«До сих пор нам показывали поддельных французских «звезд», этакое олицетворение «веселого» Парижа, женщин, нетерпеливо стремящихся продать свой «сексэпил»[4].
Эдит Пиаф представляет собой нечто совсем иное. Перед нами великая артистка, чей голос проникает в душу. Но также и маленькая бледненькая девушка, которая выглядит голодным, много выстрадавшим, постоянно испытывающим чувство страха ребенком».
Как мне подсказывает личный опыт, американский зритель не очень отличается от нашего. Он требователен, ибо зрелищная промышленность по ту сторону Атлантики доведена до редкой степени совершенства, но также очень чувствителен к усилиям, которые делаются для того, чтобы ему понравиться. Если вы пробормочете несколько слов по-английски, споете куплет на его языке, пусть ваш акцент при этом «разрывает сердце», как они там выражаются, он будет вам благодарен за такое внимание. Его реакция бывает подчас грубой, но он не старается подавить в себе восторг и когда любит артиста, то любит его горячо и всячески демонстрирует это.
Уже через пять минут американец, с которым вас познакомили, обращается к вам просто по имени. Вначале это удивляет, но, привыкнув, вы обнаруживаете, что он произносит ваше имя с симпатией, ибо считает вас уже своим приятелем и, если только имеет возможность, сделает все, чтобы доставить вам удовольствие.
Правда, американец всегда спешит. Однако на свидание он приходит вовремя, что я особенно ценю в людях, ибо лично мне это качество не присуще, – и свято выполняет данные обещания. У него практичный ум, он не дает себе права тратить время попусту, но бывает очаровательно наивен в часы, когда свободен. В такие минуты он проявляет ребячество, которое я лично нахожу необычайно приятной чертой.
Его обаяние – подлинное, оно как-то удивительно уживается с «борьбой за жизнь», которая пронизывает там сверху донизу всю социальную структуру общества. В этой связи хочется рассказать одну прелестную историю.
Я была в то время в Голливуде. Однажды утром раздался телефонный звонок. Известная звезда приглашала меня в тот вечер на премьеру нового эстрадного представления в Лос-Анжелосе. У меня были другие планы, и я позволила себе высказать это.
– Дело в том… – начала я.
Она прервала меня на полуслове.
– Вы не можете отказаться, Эдит. Речь идет о… И она назвала мне имя знаменитой киноактрисы, к сожалению, уже забытой, ибо она много лет нигде не снималась. Свергнутая с высот былой славы, испытывавшая серьезные материальные затруднения, Д. С. (не пытайтесь угадать, я изменила инициалы) каким-то чудом, сама уже на это не рассчитывая, добилась контракта на неделю в лос-анджелесском мюзик-холле.
– Нам известно, – продолжала моя собеседница, – что если у нее сегодня будет успех, то завтра она сможет подписать другой контракт – уже на пятьдесят две недели гастролей по США. И мы решили, что у нее будет сегодня триумф…
Вечером я пошла в театр. Ни один актер не уклонился от приглашения. Я увидела там Джоан Кроуфорд, Спенсера Трейси, Элизабет Тейлор, Бетси Дэвис, Маурен О'Хара, Хемпфри Богарта, Гарри Гранта, Бинга Кросби, Бетти Хэттон, Гарри Купера и многих других, которые, надеюсь, не посетуют на то, что я их не называю. Д. С. вышла на эстраду под бесконечные овации зала. После концерта ее вызывали десять раз, может быть, пятнадцать, я не считала…
Через сорок восемь часов Д. С. действительно подписала контракт, который спас ее от нищеты.
У нас, во Франции, мы привыкли к благотворительности. В этом отношении нашим актерам нечему учиться у своих американских коллег.
Но, согласитесь, эта история слишком хороша, чтобы не рассказать ее всем!
Повинен же в том, что после первого контракта с нью-йоркской публикой я едва не отказалась от гастролей и не вернулась домой, один француз, постоянно живший в США, чье имя я не стану называть, ибо он слишком падок на рекламу.
Он встретил меня с распростертыми объятиями. Он был в восторге, что видит меня и может показать мне Нью-Йорк. Естественно, что, удрученная своим неудачным дебютом, я очень рассчитывала на его поддержку. А вместо этого… Я словно и сейчас слышу его слова:
– Это надо было предвидеть, бедняжка Эдит! Американец не желает видеть скверные стороны жизни. Он оптимист. Вы привезли ему полные драматизма песни, которые заставляют плакать, в то время как он пришел развлечься и позабыть свои повседневные заботы. Если бы вы исполнили два-три веселых куплета, они были бы в ваших руках. И зачем вы только пустились на эту авантюру?
И он продолжал в том же духе, не отдавая себе отчета в том, что мучает меня и лишает той энергии, которая еще тлела во мне. Мари Дюба никогда не узнает, как в ту минуту, вся в слезах, я завидовала ее таланту. Ах, если бы я только умела петь, прищелкивая пальцами!
Слова поддержки, в которых я так нуждалась, я услышала от других. И в первую очередь мне хочется назвать имя моего большого друга Марлен Дитрих.
Марлен любит Францию и доказала свою любовь к ней в самые мрачные дни войны. Она была провидением, доброй феей многих французских актеров, приезжавших в США.
Ее внимание ко мне просто нельзя описать. Она видела, как я обеспокоена, взволнована, измучена, почти сломлена неудачей своего первого выступления. Она не отходила от меня ни на шаг, не оставляя наедине со своими мыслями. Она подготовила меня к новым сражениям, и если я их выиграла, то этим я обязана ей, потому что она этого хотела, тогда как мне самой все было безразлично. Я преисполнена к ней великой благодарности.
Не стану ничего говорить о ее блестящем таланте и необыкновенной красоте. Она одна из самых замечательных актрис кинематографа, Марлен-Незаменимая. Мне хочется сказать только, что это также одна из умнейших актрис, которых мне когда-либо приходилось встречать, человек, с величайшей ответственностью относящийся к своему искусству. На репетициях Марлен поражает своим спокойствием, терпением и старательностью. Она стремится к совершенству и служит всем примером. Обладая редким талантом, она могла бы относиться к своей работе небрежно. Марлен же Дитрих, напротив, еще более совершенствует свою технику, без которой самые блестящие способности никогда не смогли бы проявиться в полной мере.
Необыкновенно простая в жизни, она обладает прелестным чувством юмора. Помню, она как-то находилась в моей артистической уборной в «Версале». Я переодевалась. Без конца стучались в дверь посетители. Просунув голову в приоткрытую дверь, Марлен говорила:
– Что вам угодно, сударь? Я секретарь мадам Эдит Пиаф…
Пораженные, не веря самим себе, люди спрашивали, не
приснилось ли им все это. Игра длилась долго и кончилась лишь после того, как один господин очень вежливо и без тени улыбки «осадил» ее:
– А я и не знал этого. Скажите, может быть, шофером у мадам Эдит Пиаф служит Морис Шевалье?
Правда, этим господином оказался мой старый друг журналист Робер Бре, родившийся в Бельвиле, где парни за словом в карман не лезут.
Да и сам Морис Шевалье первым не станет это отрицать.
XI
В Голливуде я познакомилась с Чарли Чаплином. Но не на киностудии, а в кабаре. С этим связаны самые волнующие минуты в моей жизни, – он пришел послушать меня.
Не то чтобы в тот вечер произошло что-то необыкновенное. Просто петь перед Чарли Чаплином – значило осуществить неосознанную мечту, которую можно носить в себе годами, не очень отдавая себе в этом отчет. Если же она исполняется, то неизменно вызывает у вас восторг. Когда мне сказали, что Чаплин – о котором мне было известно, что он редко выезжает и никогда не бывает в ночных клубах^ зале и сидит совсем близко от сцены, я поняла, что в этот вечер осуществится то, о чем я бессознательно мечтала всю жизнь.
Странно, но я не испытывала никакого страха. Я ни разу в жизни не разговаривала с Чарли Чаплином, но много раз видела его фильмы, и этого было вполне достаточно, чтобы внушить мне спокойствие. Я знала, что буду петь перед художником, которого, не боясь преувеличений, можно назвать гениальным, перед мастером, чье творчество представляется одним из самых благородных памятников человеческому разуму, и одновременно перед человеком с огромным, чувствительным к невзгодам бедняков сердцем, человеком, сострадающим слабым и несчастным. Он приехал сюда не для того, чтобы посмеяться надо мной, а чтобы понять. Бояться его суждений просто глупо. Это был друг. А друга не боятся. Мой голос может, конечно, ему не понравиться, но сердца наши должны открыться друг другу.
И я пела лишь для него и, вероятно, никогда не пела лучше, чем в тот вечер, испытывая, однако, при этом чувство бессилия. Как выразить все, что я хотела ему сказать? Я старалась превзойти самое себя. Пытаясь отблагодарить его на свой лад за прекрасное волнение, которым была – и осталась – обязана ему. Я по-своему хотела ему сказать: «Знаете, Чарли, я ведь хорошо знакома с тем, кого вы называете «маленьким человеком», и отлично понимаю, почему вы его любите. Он заставил меня смеяться, ибо вы этого хотели, но я не обманывалась на этот счет и была близка к слезам. Как и всем людям на свете, он преподал мне урок мужества и надежды, и, вероятно, поэтому я так счастлива, что пою вам свои песни».
Мы поболтали после представления. Впрочем, я преувеличиваю – говорил только Чаплин. Он сказал, что я тронула его до глубины души и что он плакал, хотя это бывает с ним редко, когда он слушает певицу. Чудесный комплимент, не так ли? Куда более очаровательный, чем тот, на который я могла рассчитывать! И… я выслушала его, не в силах сказать в ответ, как мне дороги эти слова, произнесенные таким человеком, как он. О, я была совсем не в лучшей форме! Я только покраснела и что-то пролепетала в ответ…
После ухода великого артиста меня охватило бешенство на самое себя. Как глупо все вышло! Чарли Чаплин, всегда вызывавший у меня восхищение, подлинно гениальный художник, говорил мне комплименты, а я, несмотря на свою радость и гордость, не нашла слов, чтобы высказать ему свою благодарность!
Представьте же мое изумление, когда на другой день Чарли Чаплин позвонил и пригласил к себе в Беверли-Хилл в гости.
Подобно людям, которые в силу своей профессии ложатся поздно, я люблю поваляться в постели. Я умеренно кокетлива. Но в тот день я нарушила все свои привычки. Чарли Чаплин ждал меня после полудня. Я была на ногах в семь часов утра, начала одеваться, примерять платья, выбирать шляпы…
Я сама себя не узнавала!
Наконец, я отправилась к нему. Незабываемые часы! В доме были одни близкие, но я видела только его. Чарли необычайно прост в обращении, я таких людей раньше не встречала. Беседа с ним необычайно интересна. Он говорит мягким, ровным голосом, не злоупотребляя жестикуляцией и как бы застенчиво. Ободрив меня рассказом о том, как он сам дебютировал в мюзик-холле, в знаменитой труппе Фреда Карно, не думая еще в то время о кинематографе, он долго затем говорил со мной о Франции, которую очень любит.
– И не только потому, – добавил он, смеясь, – что французы всегда лучше понимали мои фильмы, чем американцы! Я люблю Францию потому, что это страна нежности и свободы.
Затем он талантливо сыграл мне на скрипке одно из своих сочинений. Я ушла счастливая, что приблизилась к нему, и еще больше – оттого, что увидела его именно таким, каким представляла себе через его «маленького человека».
– Эдит, – сказал он мне на прощание, – я напишу для вас песенку – слова и музыку.
Я убеждена, что Чарли Чаплин сдержит свое слово.
А также в том, что это будет прекрасная песенка.
Мне хочется рассказать также и о тех, кем я не только восхищаюсь, но и к кому испытываю искреннюю благодарность. Например, о Саша Гитри.
Своему знакомству со знаменитым актером и писателем я обязана «моим» заключенным, военнопленным из лагеря «IV-Д», который я опекала, как крестная мать. Произошло это при обстоятельствах, позволивших мне судить не только об изобретательности ума Саша Гитри, но и о несомненном благородстве его сердца.
Когда оккупационные власти предложили мне, как и многим другим актерам, отправиться с концертами в Германию, первым моим побуждением было отказаться. Однако после размышлений у меня созрела одна мыслишка, и я согласилась. Ведь спеть французские песни в лагере перед парнями, которые там томятся, значило поддержать их моральный дух, подарить им несколько мгновений отдыха, радости и забвения. Я не имела права лишать их этого! Была у меня и другая цель пронести в лагерь побольше всяких вещей. Обычно наш багаж просматривался бегло, а ведь у того, кто мечтает вырваться на волю, не всегда все есть.
Таким образом, у меня появилась возможность помочь тем, кто стремился к побегу. Разве можно было упустить такой случай.
И я несколько раз выступала перед военнопленными. Принимали они меня горячо, а после концерта, в обычной неразберихе и сутолоке, я раздавала автографы, сигареты и менее безобидные вещи – компасы, карты и столь же фальшивые, сколь и абсолютно достоверные документы.
В июне 1944 года я узнала из письма одного из моих 80 «крестников», что лагерь «IV-Д» подвергся бомбардировке и пятьдесят человек убито. Это означало, что пятьдесят семей не увидят своих близких, а большинство из них, вероятно, и так пребывает в нищете.
Меня спрашивали в письме, не могу ли я «что-нибудь сделать»? Этот вопрос и я задавала сама себе. И не находила ответа. Выступить с концертом? Такая мысль мне пришла в голову прежде всего. Но в Париже меня видели уже тысячу раз. Я, конечно, привлеку какое-то число зрителей, но их будет явно недостаточно для большого сбора, в котором я так нуждалась.
И я искала, искала выхода…
Внезапно под влиянием одной мысли я схватила телефонную трубку и позвонила Саша Гитри. Я совершенно не знала, что стану ему говорить и о чем просить, но была глубоко убеждена, что только он один способен разрешить эту проблему.
Саша сам подошел к телефону. Сначала я не могла найти нужных слов.
– Две минуты назад, мэтр, я была полна мужества, а теперь не смею сказать…
Он стал меня успокаивать, ободрять, и тогда я кое-как объяснила ему, в чем дело, рассказала о военнопленных из лагеря, бомбардировке, концерте…
Оставалось сказать еще самое трудное.
– К сожалению, я одна не сумею привлечь публику, А нужны деньги, много денег. Я хочу вас просить, мэтр, принять участие в этом деле. С вашим именем на афише сбор будет огромный.
– Где вы намерены провести концерт?
Саша Гитри задал мне этот вопрос самым любезным и участливым тоном. Но я прекрасно понимала, как неприлично вела себя в данном случае. Я ведь просила одного из крупнейших актеров современности, не согласится ли он выступить на подмостках кабаре!
Однако ответить все же надо было.
– Я пою сейчас в «Болье». Вот я и решилась…
Ответа не последовало. Догадываясь о моем замешательстве, Саша Гитри проявляет милосердие.
– Вы знаете, я никогда не выступал в кабаре! Это будет мой дебют. А дебют – вещь ответственная. Дайте мне сутки на размышление и позвоните еще раз завтра.
Я повесила трубку с чувством облегчения. Он решил меня избавить от унижения, это было совершенно очевидно. Есть вещи, которые нельзя просить у Саша Гитри. Что же я услышала назавтра, когда позвонила ему снова? Я ушам своим не поверила, настолько это было невероятно: Саша Гитри принял мое предложение!
– Мадемуазель, – сказал он, – у меня есть еще одна мысль. Но, до того как поделиться ею, я хотел бы своими глазами увидеть помещение кабаре. Это возможно?
Изумленная и потерявшая голову от счастья, я воскликнула:
– Разумеется, мэтр! Когда вам угодно, в любое время!..
– Тогда сейчас же.
Через несколько минут мы встретились в «Болье». Саша Гитри осмотрел зал, сцену, задал несколько вопросов электрику, потом, как мне показалось, явно довольный своим визитом, спросил, есть ли у меня время поехать к нему домой. Я в восторге согласилась.
И вот я в огромном рабочем кабинете-салоне мэтра, в его доме на авеню Элизе-Реклю. Я совершенно потерялась в глубоком кресле. Саша Гитри сидит по другую сторону огромного стола, на котором видны большие коробки из красного картона с оловянными солдатиками и мраморными руками, сделанными, как мне кажется, по оригиналам Родена. И своим несравненным голосом, способным придать особый смысл произносимым словам, он стал говорить мне о концерте, успех которого был ему теперь так же дорог, как и мне.
– Надо сделать нечто оригинальное, – сказал он, – но я не все обдумал. К этому мы еще вернемся. Во всяком случае, я прочитаю какую-нибудь из своих поэм, написанных в молодости, или отрывок из пьесы, смотря по обстоятельствам.
Красная как маков цвет, я пролепетала:
– Значит, мэтр, вы согласны?
– А разве вы сомневались? На какой сбор вы рассчитываете?
– С вашим именем на афише, мэтр, мы можем назначить цену за входной билет в размере двух тысяч франков. Там двести мест.
Гитри кривится.
– Четыреста тысяч? Маловато. Но мы что-нибудь придумаем…
И он действительно придумал…
В середине вечера – надо ли говорить, что участие в нем Саша Гитри привлекло сливки парижского общества, – на сцену поднялся милейший Жан Вебер и объявил… аукцион.
«Опять аукцион?» – скажете вы. Да, опять? Но это был необыкновенный аукцион, ибо к началу распродажи у нас нечего было продавать. Нечего? Саша Гитри правильно рассчитал, что на этот вечер придут очаровательные женщины, у которых есть все – мужья, женихи, братья, отцы, что они соберутся здесь для того, чтобы выразить свою солидарность с другими женщинами, которые не увидят своих мужей, женихов, братьев или отцов. И он решил, что дамы не откажутся пожертвовать чем-либо из своих драгоценностей или мехов ради того, чтобы помочь тем, у кого их никогда не будет. Мы будем продавать, дорогие дамы, лишь то, что вы нам подарите!
Через пять минут Жан Вебер выбрал для продажи в груде мехов на эстраде первую норковую шубку. За ней последовала другая, затем колье, потом накидка… Аукцион все разгорался, ибо каждый, точнее говоря, каждая женщина в конце концов забирала свою собственность назад. После этого Жан Вебер объяснил, что у него остается только «дар одного господина», предмет, который не может быть возвращен его владельцу, – бумажник Саша Гитри с двумя письмами Люсьена Гитри и Октава Мирбо, а также с не менее редкостной фотографией Люсьена Гитри и Саша – ребенком, снятой в Петербурге в 1890 году.
Счастливая и готовая ежесекундно расплакаться, стояла я за кулисами и наблюдала за этой распродажей, кусая свой платок. Чья-то рука легла мне на плечо. Я повернула голову. Саша Гитри улыбался мне.
– Когда Жан Вебер кончит свое дело, мы все выйдем на сцену, подойдем к рампе и вы скажете, показав на нас: «Мы сделали, что могли». А затем, обращаясь к зрителям, вы добавите: «Но вы дали нам два миллиона! Браво и спасибо!»
Никогда не забуду я вечер 11 июля 1944 года.
XII
Я встретила Жака Пиллса впервые в 1939 году, быть может, годом раньше. Я уже много слышала о нем, ибо он был хорошо известен, но наши пути до этого не пересекались. Мы выступали в Брюсселе в одной программе. Мое еще мало кому известное имя напечатали на афише микроскопическими буквами, не больше, чем имя издателя, тогда как его и Жоржа Табе было набрано огромным жирным шрифтом.
Пиллс и Табе – очень модный тогда дуэт – исполняли многочисленные популярные песни, в том числе прелестную «Спи на Сене» Мирея и Жана Ноэна. Они объездили всю Америку с востока на запад и делали повсюду огромные сборы, тогда как моя скромная персона даже известна не была за пределами Франции. Естественно, что вся программа держалась на них. Тот факт, что в рекламе говорилось лишь о них, кажется мне сегодня вполне справедливым. Но тогда я находила это чрезмерным и, не стесняясь, высказывала свое мнение за кулисами в надежде, что оно дойдет до тех, кому предназначалось. Что действительно и случилось.
Дабы подчеркнуть свой протест, я каждый вечер устраивала – не очень, правда, шумную – демонстрацию, проливавшую слабый бальзам на мои раны: после своего выступления я покидала театр. Таким образом, я ни разу не слышала их песен. Думаю, что Пиллса и Табе это не слишком огорчало. В свою очередь, они избегали меня и не приходили в театр во время моего выступления. Таким образом, и они никогда не слышали меня. Я была для них только именем, да притом еще маленьким, человека… со скверным характером!
Я встретила Жака снова в Ницце в 1941 году и на сей раз пошла его слушать. Мое предубеждение к нему давно прошло, и теперь мне пришлось признать, что тогда, в Брюсселе, я была несправедлива.
В общем, он мне очень понравился, и, когда мы с ним разговаривали, мне показалось, что и я нравлюсь ему. Он не говорил этого, но глаза бывают красноречивы! К сожалению, ни он, ни я не были тогда свободны…
Несколько лет спустя мы оба оказались в Нью-Йорке: Жак выступал в одном кабаре, я – в другом. Время от времени мы встречались у общих друзей – с радостью и одновременно с чувством какой-то неловкости, причем разговаривали лишь на профессиональные темы. Я читала в его взгляде другое, и, полагаю, он видел в моем то же самое, но ситуация оставалась прежней. Видимо, час, когда мы сможем пойти с ним по жизни одной дорогой, еще не наступил…
По возвращении во Францию я узнала, что Жак развелся. Вскоре и я стала свободна.
В тот день я сказала себе, что знаю на свете двух свободных людей, которые скоро могут соединить свои жизни.
Не знаю только, каким путем судьба сведет нас вместе.
После долгих гастролей по Южной Америке Жак возвращался на теплоходе «Иль де Франс» во Францию вместе со своим американским импресарио Эдди Льюисом, который после смерти Клиффорда Фишера выполнял эти же обязанности и во время моих гастролей в Америке.
Однажды на теплоходе Жак напел ему мелодию песенки и спросил:
– По-вашему, Эдди, кому я должен ее отдать?
– Никаких сомнений! Только Эдит!
– Мне очень приятно это слышать, ибо я писал, думая о ней. Но мы едва знакомы, и я не посмею сам предложить ей свое сочинение.
– Об этом не беспокоитесь, Жак. По приезде в Париж я все организую.
Едва устроившись в гостинице «Георг V», Эдди Льюис звонит мне.
– Мне нужно непременно познакомить вас с одним человеком, который написал для вас восхитительную песню. Когда вы можете его принять?
Мы договорились о встрече на завтра. По своему обыкновению я пришла с опозданием, и кого же я увидела в своем салоне вместе с пианистом? Конечно же, Эдди Льюиса и Жака Пиллса! Я замерла от неожиданности. Значит, человек, который написал для меня песню, – он!
Придя немного в себя от удивления, я направилась к Пиллсу и немного недоверчиво сказала:
– Значит, вы пишете песни?
– Конечно! Со времен лицея…
– Я этого не знала. Что же это за песня, которую вы хотели мне показать?
Я горела от нетерпения услышать ее. Не только потому, что Льюис назвал ее «восхитительной», но также и оттого – признаюсь публично, – что никогда не пела песни, написанные людьми лично мне несимпатичными, и, напротив, – обожала исполнять произведения своих друзей. Быть может, глупо, но это так! Впрочем, никем не доказано, что это настолько уж глупо, как может показаться с первого взгляда.
Я знакома с одним очень образованным человеком, который утверждает, что у великого поэта не может быть физиономии подлеца. А если это так, почему бы мне не думать, что именно мой инстинкт неизменно предохранял меня от людей, которые не могли написать мне хорошие песни – не из-за отсутствия таланта, а потому, что между нами не было никакого родства душ?
После некоторого замешательства Жак ответил с явным смущением:
– Если позволите, название я вам скажу позднее. Боюсь, что оно может показаться вам слишком… откровенным. Что касается песни, то я написал ее для вас в Пунта-дель-Эсте, одном из самых прекрасных городов Уругвая.
– Слова и музыку?
– Нет, только слова. Музыку сочинил мой аккомпаниатор Жильбер Беко, у него большой талант.
Пианист заиграл, и Жак спел мне «Я от тебя без ума».
В тот вечер Эдди Льюис и Жак обедали у меня.
На другой день Жак пришел снова и послезавтра – опять. Песенку, конечно, надо было отрепетировать, отшлифовать до конца! Нам случалось и теперь вспоминать наши встречи в Ницце и Нью-Йорке, но в эти минуты мы избегали смотреть друг другу в глаза. Мы много выезжали вместе, играя в дружбу, которой сами себя обманывали, но лишь в той мере, в какой сами того хотели.
Наконец наступил день, когда Жак сказал, что любит меня…
Немного позднее он предложил мне стать его женой.
Если я так свободно рассказываю о своем браке, я это делаю именно оттого, что ни о чем не жалею. Он длился четыре года, это были прекрасные годы, которые мне жаль было бы не прожить. Почему же надо сегодня отрекаться от них?
Итак, Пиллс сказал мне однажды:
– А если бы я предложил тебе стать моей женой?
Признаюсь, я не ожидала этого вопроса, и у меня перехватило дыхание. Я ничего не имела против замужества, только думала и продолжаю думать, что бывают в жизни случаи, когда брак людям противопоказан, ибо несовместим с их профессией. Иметь домашний очаг, настоящий дом, в то время как вы вынуждены кочевать по всему свету с января по декабрь? Это нелегко. И все же стоило попробовать.
20 января 1952 года я стала мадам Рене Дюко – таково было настоящее имя Жака.
Нам хотелось обвенчаться во Франции, но наши документы не были готовы, а контракты призывали ехать в США. Церемония бракосочетания состоялась в небольшой французской церкви в Нью-Йорке, где американский священник итальянского происхождения благословил наш союз. Моей «подружкой» была Марлен Дитрих, одевшая меня с ног до головы, а мой дорогой импресарио Луи Баррье повел меня к алтарю.
Друзья организовали два приема в нашу честь– в «Версале» и «Павильоне», крупнейшем ресторане Нью-Йорка.
Свадебного путешествия не было. Вечером у каждого из нас был концерт: у Рене в «Ви ан роз», у меня – в «Версале».
Это было символично. Лишь утром мы были обвенчаны, н сразу же профессиональные обязанности разлучили нас.
Песенка «К дьяволу эту мадам!», которую Жак с моего полного согласия в шутку исполнил в «Версале» в день нашей свадьбы, дает ложное представление о наших отношениях. Разумеется, я обладаю «бешеным» темпераментом и не всегда терплю противоречие, зато Жак – само спокойствие, невозмутимость и склонен к быстрому примирению.
Несмотря на все несходство характеров, наш брак мог бы быть удачным, не будь мы оба звездами эстрады.
Мне удалось повлиять на творчество Жака и привить ему вкус к сольным песням, столь отвечавшим его темпераменту и таланту, по к моменту нашей встречи он уже был сформировавшимся артистом. После первой же поездки по США американцы прозвали его «Мсье Очарование». Между нами никогда не было соперничества. Мы могли совершенно спокойно находиться на одной афише.
Было время, когда мы думали, что сможем вместе ездить по свету, рука об руку: выступали вместе в «Мариньи», затем в «Супер-Сиркус», исколесили США от одного побережья до другого. Но это было слишком прекрасно, чтобы продолжаться и дальше.
Наступил момент, когда мы поняли, что карьера каждого в отдельности мешает нам быть вместе. Таких площадок, которые могли бы позволить себе роскошь выпускать нас в одной программе, было немного. Один раз нас разлучили несколько тысяч километров, другой раз снова… Жака приглашали в Лондон для участия в оперетте, а меня контракт удерживал в Нью-Йорке, либо я была в Лас Вегасе, или в Париже.
Эдит Пиаф представляет собой нечто совсем иное. Перед нами великая артистка, чей голос проникает в душу. Но также и маленькая бледненькая девушка, которая выглядит голодным, много выстрадавшим, постоянно испытывающим чувство страха ребенком».
Как мне подсказывает личный опыт, американский зритель не очень отличается от нашего. Он требователен, ибо зрелищная промышленность по ту сторону Атлантики доведена до редкой степени совершенства, но также очень чувствителен к усилиям, которые делаются для того, чтобы ему понравиться. Если вы пробормочете несколько слов по-английски, споете куплет на его языке, пусть ваш акцент при этом «разрывает сердце», как они там выражаются, он будет вам благодарен за такое внимание. Его реакция бывает подчас грубой, но он не старается подавить в себе восторг и когда любит артиста, то любит его горячо и всячески демонстрирует это.
Уже через пять минут американец, с которым вас познакомили, обращается к вам просто по имени. Вначале это удивляет, но, привыкнув, вы обнаруживаете, что он произносит ваше имя с симпатией, ибо считает вас уже своим приятелем и, если только имеет возможность, сделает все, чтобы доставить вам удовольствие.
Правда, американец всегда спешит. Однако на свидание он приходит вовремя, что я особенно ценю в людях, ибо лично мне это качество не присуще, – и свято выполняет данные обещания. У него практичный ум, он не дает себе права тратить время попусту, но бывает очаровательно наивен в часы, когда свободен. В такие минуты он проявляет ребячество, которое я лично нахожу необычайно приятной чертой.
Его обаяние – подлинное, оно как-то удивительно уживается с «борьбой за жизнь», которая пронизывает там сверху донизу всю социальную структуру общества. В этой связи хочется рассказать одну прелестную историю.
Я была в то время в Голливуде. Однажды утром раздался телефонный звонок. Известная звезда приглашала меня в тот вечер на премьеру нового эстрадного представления в Лос-Анжелосе. У меня были другие планы, и я позволила себе высказать это.
– Дело в том… – начала я.
Она прервала меня на полуслове.
– Вы не можете отказаться, Эдит. Речь идет о… И она назвала мне имя знаменитой киноактрисы, к сожалению, уже забытой, ибо она много лет нигде не снималась. Свергнутая с высот былой славы, испытывавшая серьезные материальные затруднения, Д. С. (не пытайтесь угадать, я изменила инициалы) каким-то чудом, сама уже на это не рассчитывая, добилась контракта на неделю в лос-анджелесском мюзик-холле.
– Нам известно, – продолжала моя собеседница, – что если у нее сегодня будет успех, то завтра она сможет подписать другой контракт – уже на пятьдесят две недели гастролей по США. И мы решили, что у нее будет сегодня триумф…
Вечером я пошла в театр. Ни один актер не уклонился от приглашения. Я увидела там Джоан Кроуфорд, Спенсера Трейси, Элизабет Тейлор, Бетси Дэвис, Маурен О'Хара, Хемпфри Богарта, Гарри Гранта, Бинга Кросби, Бетти Хэттон, Гарри Купера и многих других, которые, надеюсь, не посетуют на то, что я их не называю. Д. С. вышла на эстраду под бесконечные овации зала. После концерта ее вызывали десять раз, может быть, пятнадцать, я не считала…
Через сорок восемь часов Д. С. действительно подписала контракт, который спас ее от нищеты.
У нас, во Франции, мы привыкли к благотворительности. В этом отношении нашим актерам нечему учиться у своих американских коллег.
Но, согласитесь, эта история слишком хороша, чтобы не рассказать ее всем!
Повинен же в том, что после первого контракта с нью-йоркской публикой я едва не отказалась от гастролей и не вернулась домой, один француз, постоянно живший в США, чье имя я не стану называть, ибо он слишком падок на рекламу.
Он встретил меня с распростертыми объятиями. Он был в восторге, что видит меня и может показать мне Нью-Йорк. Естественно, что, удрученная своим неудачным дебютом, я очень рассчитывала на его поддержку. А вместо этого… Я словно и сейчас слышу его слова:
– Это надо было предвидеть, бедняжка Эдит! Американец не желает видеть скверные стороны жизни. Он оптимист. Вы привезли ему полные драматизма песни, которые заставляют плакать, в то время как он пришел развлечься и позабыть свои повседневные заботы. Если бы вы исполнили два-три веселых куплета, они были бы в ваших руках. И зачем вы только пустились на эту авантюру?
И он продолжал в том же духе, не отдавая себе отчета в том, что мучает меня и лишает той энергии, которая еще тлела во мне. Мари Дюба никогда не узнает, как в ту минуту, вся в слезах, я завидовала ее таланту. Ах, если бы я только умела петь, прищелкивая пальцами!
Слова поддержки, в которых я так нуждалась, я услышала от других. И в первую очередь мне хочется назвать имя моего большого друга Марлен Дитрих.
Марлен любит Францию и доказала свою любовь к ней в самые мрачные дни войны. Она была провидением, доброй феей многих французских актеров, приезжавших в США.
Ее внимание ко мне просто нельзя описать. Она видела, как я обеспокоена, взволнована, измучена, почти сломлена неудачей своего первого выступления. Она не отходила от меня ни на шаг, не оставляя наедине со своими мыслями. Она подготовила меня к новым сражениям, и если я их выиграла, то этим я обязана ей, потому что она этого хотела, тогда как мне самой все было безразлично. Я преисполнена к ней великой благодарности.
Не стану ничего говорить о ее блестящем таланте и необыкновенной красоте. Она одна из самых замечательных актрис кинематографа, Марлен-Незаменимая. Мне хочется сказать только, что это также одна из умнейших актрис, которых мне когда-либо приходилось встречать, человек, с величайшей ответственностью относящийся к своему искусству. На репетициях Марлен поражает своим спокойствием, терпением и старательностью. Она стремится к совершенству и служит всем примером. Обладая редким талантом, она могла бы относиться к своей работе небрежно. Марлен же Дитрих, напротив, еще более совершенствует свою технику, без которой самые блестящие способности никогда не смогли бы проявиться в полной мере.
Необыкновенно простая в жизни, она обладает прелестным чувством юмора. Помню, она как-то находилась в моей артистической уборной в «Версале». Я переодевалась. Без конца стучались в дверь посетители. Просунув голову в приоткрытую дверь, Марлен говорила:
– Что вам угодно, сударь? Я секретарь мадам Эдит Пиаф…
Пораженные, не веря самим себе, люди спрашивали, не
приснилось ли им все это. Игра длилась долго и кончилась лишь после того, как один господин очень вежливо и без тени улыбки «осадил» ее:
– А я и не знал этого. Скажите, может быть, шофером у мадам Эдит Пиаф служит Морис Шевалье?
Правда, этим господином оказался мой старый друг журналист Робер Бре, родившийся в Бельвиле, где парни за словом в карман не лезут.
Да и сам Морис Шевалье первым не станет это отрицать.
XI
Смеясь задиристо и нежно,
Беспечен, дерзок, неучтив,
Локтями действуя прилежно,
Шагал по улице мотив…
В Голливуде я познакомилась с Чарли Чаплином. Но не на киностудии, а в кабаре. С этим связаны самые волнующие минуты в моей жизни, – он пришел послушать меня.
Не то чтобы в тот вечер произошло что-то необыкновенное. Просто петь перед Чарли Чаплином – значило осуществить неосознанную мечту, которую можно носить в себе годами, не очень отдавая себе в этом отчет. Если же она исполняется, то неизменно вызывает у вас восторг. Когда мне сказали, что Чаплин – о котором мне было известно, что он редко выезжает и никогда не бывает в ночных клубах^ зале и сидит совсем близко от сцены, я поняла, что в этот вечер осуществится то, о чем я бессознательно мечтала всю жизнь.
Странно, но я не испытывала никакого страха. Я ни разу в жизни не разговаривала с Чарли Чаплином, но много раз видела его фильмы, и этого было вполне достаточно, чтобы внушить мне спокойствие. Я знала, что буду петь перед художником, которого, не боясь преувеличений, можно назвать гениальным, перед мастером, чье творчество представляется одним из самых благородных памятников человеческому разуму, и одновременно перед человеком с огромным, чувствительным к невзгодам бедняков сердцем, человеком, сострадающим слабым и несчастным. Он приехал сюда не для того, чтобы посмеяться надо мной, а чтобы понять. Бояться его суждений просто глупо. Это был друг. А друга не боятся. Мой голос может, конечно, ему не понравиться, но сердца наши должны открыться друг другу.
И я пела лишь для него и, вероятно, никогда не пела лучше, чем в тот вечер, испытывая, однако, при этом чувство бессилия. Как выразить все, что я хотела ему сказать? Я старалась превзойти самое себя. Пытаясь отблагодарить его на свой лад за прекрасное волнение, которым была – и осталась – обязана ему. Я по-своему хотела ему сказать: «Знаете, Чарли, я ведь хорошо знакома с тем, кого вы называете «маленьким человеком», и отлично понимаю, почему вы его любите. Он заставил меня смеяться, ибо вы этого хотели, но я не обманывалась на этот счет и была близка к слезам. Как и всем людям на свете, он преподал мне урок мужества и надежды, и, вероятно, поэтому я так счастлива, что пою вам свои песни».
Мы поболтали после представления. Впрочем, я преувеличиваю – говорил только Чаплин. Он сказал, что я тронула его до глубины души и что он плакал, хотя это бывает с ним редко, когда он слушает певицу. Чудесный комплимент, не так ли? Куда более очаровательный, чем тот, на который я могла рассчитывать! И… я выслушала его, не в силах сказать в ответ, как мне дороги эти слова, произнесенные таким человеком, как он. О, я была совсем не в лучшей форме! Я только покраснела и что-то пролепетала в ответ…
После ухода великого артиста меня охватило бешенство на самое себя. Как глупо все вышло! Чарли Чаплин, всегда вызывавший у меня восхищение, подлинно гениальный художник, говорил мне комплименты, а я, несмотря на свою радость и гордость, не нашла слов, чтобы высказать ему свою благодарность!
Представьте же мое изумление, когда на другой день Чарли Чаплин позвонил и пригласил к себе в Беверли-Хилл в гости.
Подобно людям, которые в силу своей профессии ложатся поздно, я люблю поваляться в постели. Я умеренно кокетлива. Но в тот день я нарушила все свои привычки. Чарли Чаплин ждал меня после полудня. Я была на ногах в семь часов утра, начала одеваться, примерять платья, выбирать шляпы…
Я сама себя не узнавала!
Наконец, я отправилась к нему. Незабываемые часы! В доме были одни близкие, но я видела только его. Чарли необычайно прост в обращении, я таких людей раньше не встречала. Беседа с ним необычайно интересна. Он говорит мягким, ровным голосом, не злоупотребляя жестикуляцией и как бы застенчиво. Ободрив меня рассказом о том, как он сам дебютировал в мюзик-холле, в знаменитой труппе Фреда Карно, не думая еще в то время о кинематографе, он долго затем говорил со мной о Франции, которую очень любит.
– И не только потому, – добавил он, смеясь, – что французы всегда лучше понимали мои фильмы, чем американцы! Я люблю Францию потому, что это страна нежности и свободы.
Затем он талантливо сыграл мне на скрипке одно из своих сочинений. Я ушла счастливая, что приблизилась к нему, и еще больше – оттого, что увидела его именно таким, каким представляла себе через его «маленького человека».
– Эдит, – сказал он мне на прощание, – я напишу для вас песенку – слова и музыку.
Я убеждена, что Чарли Чаплин сдержит свое слово.
А также в том, что это будет прекрасная песенка.
Мне хочется рассказать также и о тех, кем я не только восхищаюсь, но и к кому испытываю искреннюю благодарность. Например, о Саша Гитри.
Своему знакомству со знаменитым актером и писателем я обязана «моим» заключенным, военнопленным из лагеря «IV-Д», который я опекала, как крестная мать. Произошло это при обстоятельствах, позволивших мне судить не только об изобретательности ума Саша Гитри, но и о несомненном благородстве его сердца.
Когда оккупационные власти предложили мне, как и многим другим актерам, отправиться с концертами в Германию, первым моим побуждением было отказаться. Однако после размышлений у меня созрела одна мыслишка, и я согласилась. Ведь спеть французские песни в лагере перед парнями, которые там томятся, значило поддержать их моральный дух, подарить им несколько мгновений отдыха, радости и забвения. Я не имела права лишать их этого! Была у меня и другая цель пронести в лагерь побольше всяких вещей. Обычно наш багаж просматривался бегло, а ведь у того, кто мечтает вырваться на волю, не всегда все есть.
Таким образом, у меня появилась возможность помочь тем, кто стремился к побегу. Разве можно было упустить такой случай.
И я несколько раз выступала перед военнопленными. Принимали они меня горячо, а после концерта, в обычной неразберихе и сутолоке, я раздавала автографы, сигареты и менее безобидные вещи – компасы, карты и столь же фальшивые, сколь и абсолютно достоверные документы.
В июне 1944 года я узнала из письма одного из моих 80 «крестников», что лагерь «IV-Д» подвергся бомбардировке и пятьдесят человек убито. Это означало, что пятьдесят семей не увидят своих близких, а большинство из них, вероятно, и так пребывает в нищете.
Меня спрашивали в письме, не могу ли я «что-нибудь сделать»? Этот вопрос и я задавала сама себе. И не находила ответа. Выступить с концертом? Такая мысль мне пришла в голову прежде всего. Но в Париже меня видели уже тысячу раз. Я, конечно, привлеку какое-то число зрителей, но их будет явно недостаточно для большого сбора, в котором я так нуждалась.
И я искала, искала выхода…
Внезапно под влиянием одной мысли я схватила телефонную трубку и позвонила Саша Гитри. Я совершенно не знала, что стану ему говорить и о чем просить, но была глубоко убеждена, что только он один способен разрешить эту проблему.
Саша сам подошел к телефону. Сначала я не могла найти нужных слов.
– Две минуты назад, мэтр, я была полна мужества, а теперь не смею сказать…
Он стал меня успокаивать, ободрять, и тогда я кое-как объяснила ему, в чем дело, рассказала о военнопленных из лагеря, бомбардировке, концерте…
Оставалось сказать еще самое трудное.
– К сожалению, я одна не сумею привлечь публику, А нужны деньги, много денег. Я хочу вас просить, мэтр, принять участие в этом деле. С вашим именем на афише сбор будет огромный.
– Где вы намерены провести концерт?
Саша Гитри задал мне этот вопрос самым любезным и участливым тоном. Но я прекрасно понимала, как неприлично вела себя в данном случае. Я ведь просила одного из крупнейших актеров современности, не согласится ли он выступить на подмостках кабаре!
Однако ответить все же надо было.
– Я пою сейчас в «Болье». Вот я и решилась…
Ответа не последовало. Догадываясь о моем замешательстве, Саша Гитри проявляет милосердие.
– Вы знаете, я никогда не выступал в кабаре! Это будет мой дебют. А дебют – вещь ответственная. Дайте мне сутки на размышление и позвоните еще раз завтра.
Я повесила трубку с чувством облегчения. Он решил меня избавить от унижения, это было совершенно очевидно. Есть вещи, которые нельзя просить у Саша Гитри. Что же я услышала назавтра, когда позвонила ему снова? Я ушам своим не поверила, настолько это было невероятно: Саша Гитри принял мое предложение!
– Мадемуазель, – сказал он, – у меня есть еще одна мысль. Но, до того как поделиться ею, я хотел бы своими глазами увидеть помещение кабаре. Это возможно?
Изумленная и потерявшая голову от счастья, я воскликнула:
– Разумеется, мэтр! Когда вам угодно, в любое время!..
– Тогда сейчас же.
Через несколько минут мы встретились в «Болье». Саша Гитри осмотрел зал, сцену, задал несколько вопросов электрику, потом, как мне показалось, явно довольный своим визитом, спросил, есть ли у меня время поехать к нему домой. Я в восторге согласилась.
И вот я в огромном рабочем кабинете-салоне мэтра, в его доме на авеню Элизе-Реклю. Я совершенно потерялась в глубоком кресле. Саша Гитри сидит по другую сторону огромного стола, на котором видны большие коробки из красного картона с оловянными солдатиками и мраморными руками, сделанными, как мне кажется, по оригиналам Родена. И своим несравненным голосом, способным придать особый смысл произносимым словам, он стал говорить мне о концерте, успех которого был ему теперь так же дорог, как и мне.
– Надо сделать нечто оригинальное, – сказал он, – но я не все обдумал. К этому мы еще вернемся. Во всяком случае, я прочитаю какую-нибудь из своих поэм, написанных в молодости, или отрывок из пьесы, смотря по обстоятельствам.
Красная как маков цвет, я пролепетала:
– Значит, мэтр, вы согласны?
– А разве вы сомневались? На какой сбор вы рассчитываете?
– С вашим именем на афише, мэтр, мы можем назначить цену за входной билет в размере двух тысяч франков. Там двести мест.
Гитри кривится.
– Четыреста тысяч? Маловато. Но мы что-нибудь придумаем…
И он действительно придумал…
В середине вечера – надо ли говорить, что участие в нем Саша Гитри привлекло сливки парижского общества, – на сцену поднялся милейший Жан Вебер и объявил… аукцион.
«Опять аукцион?» – скажете вы. Да, опять? Но это был необыкновенный аукцион, ибо к началу распродажи у нас нечего было продавать. Нечего? Саша Гитри правильно рассчитал, что на этот вечер придут очаровательные женщины, у которых есть все – мужья, женихи, братья, отцы, что они соберутся здесь для того, чтобы выразить свою солидарность с другими женщинами, которые не увидят своих мужей, женихов, братьев или отцов. И он решил, что дамы не откажутся пожертвовать чем-либо из своих драгоценностей или мехов ради того, чтобы помочь тем, у кого их никогда не будет. Мы будем продавать, дорогие дамы, лишь то, что вы нам подарите!
Через пять минут Жан Вебер выбрал для продажи в груде мехов на эстраде первую норковую шубку. За ней последовала другая, затем колье, потом накидка… Аукцион все разгорался, ибо каждый, точнее говоря, каждая женщина в конце концов забирала свою собственность назад. После этого Жан Вебер объяснил, что у него остается только «дар одного господина», предмет, который не может быть возвращен его владельцу, – бумажник Саша Гитри с двумя письмами Люсьена Гитри и Октава Мирбо, а также с не менее редкостной фотографией Люсьена Гитри и Саша – ребенком, снятой в Петербурге в 1890 году.
Счастливая и готовая ежесекундно расплакаться, стояла я за кулисами и наблюдала за этой распродажей, кусая свой платок. Чья-то рука легла мне на плечо. Я повернула голову. Саша Гитри улыбался мне.
– Когда Жан Вебер кончит свое дело, мы все выйдем на сцену, подойдем к рампе и вы скажете, показав на нас: «Мы сделали, что могли». А затем, обращаясь к зрителям, вы добавите: «Но вы дали нам два миллиона! Браво и спасибо!»
Никогда не забуду я вечер 11 июля 1944 года.
XII
И счастье открыло пред ними свой лик,
Чудесный напев прямо в душу проник,
И счастлив был даже бедняк в этот миг!
А церковь как будто по небу плыла,
И молодую, что сердцем светла,
Славили, славили колокола.
Я встретила Жака Пиллса впервые в 1939 году, быть может, годом раньше. Я уже много слышала о нем, ибо он был хорошо известен, но наши пути до этого не пересекались. Мы выступали в Брюсселе в одной программе. Мое еще мало кому известное имя напечатали на афише микроскопическими буквами, не больше, чем имя издателя, тогда как его и Жоржа Табе было набрано огромным жирным шрифтом.
Пиллс и Табе – очень модный тогда дуэт – исполняли многочисленные популярные песни, в том числе прелестную «Спи на Сене» Мирея и Жана Ноэна. Они объездили всю Америку с востока на запад и делали повсюду огромные сборы, тогда как моя скромная персона даже известна не была за пределами Франции. Естественно, что вся программа держалась на них. Тот факт, что в рекламе говорилось лишь о них, кажется мне сегодня вполне справедливым. Но тогда я находила это чрезмерным и, не стесняясь, высказывала свое мнение за кулисами в надежде, что оно дойдет до тех, кому предназначалось. Что действительно и случилось.
Дабы подчеркнуть свой протест, я каждый вечер устраивала – не очень, правда, шумную – демонстрацию, проливавшую слабый бальзам на мои раны: после своего выступления я покидала театр. Таким образом, я ни разу не слышала их песен. Думаю, что Пиллса и Табе это не слишком огорчало. В свою очередь, они избегали меня и не приходили в театр во время моего выступления. Таким образом, и они никогда не слышали меня. Я была для них только именем, да притом еще маленьким, человека… со скверным характером!
Я встретила Жака снова в Ницце в 1941 году и на сей раз пошла его слушать. Мое предубеждение к нему давно прошло, и теперь мне пришлось признать, что тогда, в Брюсселе, я была несправедлива.
В общем, он мне очень понравился, и, когда мы с ним разговаривали, мне показалось, что и я нравлюсь ему. Он не говорил этого, но глаза бывают красноречивы! К сожалению, ни он, ни я не были тогда свободны…
Несколько лет спустя мы оба оказались в Нью-Йорке: Жак выступал в одном кабаре, я – в другом. Время от времени мы встречались у общих друзей – с радостью и одновременно с чувством какой-то неловкости, причем разговаривали лишь на профессиональные темы. Я читала в его взгляде другое, и, полагаю, он видел в моем то же самое, но ситуация оставалась прежней. Видимо, час, когда мы сможем пойти с ним по жизни одной дорогой, еще не наступил…
По возвращении во Францию я узнала, что Жак развелся. Вскоре и я стала свободна.
В тот день я сказала себе, что знаю на свете двух свободных людей, которые скоро могут соединить свои жизни.
Не знаю только, каким путем судьба сведет нас вместе.
После долгих гастролей по Южной Америке Жак возвращался на теплоходе «Иль де Франс» во Францию вместе со своим американским импресарио Эдди Льюисом, который после смерти Клиффорда Фишера выполнял эти же обязанности и во время моих гастролей в Америке.
Однажды на теплоходе Жак напел ему мелодию песенки и спросил:
– По-вашему, Эдди, кому я должен ее отдать?
– Никаких сомнений! Только Эдит!
– Мне очень приятно это слышать, ибо я писал, думая о ней. Но мы едва знакомы, и я не посмею сам предложить ей свое сочинение.
– Об этом не беспокоитесь, Жак. По приезде в Париж я все организую.
Едва устроившись в гостинице «Георг V», Эдди Льюис звонит мне.
– Мне нужно непременно познакомить вас с одним человеком, который написал для вас восхитительную песню. Когда вы можете его принять?
Мы договорились о встрече на завтра. По своему обыкновению я пришла с опозданием, и кого же я увидела в своем салоне вместе с пианистом? Конечно же, Эдди Льюиса и Жака Пиллса! Я замерла от неожиданности. Значит, человек, который написал для меня песню, – он!
Придя немного в себя от удивления, я направилась к Пиллсу и немного недоверчиво сказала:
– Значит, вы пишете песни?
– Конечно! Со времен лицея…
– Я этого не знала. Что же это за песня, которую вы хотели мне показать?
Я горела от нетерпения услышать ее. Не только потому, что Льюис назвал ее «восхитительной», но также и оттого – признаюсь публично, – что никогда не пела песни, написанные людьми лично мне несимпатичными, и, напротив, – обожала исполнять произведения своих друзей. Быть может, глупо, но это так! Впрочем, никем не доказано, что это настолько уж глупо, как может показаться с первого взгляда.
Я знакома с одним очень образованным человеком, который утверждает, что у великого поэта не может быть физиономии подлеца. А если это так, почему бы мне не думать, что именно мой инстинкт неизменно предохранял меня от людей, которые не могли написать мне хорошие песни – не из-за отсутствия таланта, а потому, что между нами не было никакого родства душ?
После некоторого замешательства Жак ответил с явным смущением:
– Если позволите, название я вам скажу позднее. Боюсь, что оно может показаться вам слишком… откровенным. Что касается песни, то я написал ее для вас в Пунта-дель-Эсте, одном из самых прекрасных городов Уругвая.
– Слова и музыку?
– Нет, только слова. Музыку сочинил мой аккомпаниатор Жильбер Беко, у него большой талант.
Пианист заиграл, и Жак спел мне «Я от тебя без ума».
Я была очарована. Во-первых, песней. Действительно, восхитительной. Чтобы в этом убедиться, не надо было слушать ее дважды. Но также и самим исполнением Жака, которое оказало непосредственное влияние на характер моего собственного. Когда я позднее стала петь эту песню, я в точности копировала Жака.
Я от тебя без ума
Уж тут ничего не поделать!
Избавиться б рада сама,
Но рядом ты ночью и днем,
В сердце живешь ты моем,
И тут ничего не поделать…
Я от тебя без ума
Уж тут ничего не поделать.
В сердце живешь ты моем
Лето, весна ли, зима.
Чувствую губы твои
Вечером, ночью ли, днем.
И тут ничего не поделать:
Я от тебя без ума!
В тот вечер Эдди Льюис и Жак обедали у меня.
На другой день Жак пришел снова и послезавтра – опять. Песенку, конечно, надо было отрепетировать, отшлифовать до конца! Нам случалось и теперь вспоминать наши встречи в Ницце и Нью-Йорке, но в эти минуты мы избегали смотреть друг другу в глаза. Мы много выезжали вместе, играя в дружбу, которой сами себя обманывали, но лишь в той мере, в какой сами того хотели.
Наконец наступил день, когда Жак сказал, что любит меня…
Немного позднее он предложил мне стать его женой.
Если я так свободно рассказываю о своем браке, я это делаю именно оттого, что ни о чем не жалею. Он длился четыре года, это были прекрасные годы, которые мне жаль было бы не прожить. Почему же надо сегодня отрекаться от них?
Итак, Пиллс сказал мне однажды:
– А если бы я предложил тебе стать моей женой?
Признаюсь, я не ожидала этого вопроса, и у меня перехватило дыхание. Я ничего не имела против замужества, только думала и продолжаю думать, что бывают в жизни случаи, когда брак людям противопоказан, ибо несовместим с их профессией. Иметь домашний очаг, настоящий дом, в то время как вы вынуждены кочевать по всему свету с января по декабрь? Это нелегко. И все же стоило попробовать.
20 января 1952 года я стала мадам Рене Дюко – таково было настоящее имя Жака.
Нам хотелось обвенчаться во Франции, но наши документы не были готовы, а контракты призывали ехать в США. Церемония бракосочетания состоялась в небольшой французской церкви в Нью-Йорке, где американский священник итальянского происхождения благословил наш союз. Моей «подружкой» была Марлен Дитрих, одевшая меня с ног до головы, а мой дорогой импресарио Луи Баррье повел меня к алтарю.
Друзья организовали два приема в нашу честь– в «Версале» и «Павильоне», крупнейшем ресторане Нью-Йорка.
Свадебного путешествия не было. Вечером у каждого из нас был концерт: у Рене в «Ви ан роз», у меня – в «Версале».
Это было символично. Лишь утром мы были обвенчаны, н сразу же профессиональные обязанности разлучили нас.
Песенка «К дьяволу эту мадам!», которую Жак с моего полного согласия в шутку исполнил в «Версале» в день нашей свадьбы, дает ложное представление о наших отношениях. Разумеется, я обладаю «бешеным» темпераментом и не всегда терплю противоречие, зато Жак – само спокойствие, невозмутимость и склонен к быстрому примирению.
Несмотря на все несходство характеров, наш брак мог бы быть удачным, не будь мы оба звездами эстрады.
Мне удалось повлиять на творчество Жака и привить ему вкус к сольным песням, столь отвечавшим его темпераменту и таланту, по к моменту нашей встречи он уже был сформировавшимся артистом. После первой же поездки по США американцы прозвали его «Мсье Очарование». Между нами никогда не было соперничества. Мы могли совершенно спокойно находиться на одной афише.
Было время, когда мы думали, что сможем вместе ездить по свету, рука об руку: выступали вместе в «Мариньи», затем в «Супер-Сиркус», исколесили США от одного побережья до другого. Но это было слишком прекрасно, чтобы продолжаться и дальше.
Наступил момент, когда мы поняли, что карьера каждого в отдельности мешает нам быть вместе. Таких площадок, которые могли бы позволить себе роскошь выпускать нас в одной программе, было немного. Один раз нас разлучили несколько тысяч километров, другой раз снова… Жака приглашали в Лондон для участия в оперетте, а меня контракт удерживал в Нью-Йорке, либо я была в Лас Вегасе, или в Париже.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента