— Нормалек! — сказал Пак и протянул клешню. — Дай-ка сюда пушку.
   — Чего?!
   Пак молчал.
   — Чего, падла?! Чего?! Это ж я нашел, моя!!!
   Пак вырвал железяку. Ударил Гурыню ногой в пах. Тот скрючился, потом уселся на пол, начал качать головой из стороны в сторону и тихонько подвывать.
   — Ладно, не плачь, чего ты? У тебя ж еще есть, сам говорил. Наврал, небось?
   — Е-есть, — подтвердил Гурыня, — е-е-сть, зачем отнял?!
   Пак ударил его по голове железякой, чтобы не возникал. Гурыня все понял.
   — Чего делать-то будем? — поинтересовался он совершенно обыденно и спокойно, без нытья.
   — Поглядим еще, — ответил Пак.
 
   Рассвело в этот день позже обычного — наверное, опять нагнало большую тучу с востока. А там совсем плохие дела, там не светает уже много лет, так и стоит дым с копотью столбом — хочешь, дыши, хочешь, не дыши, твоя воля.
   Но Чудовище брело именно в том направлении, на восток — какая разница, где бить эту мерзость! А найти везде найдут!
   По дороге оно вытащило из заплечного мешка малюсенькое карманное зеркальце, погляделось в него искоса, вполглаза, а потом медленно и сладострастно растоптало, чуть ли не в пыль.
   Вот так вот! Всем им так!
   Изрешеченная пулями конечность немного побаливала. Но совсем немного, ранки на волдыристой коже затянулись, так, бередило слегка кость, сухожилия — как от дурной погоды. Только ведь погода здесь всегда дурная, куда денешься!
   Было жаль погибшую малышню, даже туристов становилось жаль — и они не рассчитывали найти могилы в этой поганой дыре. Да что поделаешь, сами напросились! Чудовище все понимало, все чувствовало. Но плакать оно не умело.
   После расправы над туристами надо было улепетывать как можно быстрее, заметать следы, прятаться, а может и уйти на глубины — на второй или третий ярус, а то и в саму преисподнюю, туда, где в переплетении труб черт ногу сломит. За двести лет было столько понастроено, понапроложено, понавязано и позапутано, что и разбираться бессмысленно, все одно не разберешься. И все ж таки на глубины не манило.
   Идти напролом, через пустыню, было опасно. И Чудовище решило заглянуть к Отшельнику, посоветоваться. Когда-то Отшельник давал ему самые толстые и самые интересные книги. Но он давненько не показывал носа из своей берлоги, может, болел, а может и помер.
   Берлога была километров за тридцать от поселка, у самых холмов. И Чудовище, без долгих раздумий, свернуло к ней.
   В прошлый раз то ли лаз был пошире, то ли само Чудовище поуже да порезвей, короче, протиснуться сразу не удалось, пришлось расширять дыру, оббивать спекшиеся края лаза, зака— меневшие и глинистые.
   Раза два или три Чудовище отвлекалось от этой нудной работенки — наверху, там, где должно было быть небо, что-то начинало трещать, трещало, трещало, а потом и смолкало. Что там могло быть? В небе никто не был, откуда знать! Шум стихал, пропадал, но и тишина не несла душевного равновесия. Муторно было.
   Наконец удалось протиснуться в дыру. Выдохнув из себя остатки воздуха. Чудовище проползло несколько метров в темноте лаза, оттолкнулось от внутреннего края и мягко перевалилось в воду, почти не ощущая ее теплого нежного касания. Все здесь было как встарь.
   "Вот ведь, устроился Отшельник! Живет и не тужит. Всем бы так жить! И за каким дьяволом меня носит по поверхности! Им там хорошо в поселочках, у труб! Они насосутся из краников, похлебают баланды у разливочной — и счастливы до следующей смены. А мне-то чего там делать? Любоваться на их счастливые рожи? На папашу Пуго любоваться, что ли? На этого облезлого дегенерата, так и не научившегося разговаривать, но выполняющего двойные нормы по обходу труб?! Так, что ли?! Да и что это вообще такое — двойные нормы обхода? Разве от того, что обойдешь чего-нибудь два или три, а то и четыре раза, мир лучше станет, или, может, изменится что-то?! Ведь нет же!
   Все они там чокнутые. Не только лишь один этот Буба. Подумаешь, он из внешнего мира! Не помнит ни хрена. Он в этом мире в бреду жил, только здесь-то и прочухался. А тоже мне, председатель поселкового совета! Сам себя выбрал, сам всю эту канитель затеял. А кому она там нужна? Папаше Пуго? Или может, дуре Мочалкиной? Им на все наплевать! Даже Хреноредьеву, как бы он ни пыжился и ни корчил из себя ветерана, наплевать ровным счетом на всех до единого! Но все равно, они — это они, пускай сходят с ума — хотя и сходить-то вроде бы не с чего — пускай развлекаются, как хотят. Но мне-то что?! Не-е, пора в глубины! Пора самому в отшельники!"
   С такими мыслями Чудовище вдохнуло поглубже и погрузилось в воду с головой.
   И хотя оно неплохо видело в темноте, в этой кромешной подводной тьме ориентироваться приходилось в основном наощупь, по стеночкам — шершавым, обросшим полипами и водорослями.
   У самого дна протиснулось еще в одну дыру, пошире первой, проползло несколько метров — там начинался подъем, снова по стеночке, впритык. Но здесь было посветлее, сверху пробивался свет лампочки, пусть и совсем слабо, но пробивался.
   Вынырнув, Чудовище огляделось и медленно, прямо из воды начало подниматься по скользким ступенькам к большой железной двери. Над ней и висела совсем крохотная тусклая лампочка. Горела себе, как могла, как получалось, освещала путь, а значит, и Отшельник был жив.
   Поднявшись на площадку перед дверью, Чудовище тем же манером, что стряхивают с себя воду собаки, передернулось — от головы до кончиков щупальц. И замерло.
   Отшельник обычно открывал сам. Надо было подождать: пришел в гости, так и веди себя как гость.
   «Интересно, как они там? В поселке, небось, вовсю шуруют, разыскивают виноватых. Еще достанется олухам этим! Они понять-то не смогут, за что их наказывать хотят! Точно не поймут! А может, и обойдется? Буба Чокнутый остатками мозгов пораскинет, сумеет вывернуться! А нет, так это их личное дело, мне-то что! Но, скорее всего, никого обижать не станут, ведь они-то там, за куполом, за стеночкой и барьерчиком, они-то ведь нормальные, должны ведь понять, что к чему! Должны, должны… А кто их знает! Ежели облавы устраивают, так может, и они свихнулись! Ладно, Отшельник умный, он все растолкует».
   Дверь не открывалась.
   Чудовище, поразмыслив немного, подняло с площадки обломок кирпича и постучало по ржавеющей, покрытой множеством мелких капелек металлической поверхности. Дверь поддалась, чуть сдвинулась. Она была незапертой! Чудовище удивилось, обычно Отшельник не страдал забывчивостью, всегда запирал за собой. Но надо было идти, куда теперь деваться!
   В коридоре с потолка капало, видно, прорвало где-то трубу. Капала явно не вода, а какая-то мерзкая жижа с сильным отвратительным запахом. Коридор был длинным и пустынным. Каждый шаг отдавался эхом под его сводчатыми потолками. Но это была еще не пещера. Это были лишь подступы к пещере. Вот только автоматика не работала — ходи-броди сколько влезет!
   Чудовище отмерило нужное количество шагов до потайного люка, прижалось к нему всем телом. Крышка люка сползла набок. Теперь оставалось подняться по винтовой лестнице на три пролета, миновав три площадки. Там пещера.
   — Это ты, Биг?
   Голос прозвучал неожиданно, из стены. И это был вовсе не голос Отшельника, а какой-то старческий сип, тусклый и невыразительный.
   Чудовище вздрогнуло. Мышцы буграми перекатились под сырой пористой кожей, большой горб, соединяющий голову со спиной, напрягся, вздыбился еще сильнее, круче.
   — Это я, Отшельник, — ответило оно так же тихо.
   — Ну, проходи, чего встал! Забываешь старых друзей, чучело?!
   Голос совершенно не вязался с шутливым тоном. И это настораживало.
   — Проходи, проходи!
   Сделав еще несколько шагов, чудовище оказалось перед деревянной перекошенной дверцей, висящей на старинных бронзовых петлях. На дверце была прибита одним гнутым гвоздем табличка с кругленьким благообразным черепом, пронзенным зигзагом молнии. Табличка также была старинной, теперь такие делать не умели, по крайней мере здесь, под куполом. За дверцей и находилась пещера, обиталище Отшельника, его Берлога.
   — Ты заснул там, что ли? — вопросил старческий голос, но уже бодрее.
   — Нет, я иду! — ответило Чудовище и дернуло на себя ручку дверцы.
   Пещера была огромна. Не пещера, а целый зал с высоченными, увешанными каменными сосульками всех цветов потолками или сводами, с уходящими во тьму стенами, с гладким, будто мозаичной плиткой выложенным полом. Посреди этого пустынного зала стоял грубо сколоченный деревянный стол, заставленный пустыми пыльными бутылками. Рядышком валялся колченогий стул с гнутой спинкой, явно не самодельный. Но за столом никого не было. На этот раз берлога Отшельника поражала запущением.
   — Ну чего ты там застрял, Биг?!
   Голос доносился из угла. И Чудовище пошло на этот голос, такой знакомый и совсем не узнаваемый. Теперь оно разбирало в полутьме нишу, занавешенную странными то ли водорослями, то ли обрывками…
   — Не включай света, глаза болят.
   Отшельник сидел в нише, скрестив ноги, поджав их под себя. Голова у него стала еще больше, чем была в их последнюю встречу, и напоминала она теперь не кастрюлю с просвечивающими тоненькими стенками, а целый котел, в котором что-то бурлило, кипело, переливалось… Лишь свечение вокруг этого котла оставалось прежним — нежно-розовым, еле заметным.
   — Молчи, — сказал Отшельник, — я и так все знаю.
 
   Огрызина не заметила утраты одного из своих отпрысков. Да если бы и заметила, что ей! Ей все — до фига! На день она повторяла любимое присловье раз по сто, наверное, чтоб ни у кого сомнений по этой части не возникало. Но никто и не сомневался. Тем более, Хитрый Пак с Гурыней.
   — Вы чего, тута, что ль, жить-то будете? — спросила их Эда, одновременно обмакивая пальцы в желтую слизь на стене и поднося их к носу.
   — Поглядим еще, — повторил Пак на иной лад.
   Эда попробовала слизь на вкус.
   — Тьфу! Дрянь-то какая! Вы, что ль, нагадили?!
   — Заткнись! — ответил Гурыня.
   Эда погрозила ему кулаком, но не расстроилась.
   — Ладно, вы как хотите, а я в подпол полезла!
   И ушла.
   Пак нацелился ей в спину железякой, сказал вяло:
   — Не промахнешься.
   — Это точно, — поддакнул Гурыня.
   Как бы ни хотелось Паку сохранить репутацию умного малого и хитреца, ему ничто не шло на ум, ничего-то он не мог придумать. Больно непривычная раскладка получалась — куда ни плюнь, в себя попадешь! И от Гурыни этого, придурошного, толку не будет, какой от него, пустоголового, толк! И бежать некуда, и посоветоваться не с кем, и поплакаться некому! Прямо, хоть иди и сдавайся!
   — Ты сбегал бы пока за своей железякой! Да не позабудь эти хреновинки, ладно? Без них…
   — Да понял, падла! Я мигом обернусь, гадом буду! Туда — сюда, падла!
   Гурыня сорвался с места как ошпаренный. Он и вообще-то был заводной, а в последние двое суток совсем очумел.
   Пак достал из кармана комбинезона осколок зеркала. Долго рассматривал себя. Лицо его при этом кривилось, глаза слезились, но не все — лишь два верхних, те, что были под вмятиной на лбу, оставшейся на память от туристов. Сама дыра почти заросла уже. Пак ощупал затылок — выходного отверстия не было, значит, этот комочек железа застрял где-то в башке. Ну и черт с ним! Не очень-то Пак расстроился от такого приобретения. Если что и задело за живое, так это краса его и гордость — широкий морщинистый хоботок, свивавший чуть ниже подбородка и невероятно изуродованный теперь багровым водянистым рубцом. Вот сволочи! Он был готов тут же сразиться с десятком этих наглых охотничков. Он бы их собственными клешнями на клочки бы порвал, в капусту искрошил!
   Но долго предаваться отчаянию не стоило. Пак спрятал осколок обратно. Присел, встал, потом еще раз, еще… помахал руками, согнулся. Поднатужившись, перевернул тяжеленный сырой матрас. Хоть и не жрал ничего весь день, изранен, избит, искалечен, а все ж таки молодой организм брал свое, восстанавливал силы. А силенка ныне ох как нужна была Паку!
   — Поглядим еще! — процедил он в третий раз, совсем зловеще.
   Вышел из комнатки. Осторожно, стараясь не шуметь. Заглянул в хлев. Там, за прогнившей и почерневшей от старости бревенчатой перегородкой в метр высотой копошились Эдины детеныши. Они были омерзительны.
   Пак собрал в пересохшем рте остатки слюны и плюнул за перегородку. Один из Эдиных сопляков на лету поймал плевок длинным жабьим языком и тут же заквохтал, заерзал. Остальные, сгрудившись вокруг счастливчика, плаксиво подвывали. Все как один дрожали в каком-то непонятном ознобе.
   Среди выродков были и довольно-таки здоровые особи. Парочка крайних, тех, что лежали у самого заборчика, были вдвое больше Пака, во всяком случае вдвое жирнее и толще.
   Вот гаденыши! Паку смотреть на них не хотелось. Но он понимал, что когда прижмет, придется лезть в этот гадюшник и самому притворяться выродком. И еще неизвестно, как дело обернется, может, туристы всех недоносков и переносков разом-то и ухайдакают?! А чего им стоит? Нет, нигде не было спасения!
   На прощанье Пак треснул железякой по загривку самого жирного выродка и вышел из хлева.
   Снизу, из подпола доносилась какая-то возня. Там что-то падало, гремело, звенело… Пак заглянул в дыру, полуприкрытую фанерой. Но почти сразу же ему в лицо плеснуло чем-то горячим, помойным, аж дыхание сперло.
   — Уйдитя-я! Я тут не при чем буду! Не виноватая я! — истошно завопила снизу Эда Огрызина. — Там ищитя, наверху-у!
   Пак захотел спуститься и разобраться с толстухой. Но передумал.
   — Осатанела, что ль? — поинтересовался он, вытирая лицо.
   Эда тут же успокоилась.
   — Хитрец, ты? Чего пужаешь-то?! Я уж думала, конец, туристы по мою душу пришли! Ну ты совсем блажной, разве ж так шутят?!
   Пак не стал пререкаться.
   — Ты про меня молчи, дура! — сказал он коротко. — А то я тебя без туристов прикончу!
   — Все ходют, пугают, понимаешь, стращают все! — заворчала Огрызина. — Нужны вы мне больно, да катись хоть сейчас, плакать не стану. Я б тебя еще на матрасе придушить могла б, а я пожалела на свою голову. Вот и жалей вас теперича…
   Паку надоела пустая бабья болтовня. И он вернулся в комнатушку. Постоял немного, прислушиваясь, потом отодрал доску с заколоченного окна, присмотрелся. Снаружи все было вроде бы спокойно. И он вылез.
 
   Папашу Пуго нарядили в самые лучшие одежды. Еле сыскали в поселке дореформенные штаны — черные, широкие, на пуговках, и телогрейку, синенькую, расшитую голубями мира. Наряд пришелся впору. Лишь длинные грабли папаши торчали из рукавов на полметра, свисали до самой земли. Но они и отовсюду торчали, не научились, видно, шить на таких, как папаша Пуго, да и когда теперь научатся.
   Поселковые женщины заглядывались на передовикакрасавчика, обряженного получше иного жениха.
   — Гы-ы, гы-ы! — радовался сам папаша.
   Буба Чокнутый носился с "народным избранником, как с писаной торбой. Дура Мочалкина и вовсе слюной исходила.
   — Ну и чего мы с им теперь делать станем, едрена вошь? — спросил Бубу инвалид Хреноредьев, после того, как все было готово для сдачи избранника туристам.
   — Ну и безмозглый же ты обалдуй, как я погляжу, — ответил Чокнутый. — Дурак из дураков!
   Хреноредьев раздулся пузырем, из носа потекло.
   — Ты при людях, едрена-матрена, мене не оскорбляй, Буба! — сказал он запальчиво. — У нас тоже гордость имеется, едрит тя кочергой!
   Папаша Пуго обнял Хреноредьева и слюняво поцеловал в си— ние губы.
   — Гы-ы, гы-ы, гы-ы!
   Сколько ни поили папашу, а он оставался все таким же, как и в самом начале, не падал, не пускал пузырей из носа, не норовил притулиться где-нибудь в уголку и соснуть чуток. Видно, папаша чувствовал свою особую роль неким врожденным чутьем и потому — держался молодцом. Лишь почти новехонькие черные штаны на радостях замочил, но ему это в вину не ставили.
   Мочалкина кокетливо отводила слипающиеся глазки, старалась смотреть поверх голов, в пространство.
   — А я повторю, Хреноредьев, — сказал Буба, — при всех повторю, что тупарь, он и есть тупарь! Здесь, как верно заметил наш Коко, хер хрена не слаще.
   Хреноредьев подпрыгнул и ударил Бубу в живот протезом-де— ревяшкой. Да так, что Буба согнулся в три погибели и застонал. Папаша Пуго дал щелчка инвалиду, и тот упал без чувств. Потом он пригнулся к Бубе и смачно, взасос поцеловал и его. Мочалкина зарделась. Она все думала, когда же Пуго про нее-то вспомнит! И вспомнит ли!
   Но все завершилось благополучно. Бегемот Коко разнял спорщиков, дал каждому по затрещине, в том числе и дуре Мочалкиной. Та сразу же позабыла про папашу и уставилась на Коко влюбленными глазами.
   — Пора!
   Буба стряхнул пыль с колен, расправил плечи. Они стояли чуть ли не посередине площади. Но никто, кроме двух десятков местных хозяек, сгрудившихся в одну кучу, на них не реагировал. Трапы, по которым обычно ходили туристы, чуть покачивались и, казалось, протяжно и тонюсенько пели на ветру. Железная клепаная башня, проржавевшая снизу и немного покосившаяся, стояла как и обычно — наглухо задраенная. Люки не открывались. И никто не появлялся, хотя пора бы уже, пора было появиться!
   — Буба, браток, может, ты и впрямь Чокнутый, а? — спросил неожиданно Коко. — Может, про нас и думать забыли, а мы тут дурака валяем?! — При слове «дурака» он выразительно поглядел на Хреноредьева. И тот снова лишился чувств.
   Папаша Пуго приподнял инвалида за шкирку, он не любил, когда обижали слабых и всегда жалел их.
   — Гы-ы, гы-ы!
   От липкого и слюнявого поцелуя Хреноредьев очнулся.
   — Все, едрит-переедрит! — сказал он задиристо. — Все! Щяс начну всех калечить! Без разбору, едрена-матрена!
   Но калечить он, конечно же, никого не стал. Он и сам-то был калекой — из трех ног лишь одна своя, остальные две — деревяшки. Руки у него были с рождения кривыми, да и какие это руки! Туловище все — наперекосяк, ни сказать, ни описать. Поговаривали, что и с мозгами у Хреноредьева было не лучше.
   Доходяга Трезвяк помалкивал и ни во что не вмешивался. Ему было страшновато. Правда, состояние это для Доходяги было привычным, еще бы, жить под куполом с этим народцем, на трезвую голову, и ничего не бояться мог лишь воистину чокнутый, тот, у кого крыша совсем набекрень съехала!
   Рядом с Трезвяком стоял Длинный Джил, глухонемой мужик с окраины. Он был припадочным и на работу не ходил. Но поглазеть на всякое-разное любил.
   Джилу было почему-то жалко и папашу Пуго и инвалида Хреноредьева, в его глазах стояла такая невыраженная скорбь, что Мочалкина, случайно заглядывавшая в них, начинала реветь в три ручья. Но Джил был меланхоликом и ни во что не вмешивался. Так и стояли с Трезвяком на пару. И если Доходяга думал о том, как бы смотаться, то Длинный Джил помышлял о спасении передовика Пуго от этих ловкачей-туристов.
   — Все ясно! — заявил наконец Буба Чокнутый. — Эй ты, Бегемот, иди-ка сюда!
   Коко не пошевелился даже. И Буба сам подошел к нему.
   — На вот тебе разводной ключ, — он достал железяку из кармана, — иди к башне и поколоти! Да погромче!
   Коко вздохнул. Но согласился.
   — Прощайте, братишки! — сказал он грустно.
   Все замерли.
   Но Коко не успел подойти к башне.
   — Стой! — выкрикнул неожиданно Буба.
   Бегемот остановился, прижав разводной ключ к животу всеми четырьмя лапами.
   — Стой! — повторил Буба. — Так не годится!
   Он шепнул что-то на ухо Трезвяку. Тот куда-то убежал, прихватив с собой Джила и Хреноредьева. Через пару минут они приволокли старую перекособоченную, оставшуюся, наверное, еще с позапрошлого века трибуну, выкрашенную в бордовый цвет. И поставили ее посреди площади.
   — Уф-ф! Едрит ее через колоду, тяжеленная! — прокомментировал события Хреноредьев. — Несерьезно все это!
   Трибуна имела метра три в ширину, два в высоту и полтора в глубину. Больше пяти человек поместиться на ней не смогло бы при всем желании. Но Буба и не собирался впихивать на нее всех. Он прислонил папашу Пуго к передку трибуны. Сам забрался наверх.
   — Не-е, едрена колокольня, — проворчал снизу Хреноредьев, — так не пойдет, так нескромно как-то!
   Буба сморкнулся в него сверху из одной ноздри, но не попал, инвалид был увертлив.
   — Граждане! — возопил Буба. — Соотечественники! Труженики!
   Хозяйки как-то одновременно, кучкой сдвинулись с места и подобрались поближе к выступающему. Стекался и прочий народец, в основном, калеченный или малолетний.
   — В эту торжественную для всех для нас минуту…
   — По-моему, он чего-то не то говорит, — прошептала дура Мочалкина на ухо Трезвяку.
   Тот хотел поддакнуть. Но не решился, мало ли чего, времена какие-то смутные пошли, еще настучит кто, что языки слишком длинные у некоторых.
   — …все как один, миром, выйдем мы на площадь и покаемся! Нам есть в чем каяться, собратья, на всех на нас лежит великий грех, тяжкий и неискупный. Мы подняли руку на самое… на самое святое!
   — Эй, Буба! — выкрикнул кто-то из толпы. — Ты трепись, да не затрепывайся! На кого это мы все руку подняли! Чего болтаешь! Какой такой грех?!
   — Точно, охренел Чокнутый!
   — Я те щя дам, охренел, я те, ядрена вошь, щя покажу! — взвился взбалмошный Хреноредьев. — Ты у мене забудешь, как оскорблять честных людей!
   На этот раз успокоительного инвалиду прописал Длинный Джил — он просто прихватил крикуна за горло, и тот покорно смолк.
   — Нет! Нет, собратья!!! Все покаемся, все до единого! На колени! На колени, я говорю, олухи! С места не сойдем, пока прощения нам не будет! До второго пришествия простоим!
   — Гы-ы, гы-ы! — радовался внизу папаша Пуго.
   — Все как один!
   Буба вдруг осекся. Выпучил глаза.
   Он вспомнил про Бегемота Коко.
   Тот стоял с разинутым ртом у башни. Разводной ключ валялся под ногами Бегемота, в пыли. По щекам у сентиментального Коко текли слезы.
   — Ты чего хавало раззявил?! — завизжал Буба с трибуны. — Болван! Негодяй! Предатель! А ну, стучи, дегенерат! Я для кого говорю, ублюдок паршивый!
   Перепуганный Коко подхватил ключ и принялся со всей силы колотить по железному боку башни. В жутком грохоте потонули яростные вопли Бубы Чокнутого и неожиданные, громкиг рукоплескания толпы. Многие уже стояли на коленях, но и они хлопали.
   Доходяга Трезвяк спрятался за трибуну. Ему было не просто страшно, на него вдруг повеяло ужасом — сейчас придут они, и все будет кончено!
   Папаша Пуго стоял на полусогнутых в луже, которую он сам и наделал перед трибуной, и с чувством ударял одной огромной ладонью о другую не менее огромную ладонь. Кто-то из малышни подбежал к нему и, подпрыгнув что было мочи, водрузил на лысоватую голову папаши большой и красивый венок, сплетенный из валявшихся тут же на площади обрывков проволоки, каких-то прозрачных трубочек и прочего мусора.
   — Гы-ы-ы!!! — рев папаши Пуго перекрыл все звуки. Это был звездный час обходчика-передовика. — Гыы-ы-ы!!!
   На такой восторженный рев нельзя было не откликнуться. Но туристы не откликнулись и на него.
   У Бегемота Коко уже онемели все четыре руки, но он продолжал наколачивать по железу. Он совершенно оглох от грохота и не слышал диких воплей Бубы.
   А тот орал как никогда в жизни:
   — Хва-а-атит!!! Га-ад!! Остановись, своло-очь!!!
   Кончилось тем, что Буба свалился с трибуны прямо на папашу Пуго. Но тот не расстроился и не обиделся. Он привлек Чокнутого к себе, обхватил огромными горилльими ручищами и принялся лобызать — со всей братской и товарищеской страстью, с искренним и неукротимым желанием поведать о своих пылких чувствах…
   А Хитрый Пак сидел в засаде и выжидал. Он выбрал самое удобное место — за мусорным бачком, который стоял в ряду таких же собратьев значительно левее трибуны, но зато напротив люка. Лучшей точки было и не найти.
   Паку надоело бояться. И он решил, что прикончит любого, кто высунется из люка. Пусть только попробуют! Он им всем даст жару! Ну, а если и его пришлепнут, значит, так тому и быть, судьбы не минуешь.
   С минуты на минуту должен был подоспеть Гурыня-предатель. Его хлебом не корми, баландой не накачивай, дай в заварухе какой поучаствовать. Но что странно, каких бы приключений ни искал Гурыня на свою собственную задницу, куда бы он ни совался, всегда из воды сухим выходил! Другое дело — это дурачье, что выдуривается на площади. Пак поглядывал на народец с презрением. Быдло! Простофили! На коленях о прощении молят! Сейчас, прямо, дадут им прощения! Как бы не так!
   — Ну че, падла? — прошипело из-за плеча.
   Пак даже вздрогнул, не ожидал он, что Гурыня подкрадется столь незаметно.
   — Че они, суки, выкобениваются, а?!
   — Заткнись! — оборвал Гурыню Пак. — Гляди!
   Папаша Пуго все-таки сломался, не выдержал огромного напряжения и рухнул в собственную лужу. Уснул мертвецким пьяным сном.
   Но от Бубы Чокнутого не так-то просто было отделаться. Он приказал принести веревки, и папашу, бесчувственного и счастливого во сне, подняли. Веревки обвязали вокруг кистей, концы забросили на трибуну, подтянули тело, закрепили концы. Теперь знатный обходчик висел на веревках, едва касаясь почвы ногами и мерно покачивая из стороны в сторону своей головой с реденькой рыжей шерсткой. В обрамлении пышного венка эта голова — пускай не мыслителя и философа, не поэта и художника, а простого труженика — выглядела внушительно, даже как-то аристократически.
   А Буба не мог остановиться. Проповедь захватила его, понесла. И казалось, что вовсе не Буба Чокнутый вещает с трибуны простому люду, а некий грозный и всевидящий небесный страж, спустившийся на землю и поучающий заблудших.