемся, стараемся не подкачать: в делах воровских орел был, а теперь решка? Нельзя так.
Работу, понятно, выбрал себе на обувной. Мои напарники по цеху старались, но опыта у них было маловато, а у меня еще к тому же - хватка. Смотрю, норма по затяжке - тридцать пар. Поработал я, поработал, надоело так. "Да что они, как раки, клешнями шевелят?!" И дал пятьдесят пар. В цеху переполох, не верят, мастер пришел, профорг, директор - все проверяют, дивятся. "Сделано чисто. Ну и малый!" Первые годы у нас в Болшево было много вольнонаемных.
Видно, начальство наше не очень-то верило, что ворье станет работать по-ударному. Да и надо же было нам с кого-то пример брать? Вот и ставили москвичей. Из высококвалифицированных-то кто пойдет к архаровцам? Набрали "подержанных", в годах уже: кто хромой, кто ревматичный. Увидев, что рекорд мой не случайный - день по пятьдесят пар на затяжке даю, второй, неделю, - они возмутились, забубнили: "Выскочка! Мальчишка! Мы не можем бегать от станка к станку, как он. Норму поломал!" Дело в том, что раньше мы работали довольно примитивно. Сперва надо было у стола намазать носок бутсы смесью ацетона, а потом быстренько подскочить к станку для его затяжки. Я обозлился: "Ах, вы так, старые кочережки?" И дал девяносто пар за смену. Что тут творилось! Приезжал Погребинский, осматривал мои бутсы, долго смеялся, а потом сказал директору фабрики:
- Придется вам Илюху сделать мастером. А то старики хватят его по башке шпандырем или колодкой. Прибьют.
Настоял, чтобы мне положили сто шестьдесят рублей зарплаты. Норму на обувной все-таки увеличили до пятидесяти пар в смену. Так ее и стали называть "петровская".
Нельзя сказать, чтобы я сразу прижился в Болшеве. Едва ли был хоть один человек, из нашего брата, который бы не затосковал по "воле", былой разгульной жизни. Для кого секрет, что во время гражданской войны большинство уголовников шли в анархисты? Народ разнузданный, дисциплина для них, что крест для черта. В первые дни и я подумывал: а не напрасно ли променял Бутырки на эту богадельню?
Может, сбежать отсюда? Тут каждый день - на работу. Чуть что не так тащат на конфликтную, ставят перед общим собранием и так взгреют - со стыда провалился бы.
Огромная заслуга администрации, воспитателей Болшевской трудкоммуны была в том, что все они старались разгадать характер каждого из нас, помочь продвинуть. Так было и со мной,
- Ты, кажется, Илья, "Интернационал" умеешь играть? - спросил меня как-то Погребинский. - Что ж, давайте заводить свой оркестр. Пора.
Я только улыбнулся про себя. "Видит, заскучал, - утешает". И ахнул, когда неделю спустя привезли трубы, барабан и... корнет-а-пистон. Не посеребренный, фирмы "Кортуа", который я когда-то украл в комиссионном магазине на Арбате, и впоследствии потерял, но вполне пригодный. В этот же вечер я объявил запись желающих коммунаров поступить в оркестр, которым и стал дирижировать. Хотел было я рекомендовать в коммуну учителем Адамова, да согласится ли? Он и в консерватории преподавал и продолжал играть в Большом театре. Сам к нему ехать я почемуто стеснялся. Взяли мы Василия Ивановича Агапкина, дирижера Центральной школы.
Восемь месяцев спустя после переселения из Бутырок в Болшево я перетянул к нам Алексея Погодина, а на следующий год поручился за Николая Журавля - старого кореша по Смоленскому рынку. Я не помню такого случая, чтобы уголовный розыск или ОГПУ отказывали в просьбах нашему коллективу.
Раз болшевцы просили, значит, они отвечали за людей, которых брали.
В коммуне я стал заметным человеком. Погребинский предложил мне оставить обувную фабрику, перейти ка постоянную дирижерскую работу. "Зачем? - отказался я. - Днем буду на перетяжке, вечером - оркестр". Меня выдвинули членом конфликтной кэМИССРИ, потом я стал и председателе?! ее. Много мне тут разных "дел" приходилось разбирать.
Несколько раз к нам в Болшево приезжал Максим Горький. Ездили и мы к нему на дачу в Горки, по сто человек сразу, целым ансамблем песни и пляски.
Мне Горький посоветовал идти учиться, это же не раз твердил и Погребинский, и в 1934 году я поступил в Москве на рабфак при консерватории, а закончив, пошел на подготовительные курсы. В то время профессора Адамова там уже не было, и я его больше так и не увидел. В 1938 году я закончил консерваторию, был направлен в Воронеж. Здесь стал капельмейстером дивизии и одновременно вторым дирижером в филармонии.
Ну, а там Отечественная война, участие в обороне Москвы. Двадцать пять лет своей жизни я отдал армии. В 1960 году демобилизовался в звании майора, имею правительственные награды. И вот опять потянуло "домой": вернулся в Болшево, а тут уже все по-новому, вместо поселка - город Калининград. На базе нашего бывшего коммунарского завода вырос гигант, при ДК которого и организован оркестр.
- И вот обучаю вас, - продолжал я свой рассказ Андрею Громикову. Коммуна ОГПУ из моих воровских рук сделала руки трудовые. Понимаешь теперь, Андрей, почему меня интересует твоя судьба? На своей шкуре испытал, что такое "блатная романтика", и врагу ее не пожелаю. Да и сказалась привычка разГираться, помогать в судьбах "споткнувшимся" люгям... сколько лет был председателем конфликтной юмиссии. Ты же, ко всему прочему, не чужой мне, ученик... и способный. Сам знаешь, сколько я воспитал отличных музыкантов. Несколько человек играют в Образцово-показательном оркестре Министерства с бороны, Сережа Соловьев в Госоркестре РСФСР, Лева Кочетков - у Утесова, а еще есть у Силантьева на радио! И ты можешь пойти этим путем... а там, как снать, возможно попадешь и в оперетту. Учись только как следует, не пропускай занятий... и в пивную кружку реже заглядывай, озоровать брось. Вот...
Некоторое время шли молча. Андрей как бы пережевывал все, что я ему рассказал.
- Ну, об этом никому, конечно... вы, Илья Григорьевич, не беспокойтесь.
- Твое дело, - засмеялся я опять. - Скрывать я ничего не собираюсь, Андрей. За меня голосуют последние десятилетия трудовой жизни, служения Родине. Только мещане, обыватели меня могут осудить.
Вообще разве можно бить за то, что человек поскользнулся, упал... но встал опять на ноги, как ни трудно было? Конечно, лучше крепко держаться. Поэтому, когда вам старшие "поют надоевшие песни", не отмахивайтесь. Ну, мне сюда. Будь!
Мы расстались.
Что я могу еще добавить? Четыре года прошло с той поры, Андрей давно уж получил "диплом", играет в нашем оркестре на гобое. В музыкальное училище, правда, не пошел, женился, работает слесарем на заводе по шестому разряду: вместе с отцом ходят.
У Максима Горького есть книга "Мои университеты". Университетом моим и моих товарищей была Болшевская трудкоммуна ОГПУ No 1. Именно в ней мы обрели профессию, получили образование, как говорят, "стали людьми".
Всякий раз, попадая за решетку, я определялся в сапожную мастерскую. Почему в сапожную? Да ведь еще в отрочестве я помогал матери в Работном доме шить "бахилы", тапочки, чувяки. Пальцы у меня ловкие, быстрые, к тому же развитые на корнет-а-пистоне, и скоро я научился отлично сучить дратву, тачать, вырезать заготовки. Главное ж, что я мог делать - перетягивать бурки, - работа "хитрая", которую далеко не всякий мог освоить. Сапожной мастерской в Бутырках заведовал вольнонаемный армянин Абаянц.
Увидя, как я орудую сапожным ножом, шилом, рашпилем, он воскликнул: "Вот такого мне и надо!", и поставил на затяжку бурок.
Прошел месяц, полгода, за ним и вторые, а я все сидел в Бутырках. Партию за партией отправляли в Соловки, меня не трогали; всякий раз Абаянц бегал к начальнику тюрьмы, упрашивал: "Сапожная оголится", и меня оставляли.
И вот однажды открылась дверь камеры и я обомлел: вошли мои старые дружки - Коля Чинарик, Алеха Чуваев, Коля Воробьев по кличке "Гага" - он сильно заикался, - еще двое каких-то незнакомых парней, все хорошо одетые, подстриженные, загорелые.
Мы поздоровались, и они стали уговаривать меня идти в Болшево. "Заживешь, Илюха, на большой. Чего тебе тюремных клопов кормить?"
О трудкоммуне под Москвой мы уже в Бутырках слышали и считали, что там живут "легавые". Да и как наш брат арестант мог думать иначе? Все детдома, колонии находились в системе Наркомпроса, Болшевскую же коммуну организовало ОГПУ. Чего еще!
Немного смутило меня то, что среди этих "легавых" оказались мои близкие кореши - хорошие воры, отчаянные ребята. Однако меня это не подкупило.
- Мне и в тюрьме неплохо, - сказал я.
- Гулять водят? - ехидно спросил Чинарик. - Целый час по двору?
Мы засмеялись.
"Что их заставило продаться? - недоумевал я. - Чем купили?"
- Понятно, Илюха, ты считаешь, что мы продались легавым, - сказал Алеха Чуваев: он всегда отличался среди молодых блатачей умом, смелостью, недаром впоследствии в Болшево стал директором обувной фабрики. - Не ломай зря мозги, сейчас это не по твоему уму. Пожить надо в коммуне, тогда поймешь. Зато уж "Интернационал" будешь играть не для того, чтобы мы разбегались,., помнишь пустырь на Проточном? А наоборот, чтобы сбегались, подтягивали тебе хором.
- Подумаю, - сказал я, чтобы не огорчать отказом бывших товарищей.
- Думай, думай, - сказал Коля Гага, заикаясь. - Может, голова, как у верблюда, вырастет.
На смешке мы и расстались.
Вернувшись в общую камеру, я вновь подсел на верхние нары, где перед этим играл в преферанс.
"Продолжим?" - весело сказал я. Самодельные карты были уже спрятаны: заключенные не знали, зачем меня вызывали. Один из партнеров, известнейший в блатном мире авантюрист, "медвежатник" Алексей Погодин, по которому, как говорил он сам, давно плакала казенная пуля, спросил: "Чего тебя таскали?"
Ответил я молодцевато: "Уговаривали в Болшево. Чтобы ссучился". Погодин ничего не сказал, только зорко глянул своими карими пронзительными глазами. Преферанс продолжался. Я стал рассказывать, как на воле познакомился с известным биллиардным виртуовом Березиным, учеником знаменитого Левушки, который попадал в шар через стакан с горящей свечой, и как перенял у него многие приемы игры: в пирамидку, в карамболь.
Вечером, когда мы с Погодиным курили у окна на сон грядущий, он негромко и очень серьезно сказал:
- Зря, Илюшка, отказался от Болшева. Свободный станешь, не будут мозолить глаза вот эти кружева, - кивнул он на железные решетки. - Ты еще молодой, вся жизнь впереди. Здесь всем нам труба. Ведь все наши "дела" это тоже азартная игра. Я уже проигрался... думал вышку дадут. Еще раз пощадили: червонец. Мне вот сорок шесть, а я бы пошел в коммуну, да не возьмут, слишком наследил. Соглашайся, пока не поздно... и меня потом не забудь. Поговори с Погребинским: мужик с головой.
Вот тут-то я задумался: "Как? Сам Алексей Погодин с охотой пошел бы в Болшево? Что же это делается? Рушится блатной мир". Да я уже и на своей шкуре стал понимать, чувствовать железную лапу закона: живешь, как на острове, - куда ни ступи - тюрьма. Сгниешь в камере, лагерных бараках.
Примерно месяц спустя меня вновь вызвали в приемную, и я опять увидел там болшевцев, а с ними невысокого черноглазого мужчину в кубанке, кожаной куртке, с усиками над довольно толстыми, но подвижными губами.
- Вот этот парень ломается? - цепко глянув на меня черными глазами, сказал он. - Не стал бы я возиться с тобой, да кореши за тебя просят, говорят "Интернационал" хорошо играешь на трубе. Ну?
Я догадался, что это, наверно, и есть знаменитый Погребинский.
Сердце во мне учащенно билось, я вспотел: решалась судьба.
- А впрочем, не надо, - отрубил мужчина в кубанке: это действительно был Погребинский. - Обойдемся. К нам просятся, и то не всех пока можем взять.
"Верно, просятся", - вспомнил я Погодина и улыбнулся во весь рот.
- А кто вам сказал, что я не хочу? - сказал я Погребинскому. - Может, я уже передумал и хоть вот так, в бахилах готов идти в коммуну?
Какую-то секунду взгляд Погребинского оставался острым, сердитым. И вдруг он тоже улыбнулся, запустил пятерню в мои густые, отросшие волосы, чувствительно дернул.
- Давно бы такой разговор.
И вот я в Болшеве.
Осмотревшись в коммуне, я понял, что лучшего места на земле, чем Болшево, пожалуй нигде и не сыскать. Почему? Во-первых, во-вторых, и, в третьих, - на свободе. В-четвертых, работа уже не в маленькой сапожной мастерской, а на обувной фабрике, за станками. В-пятых, станешь вкалывать на совесть - карман распухнет, в своем же болшевском кооперативе пальто, костюм отхватишь, расплатишься, как буржуй, наличными, трудовыми. Клуб к твоим услугам, кино, кружки самодеятельности, футбол. И еще что было очень и очень важно - вокруг свои. Самолюбие - это, может, один из архимедовых рычагов, которым Земля передвигалась. Никто тут не бросал мне в лицо: "Вор.
Каторжник". Сами такие. Полно корешей по воле, по отсидкам в разных тюрьмах. Друг перед другом соревнуемся, стараемся не подкачать: в делах воровских орел был, а теперь решка? Нельзя так.
Работу, понятно, выбрал себе на обувной. Мои напарники по цеху старались, но опыта у них было маловато, а у меня еще к тому же - хватка. Смотрю, норма по затяжке - тридцать пар. Поработал я, поработал, надоело так. "Да что они, как раки, клешнями шевелят?!" И дал пятьдесят пар. В цеху переполох, не верят, мастер пришел, профорг, директор - все проверяют, дивятся. "Сделано чисто. Ну и малый!" Первые годы у нас в Болшево было много вольнонаемных.
Видно, начальство наше не очень-то верило, что ворье станет работать по-ударному. Да и надо же было нам с кого-то пример брать? Вот и ставили москвичей. Из высококвалифицированных-то кто пойдет к архаровцам? Набрали "подержанных", в годах уже: кто хромой, кто ревматичный. Увидев, что рекорд мой не случайный - день по пятьдесят пар на затяжке даю, второй, неделю, - они возмутились, забубнили: "Выскочка! Мальчишка! Мы не можем бегать от станка к станку, как он. Норму поломал!" Дело в том, что раньше мы работали довольно примитивно. Сперва надо было у стола намазать носок бутсы смесью ацетона, а потом быстренько подскочить к станку для его затяжки. Я обозлился: "Ах, вы так, старые кочережки?" И дал девяносто пар за смену. Что тут творилось! Приезжал Погребинский, осматривал мои бутсы, долго смеялся, а потом сказал директору фабрики:
- Придется вам Илюху сделать мастером. А то старики хватят его по башке шпандырем или колодкой. Прибьют.
Настоял, чтобы мне положили сто шестьдесят рублей зарплаты. Норму на обувной все-таки увеличили до пятидесяти пар в смену. Так ее и стали называть "петровская".
Нельзя сказать, чтобы я сразу прижился в Болшеве. Едва ли был хоть один человек, из нашего брата, который бы не затосковал по "воле", былой разгульной жизни. Для кого секрет, что во время гражданской войны большинство уголовников шли в анархисты? Народ разнузданный, дисциплина для них, что крест для черта. В первые дни и я подумывал: а не напрасно ли променял Бутырки на эту богадельню?
Может, сбежать отсюда? Тут каждый день - на работу. Чуть что не так тащат на конфликтную, ставят перед общим собранием и так взгреют - со стыда провалился бы.
Огромная заслуга администрации, воспитателей Болшевской трудкоммуны была в том, что все они старались разгадать характер каждого из нас, помочь продвинуть. Так было и со мной,
- Ты, кажется, Илья, "Интернационал" умеешь играть? - спросил меня как-то Погребинский. - Что ж, давайте заводить свой оркестр. Пора.
Я только улыбнулся про себя. "Видит, заскучал, - утешает". И ахнул, когда неделю спустя привезли трубы, барабан и... корнет-а-пистон. Не посеребренный, фирмы "Кортуа", который я когда-то украл в комиссионном магазине на Арбате, и впоследствии потерял, но вполне пригодный. В этот же вечер я объявил запись желающих коммунаров поступить в оркестр, которым и стал дирижировать. Хотел было я рекомендовать в коммуну учителем Адамова, да согласится ли? Он и в консерватории преподавал и продолжал играть в Большом театре. Сам к нему ехать я почемуто стеснялся. Взяли мы Василия Ивановича Агапкина, дирижера Центральной школы.
Восемь месяцев спустя после переселения из Бутырок в Болшево я перетянул к нам Алексея Погодина, а на следующий год поручился за Николая Журавля - старого кореша по Смоленскому рынку. Я не помню такого случая, чтобы уголовный розыск или ОГПУ отказывали в просьбах нашему коллективу.
Раз болшевцы просили, значит, они отвечали за людей, которых брали.
В коммуне я стал заметным человеком. Погребинский предложил мне оставить обувную фабрику, перейти ка постоянную дирижерскую работу. "Зачем? - отказался я. - Днем буду на перетяжке, вечером - оркестр". Меня выдвинули членом конфликтной кэМИССРИ, потом я стал и председателе?! ее. Много мне тут разных "дел" приходилось разбирать.
Несколько раз к нам в Болшево приезжал Максим Горький. Ездили и мы к нему на дачу в Горки, по сто человек сразу, целым ансамблем песни и пляски.
Мне Горький посоветовал идти учиться, это же не раз твердил и Погребинский, и в 1934 году я поступил в Москве на рабфак при консерватории, а закончив, пошел на подготовительные курсы. В то время профессора Адамова там уже не было, и я его больше так и не увидел. В 1938 году я закончил консерваторию, был направлен в Воронеж. Здесь стал капельмейстером дивизии и одновременно вторым дирижером в филармонии.
Ну, а там Отечественная война, участие в обороне Москвы. Двадцать пять лет своей жизни я отдал армии. В 1960 году демобилизовался в звании майора, имею правительственные награды. И вот опять потянуло "домой": вернулся в Болшево, а тут уже все по-новому, вместо поселка - город Калининград. На базе нашего бывшего коммунарского завода вырос гигант, при ДК которого и организован оркестр.
- И вот обучаю вас, - продолжал я свой рассказ Андрею Громикову. Коммуна ОГПУ из моих воровских рук сделала руки трудовые. Понимаешь теперь, Андрей, почему меня интересует твоя судьба? На своей шкуре испытал, что такое "блатная романтика", и врагу ее не пожелаю. Да и сказалась привычка разГираться, помогать в судьбах "споткнувшимся" люгям... сколько лет был председателем конфликтной юмиссии. Ты же, ко всему прочему, не чужой мне, ученик... и способный. Сам знаешь, сколько я воспитал отличных музыкантов. Несколько человек играют в Образцово-показательном оркестре Министерства с бороны, Сережа Соловьев в Госоркестре РСФСР, Лева Кочетков - у Утесова, а еще есть у Силантьева на радио! И ты можешь пойти этим путем... а там, как снать, возможно попадешь и в оперетту. Учись только как следует, не пропускай занятий... и в пивную кружку реже заглядывай, озоровать брось. Вот...
Некоторое время шли молча. Андрей как бы пережевывал все, что я ему рассказал.
- Ну, об этом никому, конечно... вы, Илья Григорьевич, не беспокойтесь.
- Твое дело, - засмеялся я опять. - Скрывать я ничего не собираюсь, Андрей. За меня голосуют последние десятилетия трудовой жизни, служения Родине. Только мещане, обыватели меня могут осудить.
Вообще разве можно бить за то, что человек поскользнулся, упал... но встал опять на ноги, как ни трудно было? Конечно, лучше крепко держаться. Поэтому, когда вам старшие "поют надоевшие песни", не отмахивайтесь. Ну, мне сюда. Будь!
Мы расстались.
Что я могу еще добавить? Четыре года прошло с той поры, Андрей давно уж получил "диплом", играет в нашем оркестре на гобое. В музыкальное училище, правда, не пошел, женился, работает слесарем на заводе по шестому разряду: вместе с отцом ходят.
У Максима Горького есть книга "Мои университеты". Университетом моим и моих товарищей была Болшевская трудкоммуна ОГПУ No 1. Именно в ней мы обрели профессию, получили образование, как говорят, "стали людьми".