Страница:
– Как самочувствие? – спросил кто-то невидимый.
– Нормальное, – машинально ответил Иван. И сам поразился своему дурацкому ответу.
Невидимый заскрежетал, заскрипел – видно, ему стало смешно от чего-то. Иван дернулся со всей силы, но зажимы были прочными и надежными.
– Не стоит нервничать, – предупредил невидимый, – лежи спокойненько, и все будет путем! Через три часа сам себя не узнаешь! Небось, отвык уже, а?
Иван не понял, от чего он должен был отвыкнуть. Его волновало другое.
– Где я? – спросил он.
– Там, куда стремился.
– А если поточнее?!
– В Меж-арха-анье, слизняк, тебе же объясняли много раз, что к чему, – недовольно просипел невидимый.
– Ага, – съязвил Иван, – мне объясняли, а вы присутствовали при этих объяснениях, все слыхали, все знаете!
– Нам без этого нельзя – конечно, знаем!
Из Ивана вместе со словами полилась желчь:
– Ну понятненько, ясненько, все-то вы обо всем знаете, все-то вы понимаете, только вот сказать не можете, у нас тоже есть такие – все понимают, глядят понимающими глазами, потявкивают, повизгивают, подвывают, а вот сказать, ну никак не могут!
– Намек понял, – заявил невидимый, – сам такой!
Разговор сначала перешел в перепалку, потом стал переходить в склоку. Но невидимый вдруг сгладил все, заскрипел, захохотал. Иван то ли от нервов, то ли поддавшись его заразительному смеху-скрежету, тоже рассмеялся. Да еще как! Будто он не распятым на холодной и жесткой плахе лежал, а стоял в комнате смеха у эйфороматов, которые могут растормошить покойника недельной давности.
Он смеялся, и ему становилось легче, словно некий тяжкий груз сваливался комьями или пластами с груди. Впервые за все время пребывания в этой идиотской и не поддающейся логическому истолкованию Системе он чувствовал себя столь расслабленным, легким, беззаботным.
Но невидимка так же неожиданно, как и начал, прервал свой захлебывающийся смех. И стал вполне серьезно объяснять Ивану, что к чему, да еще таким тоном, так разжевывая все, что Иван ощутил себя олухом необычайным.
– Мы сейчас в Меж-арха-анье. Сюда сходятся связующие нити всех трех частей псевдопланетной подсистемы, базирующейся на Хархане-А, Харх-А-ане и Ха-Архане, понял?
– Пытаюсь понять.
– Так вот, каждая часть равноудалена от квазицентра на двадцать один световой год… э-э, световой год, надеюсь, ты знаешь, это не время, это расстояние, которое преодолевает луч света за ваш земной год…
– Не надо разжевывать, я не школяр, – перебил Иван. Его возмутило то, что с ним говорят как с молокососом-дебилом.
– Похвально! – заметил невидимка. – Но продолжим наш ликбез! Итак, центр этот существует на известном расстоянии от известных частей. И одновременно он находится в самом ярде каждой, повторяю, каждой части.
Ивану показалось, что голос очень похож на голос молодого и неспившегося Хука Образины, что невидимка и есть тот самый непонятный и нигде толком не существующий доброжелатель. Хотя ощущалось и различие. Иван не мог понять – в чем, какое, но оно было.
– Мудрено слишком, – сказал он.
– Ни хрена тут мудреного нет! Все предельно просто. Ядра частей пронзены энергетической иглой-уровнем, слыхал про таковой? – невидимка не дал ответить. – Так вот, этот уровень в свою очередь, именно пронизывая все три ядра, теряет в подструктурах пилообразные функции, сворачивается и замыкается сам в себе. Понял? Но только для этих трех ядер. Во всех прочих местах он остается самым обычным простеньким иглой-уровнем.
– Угу, – вставил Иван, – совсем простеньким и необычайно обычненьким! Вы ответьте лучше – с чего это вдруг вы тут решили, что жертву перед закланием надо непременно просвещать.
– Глупость твоя безгранична, слизняк. И потому ее мы замечать не будем. Впрочем, ежели желаешь на арену – пожалуйста, в любой миг! Похоже, там ты себя чувствуешь увереннее!
– А потом?
– Что потом?
– Ну, после арены – куда?
– Как это куда?! – Сюда! – раздраженно разъяснил невидимка.
– Тогда не надо! – заупрямился Иван. – Еще чего не хватало – все заново! Нет, уж! Лучше свежуйте живьем, гады!
– Фу-у! – брезгливо протянул невидимка. – Грубо и некрасиво! Ну да ладно уж, лежи себе. Тебе будет над чем пораскинуть мозгами. – Лежи, перевертыш!
Ивана перестали тревожить. И он остался один – один в тишине, полумраке и неизвестности. Он вдруг вспомнил, что очень много дней ничего не ел и почти ничего не пил, что держался лишь на стимуляторах да на нервном взводе-запале. Но ему и сейчас не хотелось есть. Не хотелось, и все!
Темное и странное яйцо висело над ним. Из раструбов явно что-то исходило. Но Иван пока не чувствовал, что именно. Легкость, расслабленность, беззаботность растворялись, уходили из тела и мозга. Их место занимало постепенно, словно наваливаясь, просачиваясь вовнутрь, нечто тяжкое и муторное. С каждой минутой ощущение становилось все неприятнее. Набегали гнетущие мысли, захлестывало тоской – внезапной, неестественно давящей, изнуряющей.
Иван поскреб подбородком о плечо, и неожиданно почувствовал, что он лежит голышом, без комбинезона, и что самое странное – чешуя на теле какая-то не такая, почти мягкая. Он еще раз уперся подбородком в плечо – и сдвинул целый клок распадающейся отдающей гнильцой чешуи. Его это взволновало на миг. Но тут же все любопытство, как и внезапное оживление, улетучилось. И опять ему стало все безразлично, снова накатила тоска – да такая, что хоть в петлю! Иван зажмурился. И принялся перекатывать голову из стороны в сторону: вправо, влево! Вправо, влево! Вправо, влево! и так до бесконечности…
А когда шея онемела и перестала слушаться, когда тоска стала невыносимой, болезненно жгучей, когда он уже разлепил спекшиеся пересохшие губы, случилось еще более страшное – на него накатили воспоминания. Да с такой силой, с такой ослепительной ясностью, прозрачностью, реальной контрастностью, словно были это не воспоминания, не отблески чего-то далекого, прошедшего в растравленном мозгу, а сама явь.
Мрак Пространства залил все вокруг, лишил мир красок. Но в этом беспроглядном пугающем мраке высветилась вдруг серебристая точечка, стала увеличиваться в размерах – очень медленно, будто ползла черепахой навстречу. Иван не сразу сообразил, что это корабль-капсула трехсотлетний давности, и что он вовсе не ползет, а несется на него с колоссальной скоростью, это просто расстояние и мрак искривляют все, заглушают. Корабль занял собою половину неба. И замер. Начал поворачиваться. Неторопливо выползали по левому борту кронштейны, крепления, сети батарей, вот стала видна выпуклая рубка, вот смотровая площадка, поручни… Ивана резануло по сердцу, по глазам. На поручнях, прикрученные металлопластиковыми цепями к горизонтальным трубам, с раскинутыми руками, неестественно раскинутыми, будто бы вывороченными, изломанными, висели они, давшие ему жизнь. Сквозь затемненные стекла шлемов Иван видел их лица. Это были лики мучеников, искаженные болью, страданием, отчаянием. Без содрогания невозможно было глядеть на них. Иван глухо застонал, скрипнули плотно сжатые зубы. Как ни жгла, как ни мучила его память прежде, такой пронзительной боли он еще не испытывал. Это было не воспоминание, это было не видение, это была сверхреальность! Жуткая, страшная, кошмарная, но именно реальность, увеличенная, усиленная некими, может, и несуществующими сверхъестественными линзами отнюдь не материального происхождения.
Распятые были еще живы. Они время от времени раскрывали рты, будто переговариваясь, или же хрипя, крича от боли и ужаса. Но Иван не слышал ни слова, ни звука. Порою он встречался с ними взглядами. И ему казалось что они тоже видят его, зрачки их глаз расширялись, в них застывало что-то непередаваемое, неописуемое… и Ивану представлялось, что эти люди вовсе не погибли тогда, двести с лишним лет назад, что они живут до сих пор, живут, замерев на грани, на лезвии, отделяющем жизнь от смерти, и что они будут жить еще очень долго в этом ослепительно-жутком взлете полубытия и полусмерти, долго, а может, и вечно, если он не сделает, не совершит чего-то важного для них. И ему казалось, что их глаза и молят его об этом, мало того, что они требуют от него чего-то… а чего именно Иван не знал, откуда он мог знать?! Он сам страдал, он не ведал, как им помочь, и есть ли они на самом деле. Или все – только мираж? Нет! Нет! Тысячу раз нет! И все-таки странно, невероятно. Неужели они не сгорели тогда?! Неужели произошло чудо?! Ивану припомнился мнемоскопический сеанс. Нет, все было так, как было – мнемограммы не могут врать, как не может врать камень, как не может врать дерево, как не может врать ветер! И все же распятые жили, застыв на гибельном, мучительно болезненном острие, на лезвии. Они погибли тогда, бесспорно! Но они и продолжали жить! Как продолжает жить все в Пространстве, продолжает вопреки человеческой логике и людскому здравому смыслу, ибо сам процесс этот выше и того и другого, ибо Сознание и Дух лишь перетекают из одного сосуда в другой, и в их силах придать новому сосуду прежние формы!
Все эти мысли обрывочно мелькали в воспаленному мозгу Ивана. Но они не заглушали боли. Они лишь словно протыкали ее обиталище в беспорядочном суетливом движении. Боль же заполняла собою все – как до того заполняли все тоска, потом мрак.
Боль из-под черепной коробки расползлась по всему телу. Она рвала калеными щипцами его на части, пронзала тупыми иззубренными иглами и ржавыми искореженными пиками, она жгла расплавленной смолой, которую будто бы плеснули сразу снаружи и изнутри. Ивану казалось, что с него живьем сдирают кожу. И не только кожу, но и верхний слой мяса, потом и все остальные слои, что из него дерут сухожилия и вены… И все это разом! Он хотел кричать, стонать, скрипеть зубами, но внутри все пересохло, он не мог издать ни звука, распухший огромный язык заполнил весь рот – так, что нельзя было сомкнуть челюстей. И все-таки главной была не телесная боль.
Распятые не исчезали. Они все так же висели. Смотрели в глаза. И теперь Иван не сомневался – они видят его, точно видят! Но это лишь усиливало боль! Зачем им видеть его?! Неужто с них не хватает собственной лютой муки?! Нет! Не надо! Никогда! Он хотел заслониться рукой. Но руки были недвижны, он сам был распятым на плахе. Хотел зажмуриться, закрыть глаза, и сделал это. Но он продолжал все видеть внутренним зрением – не менее четко, не менее ярко. От этого некуда было деваться!
К видениям стали прибавляться голоса. Они выплывали из общего неразборчивого гула, который Ивану казался обычным шумом крови, прилившей к голове. Но это было не так. Голоса нарастали, звучали явственней. Кто-то невидимый бубнил басом Гуга Хлодрика: «Ты не поможешь им, дура-ак! Ты только усугубишь все! Наплюй! Забудь!» Сипатый Хук Образина вторил пьяно: «Тупица, себя же погубишь! Куда ты лезешь все время?! Надо жить в своей норе, в своей дыре! То же мне, нашелся мститель праведный! Дурачина!» Слабенький приглушенный голосок сельского священника уговаривал: «Не надо, откажись, только всепрощением можно искупить что-то, во мщении и растравлении ран своих не отыскать и тени справедливости, она в Боге, в умении терпеливо и покорно принимать ниспосланное, за все благодарить: и за радости и за горести. Бойся себя! Бойся своей гордыни!» И тут же нервно, почти зло звучал высокий женский: – «Да будет проклят! да будет проклят! да будет…» Серж Синицки заплетающимся языком гундосил; Тю ист крэзи, Ванья! Сэ не трэ бьен, вали, Ванья, нах хауз. Иль ист морт, иль не будет прощай тьэбья!" И совсем невпопад звучал хрипловатый голос Ланы, взволнованный, даже испуганный: «А я бы висела вечно, пусть! Хоть висеть, хоть лежать, хоть вверх ногами – только бы вечно! Это же блаженство. Зачем ты меня лишил его?! Почему?! Ты думаешь, ты можешь решать за всех? Ты ошибаешься! Решай за себя! Вечность – это так прекрасно, это – быть всегда, неважно как, но всегда…» А параллельно, временами заглушая русоволосую, кричала надрывно погибшая а Осевом: «Забери меня отсюда! Забери! Прижми к себе крепко-накрепко! Я не могу с ними, с этими фантомами-упырями! Я не хочу вечности! Я не желаю носиться всегда в этом царстве теней! Умоляю, спаси! Ну что же, что ты медлишь, они уже вырывают меня, они отнимают меня у тебя, ну-у!!!»! И скрипело в уши: «Мразь! Слизняк! Амеба! Жалкое насекомое, комар, лягушонок! Твое место – лужа, грязь, мокрятина! Что ты о себе помыслить смог, тля! Куда ты заполз, червь?! Гнусный болезнетворный вирус, пытающийся проникнуть в здоровое тело! Зараза мерзкая!!!» И какой-то полузнакомый; а то и вовсе незнакомый приторно-властный, напоенный сиропом, угодливый и одновременно хамоватый, наглый, по-холопьему властный, шепоток все время просачивался в мозг: «Такой порядок! Все равно никто вам не поможет, ни здесь, ни там. Ну где вы найдете безумцев? Нет, нет, ничего, с вами разберутся, поместят куда надо, посадят, куда положено, вы не волнуйтесь, в ваших же интересах! Такой порядок!» А неунывающий Дил Бронкс поддерживал, но как-то странно поддерживал: «Держись! Помни, что обещал! Мне хоть что, один черт! Лишь бы оттуда, понял! Гляди, не подыхай там раньше времени! Или ты уже… того? Может, я с трупом говорю, а? Эй, Ванюша, друг любезный, Иван, чертово семя, паскудник, ты жив еще? Нет?! Не слышу?! Может, ты и не улетал никуда? Эй?!» Глаза мучеников все смотрели на Ивана – и боль из этих глаз переливалась в него. А его собственная боль лилась в них! И не было ни конца, ни края!
И вдруг всплыло, бывшее в Храме, всплыло само по себе, не разрушая видения, не отвлекая от него, будто бы существуя одновременно, но в ином измерении. Иван был во мраке Пространства, и внутри Храма, и снаружи – пред его мысленным взором неизбывным очищающим огнем горели золотые купола. И вот они исчезли, вот все затянуло пеленой, а потом сквозь пелену сверкнула блесточкой кроха-золотинка. Но так сверкнула, что мрак вселенский разбежался по углам пространственного окоема. И заглушая все, прозвучало мягко, по-доброму, будто не с земли прозвучало, а с небес: «Иди! И да будь благословен!»
Голоса, видения, страхи, боль, тоска – все сразу пропало. И он почувствовал, что не лежит на холодной плахе, что его успело приподнять вместе с нею, и он висит теперь на зажимах, удерживающих руки, ноги, шею, висит в совершенно другом помещении, ни чем не похожем на предыдущее с застывшим в воздухе темным яйцом и раструбами непонятных приборов-излучателей. Здесь было пусто и светло. Здесь были голые стены и пол. Правда, с потолка свисали шланги толщиной в руку и другими концами тянулись к Ивановой плахе. Но куда именно они входили, Иван не видел. Ему еще было не по себе: перед глазами мельтешили меленькие черные точечки и зелененькие вертлявые червячки. Голова болела.
И все-таки он понял – что-то произошло. Скосив глаз на собственное плечо, потом на грудь, он увидал обрывки и ошметки грубой толстенной кожи с наслоившимися на нее чешуйками. Из-под этих грязно-зеленых струпьев проглядывала обычная светлая, чуть тронутая загаром кожа. Иван сомкнул зубы, провел языком по ним – да, у него были нормальные зубы в два ряда, а вовсе не пластины-жвалы. И видел он не так, как прежде, обзор был поменьше – видно, один глаз, верхний, пропал. Но вместе с тем Иван ощущал, что он еще не стал человеком в полном смысле этого слова, что процесс преобразования, а точнее, возвращения его в человеческое тело продолжается. Вот сползла откуда-то сверху, наверное, с надбровной дуги, пластина, закрыла на минуту глаз, но потеряв опору, соскочила… Иван сжал руки в кулаки, пошевелил пальцами – да, это были его пальцы, лишь обломились два или три когтя, выпали из пылающих ладоней. Молнией прошибла мысль – тело было здоровым, целым! А ведь его основательно исколошматили в тот раз, перед превращением в негуманоида, у него не оставалось ни единого зуба, а сейчас – пожалуйста, все на месте! И боли в переломанных ребрах, в грудине он не ощущал, все было цело. Иван обрадовался и воспрял душою на какое-то время. Помянул добрым словом старину Гуга – как он его выручил с этим яйцом-превращателем! Верно Гуг говорил – не все свойства этой штуковины еще известны, не все! Вот и раскрылось еще одно – способность восстановления прежнего тела при обратном переходе. Это была фантастика! Но это было так, от реальности никуда не денешься. И лишь теперь в Иванову голову пришла догадка. Никакие то были не секретные лаборатории на суднах в Средиземном море, точно! Как он сразу не сообразил, он ведь слышал от своих кое-что! На суденышках, служивших обыкновенным камуфляжем, в обстановке глубочайшей тайны, закрытые ото всех донельзя, работали две сверхсекретные группы временного прорыва. С будущим шутки были плохи. На каждый бросок туда уходила такая уймища энергии, что хватила бы на планетную колонию в другом конце Галактики. Перебросить пока что никого не удавалось. Зато Иван точно знал, что прорывщики умудрялись время от времени кое-что переносить оттуда к себе. Нет-нет, да и приворовывали они плохо лежащее. Видать, и яйцо-превращатель стянули! Где оно могло быть создано, кем, когда? На первые два вопроса и ответа искать не стоило. А вот когда? Уж точно, не раньше тридцатого века, а то и сорокового. Ведь в ближайшие века даже не предвиделось создание приборов, наделенных столь чудесными свойствами. Ничего, еще разберемся, решил Иван, успеется!
Он чувствовал, как осыпается с него клочьями жуткая чешуистая негуманоидская шкура, как сыпятся на пол бронированные хитиновые пластинки. Он теперь сам себе казался голым, абсолютно не защищенным, истинным слизняком. И ему становилось страшно! Как жить в этом мире таким?! Как в нем существовать с практически обнаженным сердцем, мозгом, легкими и всем прочим?! Это ведь равносильно смерти! Каждый, кому не лень, может его пронзить, раздавить, смять! Волна страха накатила внезапно. И Иван сразу взмок, будто его сверху окатили из ведра. Он не желал быть незащищенным в этом ужасном и жестоком мире! Все прочее, все мысли, воспоминания ушли на второй, третий планы, осталось лишь одно – ощущение своей тончайшей кожи-пленочки. Его словно бы выбросили нагишом в Пространство. И он вспомнил, что так уже было, что он висел в Пустоте, ничем не прикрытый, что его сжимала холодная лапа… Но тогда ему не было страшно. А теперь он испытывал не просто страх, его пронизывал ужас.
И в последнюю секунду, когда животный инстинктивный ужас этот грозил повергнуть его в безумие, превратить из человека в зверя, амебу, слизняка, червя, отбросить его в невообразимые дали добытия и хаоса, Иван вдруг ощутил на груди холодок. И даже не понял, что это. Лишь вывернув шею, скосив глаза чуть не до выхода из орбит, он увидал ту самую маленькую угластую железячку, что не снимал ни перед превращением, ни при входе в Осевое, ни ранее, с тех пор, как надел ее на себя. И в голове прояснилось. Страхи ушли. Нет, он не стал вдруг неуязвимым, и кожа его не стала ни на капельку плотнее и тверже. Все оставалось прежним – человеческим, хрупким, нежным, открытым, подвластным смерти в любой миг. Но душа его окрепла, стала сильной, неколебимой, властной, если только эти качества можно разместить рядом с самим понятием Душа. И она влила силы в уязвимое и незащищенное тело, прикрыла его невидимым и неощутимым стальным панцирем. Иван содрогнулся, словно его внезапно ударило током. И наземь полетели последние ошметки чужой шкуры. Теперь он был самим собою. В ушах опять прозвучало, но тише, почти неслышно, будто далекий отголосок растворяющегося под невидимыми сводами эха: «Иди! И да будь благословен!»
И только отзвучал далекий и добрый голос, как в стене напротив образовался проем. В комнату вползло что-то шарообразное на множестве ножек-крючьев. Проем тут же исчез, словно и не было ничего. А Иван увидел, что вползшее существо представляло из себя одну огромную трехглазую голову, усеянную пластинами и короткой рыжей щетиной – ножки торчали прямо из-под брылей и пластин.
Существо внимательно осмотрело Ивана снизу, подползло ближе, разинуло рот-клюв и изрекло глубокомысленно:
– Да-а, чего и следовало ожидать! Слизнякус замляникус примитивус!
– Хватит паясничать! – выдавил из себя Иван.
– А чего это – хватит? Еще и не начинали поясничать-то, дорогуша! Ты забыл, небось, что сейчас месяц развлечений?
Вид у говорящей головы был неприятным. Но она была тут хозяином. А Иван – узником. Ему бы вести себя поскромней, но куда там!
– Что уставилась, тварюга головоногая? – зло и почти без вопросительных интонаций проговорил он. – Сколько мне еще болтаться и дозревать, а? Чего молчишь?!
– А нисколько! – ответила голова.
– Как, это? – изумился Иван совсем по-детски.
– А вот так, дозрел уже, хватит с тебя.
– Тогда развязывай.
– Успеется!
Иван дернулся. Да все без толку, зажимы были сработаны на совесть.
– Не трепыхайся, слизняк, – ласково прошипела голова, – погоди. Мне еще надо отработать с тобой некоторые моменты, опробовать реакцию на адекватность, а там и развяжем… – она вдруг замялась, но договорила, – ежели не перезрел.
– Валяй! Проверяй!
Головоногий откатился в уголок. А на месте противоположной стены высветился экран не экран, а что-то навроде окна с замутненным стеклом. За стеклом висела… Иван подумал сначала, что это мохнатая Марта, размякшая в прозрачной сеточке, выдающая из шара-матки через хобот зародышей прямиком в аквариум, все было в точности… Но взгляда на одутловатое сонное лицо, на заплывшие глазки, на растрепанные, но вовсе не черные, волосы, он чуть не закричал, рванулся опять. Не тут-то было!
За стеклом висела русоволосая Лана. И непохоже было, чтобы она испытывала блаженство, вечное блаженство. В искривленных закушенных губах читались скорее безнадежное отчаяние, тоска. Желтые мешки под глазами старили ее, делали некрасивой.
– Лана-а? – тихо позвал Иван.
Висящая приоткрыла глаза. Долго смотрела, словно не узнавая. Потом вяло и безразлично пролепетала:
– А-а, это ты…
– Они сделали с тобой это?! Говори! – Ивану вдруг вспомнилась ее голова в прозрачном шаре. Голова была совсем как живая, а может, и живая. Но она оказалась лишь ловкой и хитрой подделкой или вообще иллюзией. А сейчас?
Иван почувствовал, что все испытанное им, все предстоящее, да и он сам ни гроша не стоят пред этой вечной мукой. Это он был виноват! Это он обрек ее на висение!
– Мне хорошо-о, – проговорила русоволосая, еле шевеля губами, – ты не гляди, не верь, это неземное, блаженство, ах как мне хорошо, я никогда не умру! Все обратится в тлен и прах, погаснут звезды, в пыль развеются планеты, свернутся коллапсары, а я буду висеть и наслаждаться…
– Заткнись! – заорал Иван. – Чтоб с тобой ни было, я приду, я выдерну тебя из этой гадкой паутины!
– Только попробуй, – вяло и тускло обронила она. И закрыла глаза.
Стекло начало мутнеть. А Иван все смотрел и смотрел на толстый морщинистый и слизистый хобот, свисавший из шара-груши. Его мутило, горло сжимали спазмы. Но он все смотрел и смотрел.
– Укрепи меня и наставь… – процедил он вслух с мольбой, но одновременно твердо, будто не прося, а требуя. – Дай мне, Всемогущий и Всезнающий, сил и терпения, не дозволь вновь обратиться в зверя! Укрепи!
Голова подползла ближе, снова выкатила черные глазища на Ивана.
– Ты чего там бормочешь? Бредишь, что ли?! Тут кроме нас с тобой ни черта нету, слизняк! Так-то! А реакция у тебя неважная, что-то и не пойму, то ли недозрел, то ли перезрел!
Иван молчал.
– Эй, ты слышишь меня?
Иван молчал.
– Я научу тебя быть вежливым головоногий.
Ивана тряхнуло, пронзило тысячами игл. Он сразу понял, куда входили шланги, тянувшиеся от потолка. Но он и теперь молчал. Пускай пытают! Пускай издеваются! Пусть и вообще убьют! Он не проронит больше ни словечка, он будет нем как мертвый, как камень, как эта стена!
Плаха вдруг начала вращаться вокруг своей горизонтальной оси. Перед глазами закружились углы, стены… Через какое-то время, не прекращая этого вращения, она начала крутиться и по вертикальной. При каждом обороте Ивана встряхивало, ударяло о незримый барьер. И трясло, не переставая трясло. Но он молчал.
– Неплохо, неплохо, – доносилось то ли снизу, то ли сверху.
Иван потерял ощущение и того и другого. Ему вообще вдруг начало казаться, что он на Земле, в их учебно-тренировочном комплексе, что его крутят на восьмиплоскостной центрифуге – словно школяра-подготовишку. Продолжалось это бесконечно долго. Иван потерял счет секундам, минутам, часам, может, и дням даже!
И когда плаха-центрифуга замерла на месте, он не почувствовал этого, его еще продолжало крутить, вертеть, переворачивать.
– Совсем неплохо! – заверил мельтешащий в глазах головоногий. И что-то проделал у основания плахи.
Ивана выбросило из зажимов как из рогатки, он не мог стоять на ногах, его кидало из стороны в сторону – он шибанулся всем телом об одну стену, сполз вниз, но его кинуло на другую, потом опять на пол. Ему казалось, что это не его бросает после плахи-центрифуги, а сама комната сошла с ума и вертится во всех направлениях. Его зашвырнуло даже на потолок. Тут же размазало по полу. Но движение было неостановимо.
– Неплохо! Неплохо – неслось от головоногого.
Тот был неподвижен, сидел себе в уголочке, наблюдал.
После двух или трех десятков бросков Ивана вдруг швырнуло на плаху. И та с треском развалилась, будто была слеплена из пересохшей глины. Иван пробил ее насквозь, влетел в огромное пустынное помещение и повалился лицом вниз на холодный каменный пол. Его перестало бросать из стороны в сторону. Он лежали не мог отдышаться.
– Нормальное, – машинально ответил Иван. И сам поразился своему дурацкому ответу.
Невидимый заскрежетал, заскрипел – видно, ему стало смешно от чего-то. Иван дернулся со всей силы, но зажимы были прочными и надежными.
– Не стоит нервничать, – предупредил невидимый, – лежи спокойненько, и все будет путем! Через три часа сам себя не узнаешь! Небось, отвык уже, а?
Иван не понял, от чего он должен был отвыкнуть. Его волновало другое.
– Где я? – спросил он.
– Там, куда стремился.
– А если поточнее?!
– В Меж-арха-анье, слизняк, тебе же объясняли много раз, что к чему, – недовольно просипел невидимый.
– Ага, – съязвил Иван, – мне объясняли, а вы присутствовали при этих объяснениях, все слыхали, все знаете!
– Нам без этого нельзя – конечно, знаем!
Из Ивана вместе со словами полилась желчь:
– Ну понятненько, ясненько, все-то вы обо всем знаете, все-то вы понимаете, только вот сказать не можете, у нас тоже есть такие – все понимают, глядят понимающими глазами, потявкивают, повизгивают, подвывают, а вот сказать, ну никак не могут!
– Намек понял, – заявил невидимый, – сам такой!
Разговор сначала перешел в перепалку, потом стал переходить в склоку. Но невидимый вдруг сгладил все, заскрипел, захохотал. Иван то ли от нервов, то ли поддавшись его заразительному смеху-скрежету, тоже рассмеялся. Да еще как! Будто он не распятым на холодной и жесткой плахе лежал, а стоял в комнате смеха у эйфороматов, которые могут растормошить покойника недельной давности.
Он смеялся, и ему становилось легче, словно некий тяжкий груз сваливался комьями или пластами с груди. Впервые за все время пребывания в этой идиотской и не поддающейся логическому истолкованию Системе он чувствовал себя столь расслабленным, легким, беззаботным.
Но невидимка так же неожиданно, как и начал, прервал свой захлебывающийся смех. И стал вполне серьезно объяснять Ивану, что к чему, да еще таким тоном, так разжевывая все, что Иван ощутил себя олухом необычайным.
– Мы сейчас в Меж-арха-анье. Сюда сходятся связующие нити всех трех частей псевдопланетной подсистемы, базирующейся на Хархане-А, Харх-А-ане и Ха-Архане, понял?
– Пытаюсь понять.
– Так вот, каждая часть равноудалена от квазицентра на двадцать один световой год… э-э, световой год, надеюсь, ты знаешь, это не время, это расстояние, которое преодолевает луч света за ваш земной год…
– Не надо разжевывать, я не школяр, – перебил Иван. Его возмутило то, что с ним говорят как с молокососом-дебилом.
– Похвально! – заметил невидимка. – Но продолжим наш ликбез! Итак, центр этот существует на известном расстоянии от известных частей. И одновременно он находится в самом ярде каждой, повторяю, каждой части.
Ивану показалось, что голос очень похож на голос молодого и неспившегося Хука Образины, что невидимка и есть тот самый непонятный и нигде толком не существующий доброжелатель. Хотя ощущалось и различие. Иван не мог понять – в чем, какое, но оно было.
– Мудрено слишком, – сказал он.
– Ни хрена тут мудреного нет! Все предельно просто. Ядра частей пронзены энергетической иглой-уровнем, слыхал про таковой? – невидимка не дал ответить. – Так вот, этот уровень в свою очередь, именно пронизывая все три ядра, теряет в подструктурах пилообразные функции, сворачивается и замыкается сам в себе. Понял? Но только для этих трех ядер. Во всех прочих местах он остается самым обычным простеньким иглой-уровнем.
– Угу, – вставил Иван, – совсем простеньким и необычайно обычненьким! Вы ответьте лучше – с чего это вдруг вы тут решили, что жертву перед закланием надо непременно просвещать.
– Глупость твоя безгранична, слизняк. И потому ее мы замечать не будем. Впрочем, ежели желаешь на арену – пожалуйста, в любой миг! Похоже, там ты себя чувствуешь увереннее!
– А потом?
– Что потом?
– Ну, после арены – куда?
– Как это куда?! – Сюда! – раздраженно разъяснил невидимка.
– Тогда не надо! – заупрямился Иван. – Еще чего не хватало – все заново! Нет, уж! Лучше свежуйте живьем, гады!
– Фу-у! – брезгливо протянул невидимка. – Грубо и некрасиво! Ну да ладно уж, лежи себе. Тебе будет над чем пораскинуть мозгами. – Лежи, перевертыш!
Ивана перестали тревожить. И он остался один – один в тишине, полумраке и неизвестности. Он вдруг вспомнил, что очень много дней ничего не ел и почти ничего не пил, что держался лишь на стимуляторах да на нервном взводе-запале. Но ему и сейчас не хотелось есть. Не хотелось, и все!
Темное и странное яйцо висело над ним. Из раструбов явно что-то исходило. Но Иван пока не чувствовал, что именно. Легкость, расслабленность, беззаботность растворялись, уходили из тела и мозга. Их место занимало постепенно, словно наваливаясь, просачиваясь вовнутрь, нечто тяжкое и муторное. С каждой минутой ощущение становилось все неприятнее. Набегали гнетущие мысли, захлестывало тоской – внезапной, неестественно давящей, изнуряющей.
Иван поскреб подбородком о плечо, и неожиданно почувствовал, что он лежит голышом, без комбинезона, и что самое странное – чешуя на теле какая-то не такая, почти мягкая. Он еще раз уперся подбородком в плечо – и сдвинул целый клок распадающейся отдающей гнильцой чешуи. Его это взволновало на миг. Но тут же все любопытство, как и внезапное оживление, улетучилось. И опять ему стало все безразлично, снова накатила тоска – да такая, что хоть в петлю! Иван зажмурился. И принялся перекатывать голову из стороны в сторону: вправо, влево! Вправо, влево! Вправо, влево! и так до бесконечности…
А когда шея онемела и перестала слушаться, когда тоска стала невыносимой, болезненно жгучей, когда он уже разлепил спекшиеся пересохшие губы, случилось еще более страшное – на него накатили воспоминания. Да с такой силой, с такой ослепительной ясностью, прозрачностью, реальной контрастностью, словно были это не воспоминания, не отблески чего-то далекого, прошедшего в растравленном мозгу, а сама явь.
Мрак Пространства залил все вокруг, лишил мир красок. Но в этом беспроглядном пугающем мраке высветилась вдруг серебристая точечка, стала увеличиваться в размерах – очень медленно, будто ползла черепахой навстречу. Иван не сразу сообразил, что это корабль-капсула трехсотлетний давности, и что он вовсе не ползет, а несется на него с колоссальной скоростью, это просто расстояние и мрак искривляют все, заглушают. Корабль занял собою половину неба. И замер. Начал поворачиваться. Неторопливо выползали по левому борту кронштейны, крепления, сети батарей, вот стала видна выпуклая рубка, вот смотровая площадка, поручни… Ивана резануло по сердцу, по глазам. На поручнях, прикрученные металлопластиковыми цепями к горизонтальным трубам, с раскинутыми руками, неестественно раскинутыми, будто бы вывороченными, изломанными, висели они, давшие ему жизнь. Сквозь затемненные стекла шлемов Иван видел их лица. Это были лики мучеников, искаженные болью, страданием, отчаянием. Без содрогания невозможно было глядеть на них. Иван глухо застонал, скрипнули плотно сжатые зубы. Как ни жгла, как ни мучила его память прежде, такой пронзительной боли он еще не испытывал. Это было не воспоминание, это было не видение, это была сверхреальность! Жуткая, страшная, кошмарная, но именно реальность, увеличенная, усиленная некими, может, и несуществующими сверхъестественными линзами отнюдь не материального происхождения.
Распятые были еще живы. Они время от времени раскрывали рты, будто переговариваясь, или же хрипя, крича от боли и ужаса. Но Иван не слышал ни слова, ни звука. Порою он встречался с ними взглядами. И ему казалось что они тоже видят его, зрачки их глаз расширялись, в них застывало что-то непередаваемое, неописуемое… и Ивану представлялось, что эти люди вовсе не погибли тогда, двести с лишним лет назад, что они живут до сих пор, живут, замерев на грани, на лезвии, отделяющем жизнь от смерти, и что они будут жить еще очень долго в этом ослепительно-жутком взлете полубытия и полусмерти, долго, а может, и вечно, если он не сделает, не совершит чего-то важного для них. И ему казалось, что их глаза и молят его об этом, мало того, что они требуют от него чего-то… а чего именно Иван не знал, откуда он мог знать?! Он сам страдал, он не ведал, как им помочь, и есть ли они на самом деле. Или все – только мираж? Нет! Нет! Тысячу раз нет! И все-таки странно, невероятно. Неужели они не сгорели тогда?! Неужели произошло чудо?! Ивану припомнился мнемоскопический сеанс. Нет, все было так, как было – мнемограммы не могут врать, как не может врать камень, как не может врать дерево, как не может врать ветер! И все же распятые жили, застыв на гибельном, мучительно болезненном острие, на лезвии. Они погибли тогда, бесспорно! Но они и продолжали жить! Как продолжает жить все в Пространстве, продолжает вопреки человеческой логике и людскому здравому смыслу, ибо сам процесс этот выше и того и другого, ибо Сознание и Дух лишь перетекают из одного сосуда в другой, и в их силах придать новому сосуду прежние формы!
Все эти мысли обрывочно мелькали в воспаленному мозгу Ивана. Но они не заглушали боли. Они лишь словно протыкали ее обиталище в беспорядочном суетливом движении. Боль же заполняла собою все – как до того заполняли все тоска, потом мрак.
Боль из-под черепной коробки расползлась по всему телу. Она рвала калеными щипцами его на части, пронзала тупыми иззубренными иглами и ржавыми искореженными пиками, она жгла расплавленной смолой, которую будто бы плеснули сразу снаружи и изнутри. Ивану казалось, что с него живьем сдирают кожу. И не только кожу, но и верхний слой мяса, потом и все остальные слои, что из него дерут сухожилия и вены… И все это разом! Он хотел кричать, стонать, скрипеть зубами, но внутри все пересохло, он не мог издать ни звука, распухший огромный язык заполнил весь рот – так, что нельзя было сомкнуть челюстей. И все-таки главной была не телесная боль.
Распятые не исчезали. Они все так же висели. Смотрели в глаза. И теперь Иван не сомневался – они видят его, точно видят! Но это лишь усиливало боль! Зачем им видеть его?! Неужто с них не хватает собственной лютой муки?! Нет! Не надо! Никогда! Он хотел заслониться рукой. Но руки были недвижны, он сам был распятым на плахе. Хотел зажмуриться, закрыть глаза, и сделал это. Но он продолжал все видеть внутренним зрением – не менее четко, не менее ярко. От этого некуда было деваться!
К видениям стали прибавляться голоса. Они выплывали из общего неразборчивого гула, который Ивану казался обычным шумом крови, прилившей к голове. Но это было не так. Голоса нарастали, звучали явственней. Кто-то невидимый бубнил басом Гуга Хлодрика: «Ты не поможешь им, дура-ак! Ты только усугубишь все! Наплюй! Забудь!» Сипатый Хук Образина вторил пьяно: «Тупица, себя же погубишь! Куда ты лезешь все время?! Надо жить в своей норе, в своей дыре! То же мне, нашелся мститель праведный! Дурачина!» Слабенький приглушенный голосок сельского священника уговаривал: «Не надо, откажись, только всепрощением можно искупить что-то, во мщении и растравлении ран своих не отыскать и тени справедливости, она в Боге, в умении терпеливо и покорно принимать ниспосланное, за все благодарить: и за радости и за горести. Бойся себя! Бойся своей гордыни!» И тут же нервно, почти зло звучал высокий женский: – «Да будет проклят! да будет проклят! да будет…» Серж Синицки заплетающимся языком гундосил; Тю ист крэзи, Ванья! Сэ не трэ бьен, вали, Ванья, нах хауз. Иль ист морт, иль не будет прощай тьэбья!" И совсем невпопад звучал хрипловатый голос Ланы, взволнованный, даже испуганный: «А я бы висела вечно, пусть! Хоть висеть, хоть лежать, хоть вверх ногами – только бы вечно! Это же блаженство. Зачем ты меня лишил его?! Почему?! Ты думаешь, ты можешь решать за всех? Ты ошибаешься! Решай за себя! Вечность – это так прекрасно, это – быть всегда, неважно как, но всегда…» А параллельно, временами заглушая русоволосую, кричала надрывно погибшая а Осевом: «Забери меня отсюда! Забери! Прижми к себе крепко-накрепко! Я не могу с ними, с этими фантомами-упырями! Я не хочу вечности! Я не желаю носиться всегда в этом царстве теней! Умоляю, спаси! Ну что же, что ты медлишь, они уже вырывают меня, они отнимают меня у тебя, ну-у!!!»! И скрипело в уши: «Мразь! Слизняк! Амеба! Жалкое насекомое, комар, лягушонок! Твое место – лужа, грязь, мокрятина! Что ты о себе помыслить смог, тля! Куда ты заполз, червь?! Гнусный болезнетворный вирус, пытающийся проникнуть в здоровое тело! Зараза мерзкая!!!» И какой-то полузнакомый; а то и вовсе незнакомый приторно-властный, напоенный сиропом, угодливый и одновременно хамоватый, наглый, по-холопьему властный, шепоток все время просачивался в мозг: «Такой порядок! Все равно никто вам не поможет, ни здесь, ни там. Ну где вы найдете безумцев? Нет, нет, ничего, с вами разберутся, поместят куда надо, посадят, куда положено, вы не волнуйтесь, в ваших же интересах! Такой порядок!» А неунывающий Дил Бронкс поддерживал, но как-то странно поддерживал: «Держись! Помни, что обещал! Мне хоть что, один черт! Лишь бы оттуда, понял! Гляди, не подыхай там раньше времени! Или ты уже… того? Может, я с трупом говорю, а? Эй, Ванюша, друг любезный, Иван, чертово семя, паскудник, ты жив еще? Нет?! Не слышу?! Может, ты и не улетал никуда? Эй?!» Глаза мучеников все смотрели на Ивана – и боль из этих глаз переливалась в него. А его собственная боль лилась в них! И не было ни конца, ни края!
И вдруг всплыло, бывшее в Храме, всплыло само по себе, не разрушая видения, не отвлекая от него, будто бы существуя одновременно, но в ином измерении. Иван был во мраке Пространства, и внутри Храма, и снаружи – пред его мысленным взором неизбывным очищающим огнем горели золотые купола. И вот они исчезли, вот все затянуло пеленой, а потом сквозь пелену сверкнула блесточкой кроха-золотинка. Но так сверкнула, что мрак вселенский разбежался по углам пространственного окоема. И заглушая все, прозвучало мягко, по-доброму, будто не с земли прозвучало, а с небес: «Иди! И да будь благословен!»
Голоса, видения, страхи, боль, тоска – все сразу пропало. И он почувствовал, что не лежит на холодной плахе, что его успело приподнять вместе с нею, и он висит теперь на зажимах, удерживающих руки, ноги, шею, висит в совершенно другом помещении, ни чем не похожем на предыдущее с застывшим в воздухе темным яйцом и раструбами непонятных приборов-излучателей. Здесь было пусто и светло. Здесь были голые стены и пол. Правда, с потолка свисали шланги толщиной в руку и другими концами тянулись к Ивановой плахе. Но куда именно они входили, Иван не видел. Ему еще было не по себе: перед глазами мельтешили меленькие черные точечки и зелененькие вертлявые червячки. Голова болела.
И все-таки он понял – что-то произошло. Скосив глаз на собственное плечо, потом на грудь, он увидал обрывки и ошметки грубой толстенной кожи с наслоившимися на нее чешуйками. Из-под этих грязно-зеленых струпьев проглядывала обычная светлая, чуть тронутая загаром кожа. Иван сомкнул зубы, провел языком по ним – да, у него были нормальные зубы в два ряда, а вовсе не пластины-жвалы. И видел он не так, как прежде, обзор был поменьше – видно, один глаз, верхний, пропал. Но вместе с тем Иван ощущал, что он еще не стал человеком в полном смысле этого слова, что процесс преобразования, а точнее, возвращения его в человеческое тело продолжается. Вот сползла откуда-то сверху, наверное, с надбровной дуги, пластина, закрыла на минуту глаз, но потеряв опору, соскочила… Иван сжал руки в кулаки, пошевелил пальцами – да, это были его пальцы, лишь обломились два или три когтя, выпали из пылающих ладоней. Молнией прошибла мысль – тело было здоровым, целым! А ведь его основательно исколошматили в тот раз, перед превращением в негуманоида, у него не оставалось ни единого зуба, а сейчас – пожалуйста, все на месте! И боли в переломанных ребрах, в грудине он не ощущал, все было цело. Иван обрадовался и воспрял душою на какое-то время. Помянул добрым словом старину Гуга – как он его выручил с этим яйцом-превращателем! Верно Гуг говорил – не все свойства этой штуковины еще известны, не все! Вот и раскрылось еще одно – способность восстановления прежнего тела при обратном переходе. Это была фантастика! Но это было так, от реальности никуда не денешься. И лишь теперь в Иванову голову пришла догадка. Никакие то были не секретные лаборатории на суднах в Средиземном море, точно! Как он сразу не сообразил, он ведь слышал от своих кое-что! На суденышках, служивших обыкновенным камуфляжем, в обстановке глубочайшей тайны, закрытые ото всех донельзя, работали две сверхсекретные группы временного прорыва. С будущим шутки были плохи. На каждый бросок туда уходила такая уймища энергии, что хватила бы на планетную колонию в другом конце Галактики. Перебросить пока что никого не удавалось. Зато Иван точно знал, что прорывщики умудрялись время от времени кое-что переносить оттуда к себе. Нет-нет, да и приворовывали они плохо лежащее. Видать, и яйцо-превращатель стянули! Где оно могло быть создано, кем, когда? На первые два вопроса и ответа искать не стоило. А вот когда? Уж точно, не раньше тридцатого века, а то и сорокового. Ведь в ближайшие века даже не предвиделось создание приборов, наделенных столь чудесными свойствами. Ничего, еще разберемся, решил Иван, успеется!
Он чувствовал, как осыпается с него клочьями жуткая чешуистая негуманоидская шкура, как сыпятся на пол бронированные хитиновые пластинки. Он теперь сам себе казался голым, абсолютно не защищенным, истинным слизняком. И ему становилось страшно! Как жить в этом мире таким?! Как в нем существовать с практически обнаженным сердцем, мозгом, легкими и всем прочим?! Это ведь равносильно смерти! Каждый, кому не лень, может его пронзить, раздавить, смять! Волна страха накатила внезапно. И Иван сразу взмок, будто его сверху окатили из ведра. Он не желал быть незащищенным в этом ужасном и жестоком мире! Все прочее, все мысли, воспоминания ушли на второй, третий планы, осталось лишь одно – ощущение своей тончайшей кожи-пленочки. Его словно бы выбросили нагишом в Пространство. И он вспомнил, что так уже было, что он висел в Пустоте, ничем не прикрытый, что его сжимала холодная лапа… Но тогда ему не было страшно. А теперь он испытывал не просто страх, его пронизывал ужас.
И в последнюю секунду, когда животный инстинктивный ужас этот грозил повергнуть его в безумие, превратить из человека в зверя, амебу, слизняка, червя, отбросить его в невообразимые дали добытия и хаоса, Иван вдруг ощутил на груди холодок. И даже не понял, что это. Лишь вывернув шею, скосив глаза чуть не до выхода из орбит, он увидал ту самую маленькую угластую железячку, что не снимал ни перед превращением, ни при входе в Осевое, ни ранее, с тех пор, как надел ее на себя. И в голове прояснилось. Страхи ушли. Нет, он не стал вдруг неуязвимым, и кожа его не стала ни на капельку плотнее и тверже. Все оставалось прежним – человеческим, хрупким, нежным, открытым, подвластным смерти в любой миг. Но душа его окрепла, стала сильной, неколебимой, властной, если только эти качества можно разместить рядом с самим понятием Душа. И она влила силы в уязвимое и незащищенное тело, прикрыла его невидимым и неощутимым стальным панцирем. Иван содрогнулся, словно его внезапно ударило током. И наземь полетели последние ошметки чужой шкуры. Теперь он был самим собою. В ушах опять прозвучало, но тише, почти неслышно, будто далекий отголосок растворяющегося под невидимыми сводами эха: «Иди! И да будь благословен!»
И только отзвучал далекий и добрый голос, как в стене напротив образовался проем. В комнату вползло что-то шарообразное на множестве ножек-крючьев. Проем тут же исчез, словно и не было ничего. А Иван увидел, что вползшее существо представляло из себя одну огромную трехглазую голову, усеянную пластинами и короткой рыжей щетиной – ножки торчали прямо из-под брылей и пластин.
Существо внимательно осмотрело Ивана снизу, подползло ближе, разинуло рот-клюв и изрекло глубокомысленно:
– Да-а, чего и следовало ожидать! Слизнякус замляникус примитивус!
– Хватит паясничать! – выдавил из себя Иван.
– А чего это – хватит? Еще и не начинали поясничать-то, дорогуша! Ты забыл, небось, что сейчас месяц развлечений?
Вид у говорящей головы был неприятным. Но она была тут хозяином. А Иван – узником. Ему бы вести себя поскромней, но куда там!
– Что уставилась, тварюга головоногая? – зло и почти без вопросительных интонаций проговорил он. – Сколько мне еще болтаться и дозревать, а? Чего молчишь?!
– А нисколько! – ответила голова.
– Как, это? – изумился Иван совсем по-детски.
– А вот так, дозрел уже, хватит с тебя.
– Тогда развязывай.
– Успеется!
Иван дернулся. Да все без толку, зажимы были сработаны на совесть.
– Не трепыхайся, слизняк, – ласково прошипела голова, – погоди. Мне еще надо отработать с тобой некоторые моменты, опробовать реакцию на адекватность, а там и развяжем… – она вдруг замялась, но договорила, – ежели не перезрел.
– Валяй! Проверяй!
Головоногий откатился в уголок. А на месте противоположной стены высветился экран не экран, а что-то навроде окна с замутненным стеклом. За стеклом висела… Иван подумал сначала, что это мохнатая Марта, размякшая в прозрачной сеточке, выдающая из шара-матки через хобот зародышей прямиком в аквариум, все было в точности… Но взгляда на одутловатое сонное лицо, на заплывшие глазки, на растрепанные, но вовсе не черные, волосы, он чуть не закричал, рванулся опять. Не тут-то было!
За стеклом висела русоволосая Лана. И непохоже было, чтобы она испытывала блаженство, вечное блаженство. В искривленных закушенных губах читались скорее безнадежное отчаяние, тоска. Желтые мешки под глазами старили ее, делали некрасивой.
– Лана-а? – тихо позвал Иван.
Висящая приоткрыла глаза. Долго смотрела, словно не узнавая. Потом вяло и безразлично пролепетала:
– А-а, это ты…
– Они сделали с тобой это?! Говори! – Ивану вдруг вспомнилась ее голова в прозрачном шаре. Голова была совсем как живая, а может, и живая. Но она оказалась лишь ловкой и хитрой подделкой или вообще иллюзией. А сейчас?
Иван почувствовал, что все испытанное им, все предстоящее, да и он сам ни гроша не стоят пред этой вечной мукой. Это он был виноват! Это он обрек ее на висение!
– Мне хорошо-о, – проговорила русоволосая, еле шевеля губами, – ты не гляди, не верь, это неземное, блаженство, ах как мне хорошо, я никогда не умру! Все обратится в тлен и прах, погаснут звезды, в пыль развеются планеты, свернутся коллапсары, а я буду висеть и наслаждаться…
– Заткнись! – заорал Иван. – Чтоб с тобой ни было, я приду, я выдерну тебя из этой гадкой паутины!
– Только попробуй, – вяло и тускло обронила она. И закрыла глаза.
Стекло начало мутнеть. А Иван все смотрел и смотрел на толстый морщинистый и слизистый хобот, свисавший из шара-груши. Его мутило, горло сжимали спазмы. Но он все смотрел и смотрел.
– Укрепи меня и наставь… – процедил он вслух с мольбой, но одновременно твердо, будто не прося, а требуя. – Дай мне, Всемогущий и Всезнающий, сил и терпения, не дозволь вновь обратиться в зверя! Укрепи!
Голова подползла ближе, снова выкатила черные глазища на Ивана.
– Ты чего там бормочешь? Бредишь, что ли?! Тут кроме нас с тобой ни черта нету, слизняк! Так-то! А реакция у тебя неважная, что-то и не пойму, то ли недозрел, то ли перезрел!
Иван молчал.
– Эй, ты слышишь меня?
Иван молчал.
– Я научу тебя быть вежливым головоногий.
Ивана тряхнуло, пронзило тысячами игл. Он сразу понял, куда входили шланги, тянувшиеся от потолка. Но он и теперь молчал. Пускай пытают! Пускай издеваются! Пусть и вообще убьют! Он не проронит больше ни словечка, он будет нем как мертвый, как камень, как эта стена!
Плаха вдруг начала вращаться вокруг своей горизонтальной оси. Перед глазами закружились углы, стены… Через какое-то время, не прекращая этого вращения, она начала крутиться и по вертикальной. При каждом обороте Ивана встряхивало, ударяло о незримый барьер. И трясло, не переставая трясло. Но он молчал.
– Неплохо, неплохо, – доносилось то ли снизу, то ли сверху.
Иван потерял ощущение и того и другого. Ему вообще вдруг начало казаться, что он на Земле, в их учебно-тренировочном комплексе, что его крутят на восьмиплоскостной центрифуге – словно школяра-подготовишку. Продолжалось это бесконечно долго. Иван потерял счет секундам, минутам, часам, может, и дням даже!
И когда плаха-центрифуга замерла на месте, он не почувствовал этого, его еще продолжало крутить, вертеть, переворачивать.
– Совсем неплохо! – заверил мельтешащий в глазах головоногий. И что-то проделал у основания плахи.
Ивана выбросило из зажимов как из рогатки, он не мог стоять на ногах, его кидало из стороны в сторону – он шибанулся всем телом об одну стену, сполз вниз, но его кинуло на другую, потом опять на пол. Ему казалось, что это не его бросает после плахи-центрифуги, а сама комната сошла с ума и вертится во всех направлениях. Его зашвырнуло даже на потолок. Тут же размазало по полу. Но движение было неостановимо.
– Неплохо! Неплохо – неслось от головоногого.
Тот был неподвижен, сидел себе в уголочке, наблюдал.
После двух или трех десятков бросков Ивана вдруг швырнуло на плаху. И та с треском развалилась, будто была слеплена из пересохшей глины. Иван пробил ее насквозь, влетел в огромное пустынное помещение и повалился лицом вниз на холодный каменный пол. Его перестало бросать из стороны в сторону. Он лежали не мог отдышаться.