Страница:
Мервин Пик
Мальчик во мгле
Глава первая
Церемонии тянулись весь день. Мальчик устал. Ритуал, подобно бессмысленной колеснице, катил на своих колесах, давя и обдирая земное бытование дня.
Властитель башенных просторов, он не имел иного выбора, как только отдать себя в распоряжение должностных лиц, чья обязанность состояла в том, чтобы наставлять его и направлять. Водить взад и вперед по лабиринтам темного дома. Отправлять изо дня в день бессвязные обряды, назначение коих давно уже было забыто.
Традиционные подарки ко дню рождения были поднесены ему на золотом подносе распорядителем Ритуала. Длинные шеренги слуг проходили мимо Мальчика по колено в воде, пока он сидел час за часом на берегу обжитого комарами озера. Единственное назначение этого важного события состояло в том, чтобы испытать терпение единообразных взрослых особей, для ребенка же оно было адом.
Этот день, день рождения Мальчика, был для него вторым по трудности днем в году. Вчера Мальчик участвовал в долгом шествии по крутому склону горы – к плантации, где ему надлежало подсадить к росшим там ясеням четырнадцатый, ибо завтра, то есть уже сегодня, Мальчику исполнялось четырнадцать лет. То была не просто формальность – никто ему, облаченному в длинный серый плащ и в шляпу, смахивающую на дурацкий колпак, в работе не помогал. При возвращении он споткнулся на крутом склоне и упал, ободрав колено и порезав руку, и оттого ко времени, когда его оставили одного в маленькой комнате с выходившим на красный кирпичный двор окном, в душе Мальчика воцарилось бешеное негодование.
Впрочем, сейчас, под вечер второго дня, дня его рождения, дня до того насыщенного идиотическими церемониями, что мозг Мальчика изнывал от обилия несообразных картин, а тело от усталости, он, закрыв глаза, лежал на своей кровати.
Отдохнув немного, Мальчик приоткрыл один глаз, потому что услышал что-то вроде трепета ночницы на оконном стекле. Ничего, однако, не увидев, он уж собрался снова смежить веки, как вдруг взгляд его уперся в пятно охряной, давно знакомой плесени, раскинувшееся, подобно острову, по потолку.
Он много раз разглядывал этот плесенный остров с его фиордами и заливами, с бухточками и удивительными перешейками, соединявшими южные земли с северными. Он знал наизусть конический полуостров, который завершался сужающейся, похожей на низку бесцветных бусин чередой островков. Он знал озера и реки и множество раз проводил воображаемые корабли к якорным стоянкам опасных гаваней острова или сходил, когда волновалось море, на берег, оставляя суда раскачиваться в своем сознании, уже пролагавшем курс к другим, неведомым землям.
Однако сегодня Мальчик был слишком зол для игры, и единственным, что привлекло его взгляд, оказалась медленно пересекавшая остров муха.
– Исследовательница, я полагаю, – пробормотал себе под нос Мальчик, и при этих словах перед взором его прошли и ненавистный очерк горы, и четырнадцать дурацких ясеней, и проклятые подарки, принесенные ему на золотом подносе лишь для того, чтобы через двенадцать часов они возвратились в хранилище; он увидел сотни привычных лиц, каждое из которых напоминало о некой ритуальной обязанности, и наконец забил по постели ладонями, вскрикивая: «Нет! Нет! Нет!» – и заплакал, а муха между тем, перейдя остров с востока на запад, уже изучала береговую линию, не желая, видимо, рисковать выходом в потолочное море.
Лишь малая часть сознания Мальчика предавалась наблюдению за мухой, но и это малое отождествляло себя с нею, и Мальчик начал смутно сознавать, что «исследование» есть не просто слово или звучание слова, но нечто исполненное одиночества и непокорства. А затем, внезапно, в нем полыхнул первый проблеск самовластного бунта – не против какого-то частного человека, но против вечного круга мертвых символов.
Он жаждал (и теперь сознавал это) претворить свой гнев в поступок – бежать из темниц прецедента, добиться свободы, если не окончательной, то хотя бы однодневной. Свободы на один день. На один огромный день мятежа.
Мятеж! Это и вправду был он, ничуть не меньше. Всерьез ли обдумывал Мальчик шаг столь решительный? Неужели забыл он обеты, принесенные в детстве и в тысячи последовавших за детством дней? Торжественные клятвы, связавшие его путами преданности Дому.
И тут некий шепоток прошелестел у него между лопатками, словно понукая взлететь, – шепоток, становившийся понемногу все настойчивее и громче. «Совсем ненадолго, – твердил он. – В конце концов, ты всего только мальчик. А много ли у тебя развлечений?» И Мальчик, приподнявшись на постели, завопил во весь голос:
– О, к черту Замок! К черту Закон! К черту все!
Он уже сидел, распрямясь, на краю кровати. Сердце билось часто и глухо. Мягкий золотистый свет вливался в окно подобием марева, и сквозь это марево виднелись два ряда флагов, содрогавшихся в честь Мальчика на крышах.
Он глубоко вздохнул, медленно оглядел комнату, и тут взгляд его приковало лицо – совсем близкое. Лицо свирепо взирало на него. Юное, хоть лоб его и покрывали угрюмые складки. Под лицом свисал на шнурке с шеи пук индюшачьих перышков.
Только по этим перышкам и понял он, что глядит на себя самого, и отвернулся от зеркала, одновременно сдирая нелепую награду. Ему надлежало продержать эти перья на шее всю ночь, а наутро вернуть Наследственному Распорядителю Перьев. Он же, вместо того, выпрыгнул из кровати, отодрал от себя непрочную реликвию и попрал ее ногами.
И вновь душевный подъем! Восторг и мысль о побеге. Побеге куда? И когда? Когда это будет? «Да ну же, сейчас! Сейчас! Сейчас! – послышался голос – Встань и иди. Чего ты ждешь?»
Но в натуре Мальчика, которому так не терпелось бежать, присутствовала и иная сторона. Более холодная – и оттого, пока тело его дрожало и вскрикивало, разум вел себя не столь ребячливо. Нелегко было решить, полететь ли к свободе днем или в долгие ночные часы. Сначала Мальчику представлялось, что лучше всего дождаться захода солнца и, взяв в союзники ночь, пройти через твердыню, покамест сердце Замка лежит, погрузневшее от сна, укутанное в плющ, точно в томительное покрывало. Прокрасться по лабиринту проходов, который он знал так хорошо, и прочь, в продуваемые насквозь звездные пространства, и дальше… и дальше.
Но при всех очевидных и немедленных преимуществах ночного побега, он сопряжен был с ужасной опасностью бесповоротно заблудиться, а то и попасть в когти злых сил.
Четырнадцатилетний, Мальчик имел уже немало случаев испытать в запутанном Замке свою храбрость и не раз впадал в ужас не только от молчания и мрака ночи, но и от ощущения, что за ним постоянно следят – как если бы сам Замок или дух этого древнего места шел рядом с ним и останавливался, когда останавливался он, вечно дыша в затылок и беря на заметку любое движение.
Вспомнив, как он сбивался с пути, Мальчик поневоле понял, насколько страшнее было бы остаться совсем одному в заполненных мраком краях, чуждых его жизни, в местах, удаленных от сердцевины Замка, в коем, хоть многие обитатели его оставались Мальчику ненавистными, он был, по крайности, среди своих. Ибо можно нуждаться и в ненавистном, и ненавидеть то, что на странный манер любишь. Так дитя устремляется к узнаваемому – узнавания ради. А остаться одному в земле, где ничто тобой не узнается, – вот этого он и страшился; и жаждал. Потому что какие же могут быть исследования без опасностей?
Впрочем, нет – он не тронется в путь затемно. Это было б безумием. Он выйдет перед самой зарей, когда почти весь Замок спит, и побежит в полумгле, а там и с солнцем наперегонки: он на земле, солнце в небе, – их будет лишь двое, одних на всем свете.
Но как дотянуть до конца холодной, неспешной ночи, бесконечной ночи, которая лежит впереди? Спать – невозможно, хотя поспать было б неплохо. Он снова соскользнул с кровати и торопливо подошел к окну. Солнце стояло уже над зубчатым горизонтом, и все вокруг купалось в бледной его светозарности. Впрочем, недолго. Нежный простор неожиданно принял вид совершенно иной. Башни, которые мгновение назад были бесплотными и чуть ли не плыли по золотистому воздуху, приобрели теперь, расставшись с последними лучами солнца, сходство с почерневшими, гнилыми зубами.
Внезапная дрожь прохватила потемневшую землю, и первая ночная сова проплыла беззвучно мимо окна. Далеко внизу кто-то крикнул. Слишком далеко, чтобы различить слова, но не настолько, чтобы не понять – они окрашены гневом. Новый голос вступил в перебранку. Титус перегнулся через подоконник и глянул вниз. Спорщики не превосходили размером подсолнечных семечек. Однообразно запел колокол, за ним второй, потом загудела вся масса их. Колокола резкие и мягкие, разного возраста и из разных металлов, колокола страха и колокола гнева, колокола радостные и скорбные, колокола с голосами густым» и ясными… тусклыми и звучными, восторженные и печальные. Несколько мгновений голоса эти полнили воздух, рокочущие, гомон колокольных языков накрывал огромный каркас Замка металлической шалью. Потом мало-помалу сумятица колоколов стала стихать, они умолкали десятками, пока не осталось ничего, кроме опасливого безмолвия, и наконец хрипловатый голос возвратился над крышами из бесконечной дали, и Мальчик услышал, как последние густые ноты замирают в безмолвии.
На миг знакомое великолепие происходящего захватило его. От колоколов Мальчик не уставал никогда. Затем, когда он совсем уж было отвернулся от окна, послышался новый перезвон, и такой напористый, что Мальчик нахмурился, не в силах понять, что бы это значило. За перезвоном последовал второй, потом третий, а когда завершился четырнадцатый, Мальчик понял, что колокола звонили в его честь. Он и забыл на время о своем положении – лишь для того, чтобы, дрогнув, вспомнить о нем. От первородства не убежишь. Можно подумать, что такие почести должны были бы порадовать отрока. Но нет, с юным графом все было иначе. Церемонии опутали его жизнь, и счастливее всего он был, когда оставался один.
Один. Один? То есть – в отсутствии. В отсутствии, но где? Представить это было ему непосильно.
Ночь за окном погрузнела от собственной мглы, пробиваемой лишь точками света, мерцавшими в массиве той самой крутой горы, на отрог которой Мальчик взбирался вчера, чтобы посадить четырнадцатый ясень. Эти далекие искры или уголья пылали не только на горных склонах, но и по контуру гигантского круга – и, подчиняясь призыву костров, в десятках замковых дворов стали собираться люди.
Ибо сегодня была ночь высокого пикника, и скоро уже вассалы выступят в путь к той или иной части круга. Замок опустеет, люди покинут его – пешие, на лошадях, на мулах, в экипажах и повозках всех мастей. И скопище сорванцов, шныряя туда и сюда в предвкушении праздника, будет вопить и драться, и крики их понесутся, точно крики скворцов.
Вот эти-то крики, летевшие по темному воздуху, и уничтожили все планы, все благоразумие, каким обладал Мальчик. То были взвизги взбудораженного детства, и, стоя у окна, он вдруг, без всякой сознательной мысли, понял решительно, понял абсолютно, что бежать необходимо сейчас: сейчас, в гуще и суматохе происходящего. Сейчас, пока ритуал звенит кострами и колоколами, сейчас, на гребне решимости.
Мальчик действовал быстро, да и должен был действовать так, поскольку курс, который он выбрал, был опасен. Просто скатиться по длинным лестничным маршам он не мог. Тут требовались куда большие скорость и скрытность.
Годами он из чистого любопытства бродил по пыльным покоям своего на вид бескрайнего дома, пока не открыл десяток путей, позволявших достигнуть земли, не выходя на главные лестницы и оставаясь невидимым. Если познания эти и могли пригодиться ему когда-либо, так именно сейчас – и потому, достигнув Т-образного конца сорок второго по счету коридора, Мальчик не свернул ни направо, на север, ни налево, к южной лестнице, что уходила все вниз, вниз, но вместо того подпрыгнул к пробитому высоко в стене окошку без стекол и, ухватясь за короткий конец толстой веревки, торчавшей из рамы, подтянулся и выпростался наружу.
Перед ним раскинулся длинный чердак с балками до того низкими, что ни пригнувшись, ни уж тем более выпрямившись пройти под ними было нельзя. Единственная возможность пронизать его сводилась к тому, чтобы лечь и ползти, извиваясь, отталкиваясь коленями и локтями. Занятие, вследствие обширности чердака, утомительное, однако Мальчик давно уж довел этот способ передвижения до такого ритмического совершенства, что наблюдать за ним было все равно как за заводной игрушкой.
На дальнем конце чердака располагался люк на петлях, который, если его откинуть, открывал далеко внизу вид на растянутое одеяло, схожее с огромным синим гамаком. Уголки одеяла были привязаны веревками к низким балкам, брюхо его обвисало, не касаясь земли.
Несколько мгновений – и Мальчик пролез в люк и уже соскочил, как акробат, с одеяла на пол. Зала эта, должно быть, знала когда-то уход и заботу. Она еще сохранила следы поблекшего изящества, но дышала ныне – высокая и квадратная – заброшенностью и унынием.
Если б широкое окно ее не глядело в ночь, Мальчик теперь не смог бы увидеть и собственных рук, поднеся их к глазам. Однако окно создавало прямоугольник темноватой серости, словно вставленный в черноту залы.
Быстро приблизясь к окну, Мальчик перелез через подоконник и пополз вниз по крепкой, серой веревке длиной в сотню футов.
Спуск, показавшийся Мальчику долгим, привел его к другому оконцу, пробитому в огромном просторе стены, и он протиснулся в это давно уж никому не пригождавшееся отверстие, оставив длинную веревку бессмысленно раскачиваться в пустоте.
Теперь он попал на подобие лестничной площадки и миг спустя дробно понесся, минуя один марш за другим, пока не выбежал в заброшенный за ненадобностью зал.
При приближении Мальчика шаркающий топоток сообщил, что масса мелких зверьков удирает, испугавшись, по норам.
Пол бывшего зала не был полом в привычном смысле – половицы давно уж сгнили, сменившись пышно разросшейся травой да кротовыми холмиками, обращавшими зал в подобие старого кладбища.
Несколько мгновений Мальчик, не зная почему, простоял, прислушиваясь. Зал был местом, пробегать которое не подобало, ибо в распаде и неподвижности присутствует величие, замедляющее любые шаги.
Когда Мальчик замер на месте, ни единого звука здесь не раздалось, однако теперь до него донеслись, словно из другого мира, дальние детские голоса – такие призрачные, что поначалу Мальчик решил, будто это какой-то жук потирает лапкой о лапку.
Он повернул налево, туда, где висела некогда дверь, и увидел в дальнем конце коридора квадратик света величиною не более ногтя. Мальчик шел по коридору, но теперь повадка его стала иной. Безумие полета ушло из нее. Он шел с осторожностью.
Ибо в конце коридора присутствовал свет. Тусклое красное свечение, наводившее на мысль о закате. Откуда оно? Солнце давным-давно село.
Тут снова послышались далекие пронзительные голоса, на сей раз более громкие, хотя ни единого слова разобрать еще было нельзя; и Мальчик понял, что происходит.
Дети замка получили свободу. Это была их ночь ночей, освещенная посверками факелов. Мальчик приближался к ним, голоса детей становились все громче, и наконец он увидел их за арочным проходом – покрывшую землю армию одичалых детей – и без труда проскользнул незамеченным в многолюдные ее ряды. Факелы полыхали в забитой голосами ночи, поблескивая на влажных лбах, вспыхивая в глазах. И Мальчик шагал с детьми, пока, уразумев, что они направляются к традиционной Факельной Горе, не отстал понемногу и, улучив момент, не свернул на перекрестье дорог туда, где среди каменных глыб плотно росли деревья и где он снова остался один.
Теперь он пребывал уже в нескольких милях от собственно Замка, в местах менее знакомых. Знакомых менее, но все еще узнаваемых, благодаря попадавшимся по пути странностям из металла и камня. Что-то выставлялось вдруг из стены – зубец или выступ, достававший до краешка памяти.
Так Мальчик шел и шел, ловя промельки наполовину памятных, наполовину забытых обликов и фигур; однако фигуры эти, застрявшие в сознании по причине их странности (какое-то пятно на земле, похожее на трехпалую руку, или спиральное движение ветвей над головой), отступали, пока он продвигался, все дальше и дальше, и наконец настало время, когда Мальчик на протяжении четверти часа оставался совсем один, без вехи или знака, способных указать ему путь.
Он словно покинут был верховым конвоем воспоминаний, и теперь страх накатывал на него, как ледяная волна.
Мальчик поворачивался во тьме туда и сюда, освещая факелом бесконечную тропу и обнаруживая то ослепительную паутину, то слепую ящерицу на заросшем папоротником выступе. Никого вокруг не было, и слышал он только одно – медленное падение капель да порою шелест плюща.
Затем он вспомнил свой порыв, причину, по которой оказался здесь, вдали от твердыни; вспомнил бесконечные ритуалы своего исконного дома, вспомнил гнев и решимость отринуть священные законы семьи своей и царства, и притопнул ногой по земле, ибо, несмотря на все это, напуган был содеянным и напуган ночью; и Мальчик побежал, и ноги его гулко били о камни, пока он не выскочил на огромный простор открытой земли, где лишь несколько деревьев раскидывали, словно в отчаянье, сучья, и тогда выскользнула из-за плотных туч луна, и впереди Мальчик увидел реку.
Река! Что еще за река? Нет, верно – была река, огибавшая его дом, но тут что-то совсем иное: широкий, медлительный поток без деревьев по берегам, без отличительных черт, неторопливо текущая, хмурая вода с мрачно сияющим на спине ее светом луны.
При виде реки Мальчик поневоле остановил бег и, пока стоял, ощутил, как за спиною его смыкается тьма, а обернувшись, увидел псов.
Ниоткуда, казалось, явились, сбившись в стаю, эти гончие псы. В жизни своей не видел Мальчик такого их множества. Были, конечно, пожиратели падали, пробегавшие время от времени по коридорам его дома, прижимаясь к стенам, скаля клыки, – промельк теней – взвизг, возня в темноте – и снова молчание. Но тут чудилось что-то совсем иное: эти псы были частью и дня, и ночи, уверенные в себе, высоко державшие узкие, серые головы. Гончие, возникшие неизвестно откуда, – они жили в заброшенных залах и ложились все вместе, единым пятном тьмы, – или в слепящий полдень устилали каменные полы разрушенных монастырей – плотно, как осенние листья.
Сойдясь под ущербной луной, псы, не касаясь Мальчика, все же, казалось, оттесняли его на восток, к берегу огромной реки.
Дыхание их было глубоко и свирепо, однако прямой угрозы в нем не ощущалось. Никто из этой песьей орды ни разу и на миг не притронулся к Мальчику, и тем не менее он шаг за шагом отступал, пока не достиг кромки широкого потока – там, где стоял зачаленным мелкий челнок. Овеваемый со всех сторон дыханием псов, Мальчик вступил в челнок и отвязал трясущимися руками фалинь. Затем, ухватив подобие лодочного шеста, вытолкнул челнок в медлительные воды. Но от псов это его не избавило: попрыгав в реку, они окружили его, так что огромная флотилия собачьих голов закачалась в вылощенной луною воде – уши торчком, клыки посверкивают. Однако страшнее всего были глаза их, отливавшие яркой, ядовитой желтизной, которая не терпит рядом с собой иных красок и – если цвету можно приписать какой-то нравственный смысл – свидетельствует о неискоренимой злобе.
Как ни испугался он, как ни изумился, попав в положение столь неприятное, все же, несмотря на присутствие песьей своры, страх, терзавший Мальчика, был бы сильнее, останься он совершенно один. Псы стали его непрошеными попутчиками. Они, в отличие от железа и камня, были живыми, в груди их, как и в груди Мальчика, трепетала жизнь, и он, отталкиваясь шестом от илистого дна, вознес благодарственную молитву.
И все-таки он смертельно устал, и слабость, соединясь с избавлением от одиночества, только что не усыпляла его. Однако глаз Мальчик старался не закрывать и, достигнув противоположного берега, соступил через борт челнока в теплую лунную воду, и псы, развернувшись, поплыли, точно темный ковер, вспять.
Итак, Мальчик остался один, и страхи вернулись бы к нему, не будь он так изнурен. Теперь же он просто вскарабкался по отлогому берегу к сухой земле и там, свернувшись в клубок, мгновенно заснул.
Как долго он спал, Мальчик после и сам не взялся б сказать, но когда он проснулся, день уже был в разгаре, и, приподнявшись на локте, он сразу понял, что все кругом ему чуждо. Этот воздух не был воздухом его земли. Этот был чужим. Мальчик огляделся и ничего знакомого не увидел. Он еще ночью понял, что заблудился, но ныне ощущения его были иными, ибо казалось, что он не просто забрел далеко от дома, но и нечто новое повисло меж ним и солнцем. И дело не в том, не в том, что он лишился чего-то и всей душой желал утраченное вернуть, – нет, что-то ждало его впереди, что-то, с чем встречаться ему не хотелось. Что это могло быть, он ни малейшего представления не имел. Он знал лишь: оно окажется ни на что привычное не похожим. Солнечный свет, падавший Мальчику на лицо, казался горячим и очень сухим. Зрение Мальчика обострилось, как будто пелену сняли с глаз, и запах, ни с какими другими не схожий, начал уже проникать в сознание Мальчика.
Запах не был неприятным сам по себе. Просто к нему примешивалось нечто сладкое, но смутно связанное с угрозой.
Оставив челнок на отмели, Мальчик повернулся спиной к широкой, вкрадчивой реке и сжал ладони. И быстрым, нервным шагом пошел к низким холмам, лежавшим на горизонте, – туда, где стены и кровли перемежались деревьями и ветвями деревьев.
Он шел и видел свидетельства, поначалу едва приметные, того, что земля эта пагубна. Пятна голубовато-серых оттенков то там, то здесь попадались ему на глаза. Они ложились тонкими нитями, похожими на улиточью слизь, поблескивали на камне или на стебле травы, растекались по почве, подобно румянцу.
Вот только румянец этот был серым. Нечто осклизло-влажное переползало туда и сюда по чуждой земле. Устрашающим светом отблескивало оно на темной почве, – а после исчезло, и все поменялось местами, ибо румянец стал теперь темным, а ползучая тварь и земля вокруг засветились, как лепрозная кожа.
Мальчик отвернулся от того, чего понять был не в силах: ему хотелось дать взгляду отдохнуть на реке, ибо даже в мертвенном этом потоке чуялось нечто уютное, поскольку поток отошел в прошлое, а прошлое навредить уже не сможет. Да река ничего дурного и не сделала Мальчику. Что же до псов, так и они ему не навредили, хоть и сопели пугающе. Только и было в них жуткого, что глаза.
Солнечный свет создать таких красок не мог. Солнце, во всей его мощи, расплескивало сияние, которое всасывало в себя любые оттенки. Луна же, пытаясь добиться того же, могла полагаться лишь на изливаемое ею тоскливое свечение, и все-таки при луне происходило обратное, ибо песьи глаза светились желтизною лимона.
И однако же, когда Мальчик повернулся, словно в поисках утешения, к реке за своею спиной, он увидел, насколько та переменилась. На что бы ни походила прошлой ночью река, теперь она не была ему другом. Вода, омытая солнцем, смахивала на серое масло, словно вздувавшееся в томной тошноте. Мальчик отвернулся и пробежался немного, как будто спасаясь от мерзкого зверя.
В противоположность маслянистой реке, грубый очерк поросшего лесом холма походил на хлебную корку, и Мальчик, больше ни разу не оглянувшись, устремился к нему.
Со времени, когда он в последний раз ел, прошло уже много часов, и голод становился непереносимым. Плотная пыль покрывала ровную землю.
Властитель башенных просторов, он не имел иного выбора, как только отдать себя в распоряжение должностных лиц, чья обязанность состояла в том, чтобы наставлять его и направлять. Водить взад и вперед по лабиринтам темного дома. Отправлять изо дня в день бессвязные обряды, назначение коих давно уже было забыто.
Традиционные подарки ко дню рождения были поднесены ему на золотом подносе распорядителем Ритуала. Длинные шеренги слуг проходили мимо Мальчика по колено в воде, пока он сидел час за часом на берегу обжитого комарами озера. Единственное назначение этого важного события состояло в том, чтобы испытать терпение единообразных взрослых особей, для ребенка же оно было адом.
Этот день, день рождения Мальчика, был для него вторым по трудности днем в году. Вчера Мальчик участвовал в долгом шествии по крутому склону горы – к плантации, где ему надлежало подсадить к росшим там ясеням четырнадцатый, ибо завтра, то есть уже сегодня, Мальчику исполнялось четырнадцать лет. То была не просто формальность – никто ему, облаченному в длинный серый плащ и в шляпу, смахивающую на дурацкий колпак, в работе не помогал. При возвращении он споткнулся на крутом склоне и упал, ободрав колено и порезав руку, и оттого ко времени, когда его оставили одного в маленькой комнате с выходившим на красный кирпичный двор окном, в душе Мальчика воцарилось бешеное негодование.
Впрочем, сейчас, под вечер второго дня, дня его рождения, дня до того насыщенного идиотическими церемониями, что мозг Мальчика изнывал от обилия несообразных картин, а тело от усталости, он, закрыв глаза, лежал на своей кровати.
Отдохнув немного, Мальчик приоткрыл один глаз, потому что услышал что-то вроде трепета ночницы на оконном стекле. Ничего, однако, не увидев, он уж собрался снова смежить веки, как вдруг взгляд его уперся в пятно охряной, давно знакомой плесени, раскинувшееся, подобно острову, по потолку.
Он много раз разглядывал этот плесенный остров с его фиордами и заливами, с бухточками и удивительными перешейками, соединявшими южные земли с северными. Он знал наизусть конический полуостров, который завершался сужающейся, похожей на низку бесцветных бусин чередой островков. Он знал озера и реки и множество раз проводил воображаемые корабли к якорным стоянкам опасных гаваней острова или сходил, когда волновалось море, на берег, оставляя суда раскачиваться в своем сознании, уже пролагавшем курс к другим, неведомым землям.
Однако сегодня Мальчик был слишком зол для игры, и единственным, что привлекло его взгляд, оказалась медленно пересекавшая остров муха.
– Исследовательница, я полагаю, – пробормотал себе под нос Мальчик, и при этих словах перед взором его прошли и ненавистный очерк горы, и четырнадцать дурацких ясеней, и проклятые подарки, принесенные ему на золотом подносе лишь для того, чтобы через двенадцать часов они возвратились в хранилище; он увидел сотни привычных лиц, каждое из которых напоминало о некой ритуальной обязанности, и наконец забил по постели ладонями, вскрикивая: «Нет! Нет! Нет!» – и заплакал, а муха между тем, перейдя остров с востока на запад, уже изучала береговую линию, не желая, видимо, рисковать выходом в потолочное море.
Лишь малая часть сознания Мальчика предавалась наблюдению за мухой, но и это малое отождествляло себя с нею, и Мальчик начал смутно сознавать, что «исследование» есть не просто слово или звучание слова, но нечто исполненное одиночества и непокорства. А затем, внезапно, в нем полыхнул первый проблеск самовластного бунта – не против какого-то частного человека, но против вечного круга мертвых символов.
Он жаждал (и теперь сознавал это) претворить свой гнев в поступок – бежать из темниц прецедента, добиться свободы, если не окончательной, то хотя бы однодневной. Свободы на один день. На один огромный день мятежа.
Мятеж! Это и вправду был он, ничуть не меньше. Всерьез ли обдумывал Мальчик шаг столь решительный? Неужели забыл он обеты, принесенные в детстве и в тысячи последовавших за детством дней? Торжественные клятвы, связавшие его путами преданности Дому.
И тут некий шепоток прошелестел у него между лопатками, словно понукая взлететь, – шепоток, становившийся понемногу все настойчивее и громче. «Совсем ненадолго, – твердил он. – В конце концов, ты всего только мальчик. А много ли у тебя развлечений?» И Мальчик, приподнявшись на постели, завопил во весь голос:
– О, к черту Замок! К черту Закон! К черту все!
Он уже сидел, распрямясь, на краю кровати. Сердце билось часто и глухо. Мягкий золотистый свет вливался в окно подобием марева, и сквозь это марево виднелись два ряда флагов, содрогавшихся в честь Мальчика на крышах.
Он глубоко вздохнул, медленно оглядел комнату, и тут взгляд его приковало лицо – совсем близкое. Лицо свирепо взирало на него. Юное, хоть лоб его и покрывали угрюмые складки. Под лицом свисал на шнурке с шеи пук индюшачьих перышков.
Только по этим перышкам и понял он, что глядит на себя самого, и отвернулся от зеркала, одновременно сдирая нелепую награду. Ему надлежало продержать эти перья на шее всю ночь, а наутро вернуть Наследственному Распорядителю Перьев. Он же, вместо того, выпрыгнул из кровати, отодрал от себя непрочную реликвию и попрал ее ногами.
И вновь душевный подъем! Восторг и мысль о побеге. Побеге куда? И когда? Когда это будет? «Да ну же, сейчас! Сейчас! Сейчас! – послышался голос – Встань и иди. Чего ты ждешь?»
Но в натуре Мальчика, которому так не терпелось бежать, присутствовала и иная сторона. Более холодная – и оттого, пока тело его дрожало и вскрикивало, разум вел себя не столь ребячливо. Нелегко было решить, полететь ли к свободе днем или в долгие ночные часы. Сначала Мальчику представлялось, что лучше всего дождаться захода солнца и, взяв в союзники ночь, пройти через твердыню, покамест сердце Замка лежит, погрузневшее от сна, укутанное в плющ, точно в томительное покрывало. Прокрасться по лабиринту проходов, который он знал так хорошо, и прочь, в продуваемые насквозь звездные пространства, и дальше… и дальше.
Но при всех очевидных и немедленных преимуществах ночного побега, он сопряжен был с ужасной опасностью бесповоротно заблудиться, а то и попасть в когти злых сил.
Четырнадцатилетний, Мальчик имел уже немало случаев испытать в запутанном Замке свою храбрость и не раз впадал в ужас не только от молчания и мрака ночи, но и от ощущения, что за ним постоянно следят – как если бы сам Замок или дух этого древнего места шел рядом с ним и останавливался, когда останавливался он, вечно дыша в затылок и беря на заметку любое движение.
Вспомнив, как он сбивался с пути, Мальчик поневоле понял, насколько страшнее было бы остаться совсем одному в заполненных мраком краях, чуждых его жизни, в местах, удаленных от сердцевины Замка, в коем, хоть многие обитатели его оставались Мальчику ненавистными, он был, по крайности, среди своих. Ибо можно нуждаться и в ненавистном, и ненавидеть то, что на странный манер любишь. Так дитя устремляется к узнаваемому – узнавания ради. А остаться одному в земле, где ничто тобой не узнается, – вот этого он и страшился; и жаждал. Потому что какие же могут быть исследования без опасностей?
Впрочем, нет – он не тронется в путь затемно. Это было б безумием. Он выйдет перед самой зарей, когда почти весь Замок спит, и побежит в полумгле, а там и с солнцем наперегонки: он на земле, солнце в небе, – их будет лишь двое, одних на всем свете.
Но как дотянуть до конца холодной, неспешной ночи, бесконечной ночи, которая лежит впереди? Спать – невозможно, хотя поспать было б неплохо. Он снова соскользнул с кровати и торопливо подошел к окну. Солнце стояло уже над зубчатым горизонтом, и все вокруг купалось в бледной его светозарности. Впрочем, недолго. Нежный простор неожиданно принял вид совершенно иной. Башни, которые мгновение назад были бесплотными и чуть ли не плыли по золотистому воздуху, приобрели теперь, расставшись с последними лучами солнца, сходство с почерневшими, гнилыми зубами.
Внезапная дрожь прохватила потемневшую землю, и первая ночная сова проплыла беззвучно мимо окна. Далеко внизу кто-то крикнул. Слишком далеко, чтобы различить слова, но не настолько, чтобы не понять – они окрашены гневом. Новый голос вступил в перебранку. Титус перегнулся через подоконник и глянул вниз. Спорщики не превосходили размером подсолнечных семечек. Однообразно запел колокол, за ним второй, потом загудела вся масса их. Колокола резкие и мягкие, разного возраста и из разных металлов, колокола страха и колокола гнева, колокола радостные и скорбные, колокола с голосами густым» и ясными… тусклыми и звучными, восторженные и печальные. Несколько мгновений голоса эти полнили воздух, рокочущие, гомон колокольных языков накрывал огромный каркас Замка металлической шалью. Потом мало-помалу сумятица колоколов стала стихать, они умолкали десятками, пока не осталось ничего, кроме опасливого безмолвия, и наконец хрипловатый голос возвратился над крышами из бесконечной дали, и Мальчик услышал, как последние густые ноты замирают в безмолвии.
На миг знакомое великолепие происходящего захватило его. От колоколов Мальчик не уставал никогда. Затем, когда он совсем уж было отвернулся от окна, послышался новый перезвон, и такой напористый, что Мальчик нахмурился, не в силах понять, что бы это значило. За перезвоном последовал второй, потом третий, а когда завершился четырнадцатый, Мальчик понял, что колокола звонили в его честь. Он и забыл на время о своем положении – лишь для того, чтобы, дрогнув, вспомнить о нем. От первородства не убежишь. Можно подумать, что такие почести должны были бы порадовать отрока. Но нет, с юным графом все было иначе. Церемонии опутали его жизнь, и счастливее всего он был, когда оставался один.
Один. Один? То есть – в отсутствии. В отсутствии, но где? Представить это было ему непосильно.
Ночь за окном погрузнела от собственной мглы, пробиваемой лишь точками света, мерцавшими в массиве той самой крутой горы, на отрог которой Мальчик взбирался вчера, чтобы посадить четырнадцатый ясень. Эти далекие искры или уголья пылали не только на горных склонах, но и по контуру гигантского круга – и, подчиняясь призыву костров, в десятках замковых дворов стали собираться люди.
Ибо сегодня была ночь высокого пикника, и скоро уже вассалы выступят в путь к той или иной части круга. Замок опустеет, люди покинут его – пешие, на лошадях, на мулах, в экипажах и повозках всех мастей. И скопище сорванцов, шныряя туда и сюда в предвкушении праздника, будет вопить и драться, и крики их понесутся, точно крики скворцов.
Вот эти-то крики, летевшие по темному воздуху, и уничтожили все планы, все благоразумие, каким обладал Мальчик. То были взвизги взбудораженного детства, и, стоя у окна, он вдруг, без всякой сознательной мысли, понял решительно, понял абсолютно, что бежать необходимо сейчас: сейчас, в гуще и суматохе происходящего. Сейчас, пока ритуал звенит кострами и колоколами, сейчас, на гребне решимости.
Мальчик действовал быстро, да и должен был действовать так, поскольку курс, который он выбрал, был опасен. Просто скатиться по длинным лестничным маршам он не мог. Тут требовались куда большие скорость и скрытность.
Годами он из чистого любопытства бродил по пыльным покоям своего на вид бескрайнего дома, пока не открыл десяток путей, позволявших достигнуть земли, не выходя на главные лестницы и оставаясь невидимым. Если познания эти и могли пригодиться ему когда-либо, так именно сейчас – и потому, достигнув Т-образного конца сорок второго по счету коридора, Мальчик не свернул ни направо, на север, ни налево, к южной лестнице, что уходила все вниз, вниз, но вместо того подпрыгнул к пробитому высоко в стене окошку без стекол и, ухватясь за короткий конец толстой веревки, торчавшей из рамы, подтянулся и выпростался наружу.
Перед ним раскинулся длинный чердак с балками до того низкими, что ни пригнувшись, ни уж тем более выпрямившись пройти под ними было нельзя. Единственная возможность пронизать его сводилась к тому, чтобы лечь и ползти, извиваясь, отталкиваясь коленями и локтями. Занятие, вследствие обширности чердака, утомительное, однако Мальчик давно уж довел этот способ передвижения до такого ритмического совершенства, что наблюдать за ним было все равно как за заводной игрушкой.
На дальнем конце чердака располагался люк на петлях, который, если его откинуть, открывал далеко внизу вид на растянутое одеяло, схожее с огромным синим гамаком. Уголки одеяла были привязаны веревками к низким балкам, брюхо его обвисало, не касаясь земли.
Несколько мгновений – и Мальчик пролез в люк и уже соскочил, как акробат, с одеяла на пол. Зала эта, должно быть, знала когда-то уход и заботу. Она еще сохранила следы поблекшего изящества, но дышала ныне – высокая и квадратная – заброшенностью и унынием.
Если б широкое окно ее не глядело в ночь, Мальчик теперь не смог бы увидеть и собственных рук, поднеся их к глазам. Однако окно создавало прямоугольник темноватой серости, словно вставленный в черноту залы.
Быстро приблизясь к окну, Мальчик перелез через подоконник и пополз вниз по крепкой, серой веревке длиной в сотню футов.
Спуск, показавшийся Мальчику долгим, привел его к другому оконцу, пробитому в огромном просторе стены, и он протиснулся в это давно уж никому не пригождавшееся отверстие, оставив длинную веревку бессмысленно раскачиваться в пустоте.
Теперь он попал на подобие лестничной площадки и миг спустя дробно понесся, минуя один марш за другим, пока не выбежал в заброшенный за ненадобностью зал.
При приближении Мальчика шаркающий топоток сообщил, что масса мелких зверьков удирает, испугавшись, по норам.
Пол бывшего зала не был полом в привычном смысле – половицы давно уж сгнили, сменившись пышно разросшейся травой да кротовыми холмиками, обращавшими зал в подобие старого кладбища.
Несколько мгновений Мальчик, не зная почему, простоял, прислушиваясь. Зал был местом, пробегать которое не подобало, ибо в распаде и неподвижности присутствует величие, замедляющее любые шаги.
Когда Мальчик замер на месте, ни единого звука здесь не раздалось, однако теперь до него донеслись, словно из другого мира, дальние детские голоса – такие призрачные, что поначалу Мальчик решил, будто это какой-то жук потирает лапкой о лапку.
Он повернул налево, туда, где висела некогда дверь, и увидел в дальнем конце коридора квадратик света величиною не более ногтя. Мальчик шел по коридору, но теперь повадка его стала иной. Безумие полета ушло из нее. Он шел с осторожностью.
Ибо в конце коридора присутствовал свет. Тусклое красное свечение, наводившее на мысль о закате. Откуда оно? Солнце давным-давно село.
Тут снова послышались далекие пронзительные голоса, на сей раз более громкие, хотя ни единого слова разобрать еще было нельзя; и Мальчик понял, что происходит.
Дети замка получили свободу. Это была их ночь ночей, освещенная посверками факелов. Мальчик приближался к ним, голоса детей становились все громче, и наконец он увидел их за арочным проходом – покрывшую землю армию одичалых детей – и без труда проскользнул незамеченным в многолюдные ее ряды. Факелы полыхали в забитой голосами ночи, поблескивая на влажных лбах, вспыхивая в глазах. И Мальчик шагал с детьми, пока, уразумев, что они направляются к традиционной Факельной Горе, не отстал понемногу и, улучив момент, не свернул на перекрестье дорог туда, где среди каменных глыб плотно росли деревья и где он снова остался один.
Теперь он пребывал уже в нескольких милях от собственно Замка, в местах менее знакомых. Знакомых менее, но все еще узнаваемых, благодаря попадавшимся по пути странностям из металла и камня. Что-то выставлялось вдруг из стены – зубец или выступ, достававший до краешка памяти.
Так Мальчик шел и шел, ловя промельки наполовину памятных, наполовину забытых обликов и фигур; однако фигуры эти, застрявшие в сознании по причине их странности (какое-то пятно на земле, похожее на трехпалую руку, или спиральное движение ветвей над головой), отступали, пока он продвигался, все дальше и дальше, и наконец настало время, когда Мальчик на протяжении четверти часа оставался совсем один, без вехи или знака, способных указать ему путь.
Он словно покинут был верховым конвоем воспоминаний, и теперь страх накатывал на него, как ледяная волна.
Мальчик поворачивался во тьме туда и сюда, освещая факелом бесконечную тропу и обнаруживая то ослепительную паутину, то слепую ящерицу на заросшем папоротником выступе. Никого вокруг не было, и слышал он только одно – медленное падение капель да порою шелест плюща.
Затем он вспомнил свой порыв, причину, по которой оказался здесь, вдали от твердыни; вспомнил бесконечные ритуалы своего исконного дома, вспомнил гнев и решимость отринуть священные законы семьи своей и царства, и притопнул ногой по земле, ибо, несмотря на все это, напуган был содеянным и напуган ночью; и Мальчик побежал, и ноги его гулко били о камни, пока он не выскочил на огромный простор открытой земли, где лишь несколько деревьев раскидывали, словно в отчаянье, сучья, и тогда выскользнула из-за плотных туч луна, и впереди Мальчик увидел реку.
Река! Что еще за река? Нет, верно – была река, огибавшая его дом, но тут что-то совсем иное: широкий, медлительный поток без деревьев по берегам, без отличительных черт, неторопливо текущая, хмурая вода с мрачно сияющим на спине ее светом луны.
При виде реки Мальчик поневоле остановил бег и, пока стоял, ощутил, как за спиною его смыкается тьма, а обернувшись, увидел псов.
Ниоткуда, казалось, явились, сбившись в стаю, эти гончие псы. В жизни своей не видел Мальчик такого их множества. Были, конечно, пожиратели падали, пробегавшие время от времени по коридорам его дома, прижимаясь к стенам, скаля клыки, – промельк теней – взвизг, возня в темноте – и снова молчание. Но тут чудилось что-то совсем иное: эти псы были частью и дня, и ночи, уверенные в себе, высоко державшие узкие, серые головы. Гончие, возникшие неизвестно откуда, – они жили в заброшенных залах и ложились все вместе, единым пятном тьмы, – или в слепящий полдень устилали каменные полы разрушенных монастырей – плотно, как осенние листья.
Сойдясь под ущербной луной, псы, не касаясь Мальчика, все же, казалось, оттесняли его на восток, к берегу огромной реки.
Дыхание их было глубоко и свирепо, однако прямой угрозы в нем не ощущалось. Никто из этой песьей орды ни разу и на миг не притронулся к Мальчику, и тем не менее он шаг за шагом отступал, пока не достиг кромки широкого потока – там, где стоял зачаленным мелкий челнок. Овеваемый со всех сторон дыханием псов, Мальчик вступил в челнок и отвязал трясущимися руками фалинь. Затем, ухватив подобие лодочного шеста, вытолкнул челнок в медлительные воды. Но от псов это его не избавило: попрыгав в реку, они окружили его, так что огромная флотилия собачьих голов закачалась в вылощенной луною воде – уши торчком, клыки посверкивают. Однако страшнее всего были глаза их, отливавшие яркой, ядовитой желтизной, которая не терпит рядом с собой иных красок и – если цвету можно приписать какой-то нравственный смысл – свидетельствует о неискоренимой злобе.
Как ни испугался он, как ни изумился, попав в положение столь неприятное, все же, несмотря на присутствие песьей своры, страх, терзавший Мальчика, был бы сильнее, останься он совершенно один. Псы стали его непрошеными попутчиками. Они, в отличие от железа и камня, были живыми, в груди их, как и в груди Мальчика, трепетала жизнь, и он, отталкиваясь шестом от илистого дна, вознес благодарственную молитву.
И все-таки он смертельно устал, и слабость, соединясь с избавлением от одиночества, только что не усыпляла его. Однако глаз Мальчик старался не закрывать и, достигнув противоположного берега, соступил через борт челнока в теплую лунную воду, и псы, развернувшись, поплыли, точно темный ковер, вспять.
Итак, Мальчик остался один, и страхи вернулись бы к нему, не будь он так изнурен. Теперь же он просто вскарабкался по отлогому берегу к сухой земле и там, свернувшись в клубок, мгновенно заснул.
Как долго он спал, Мальчик после и сам не взялся б сказать, но когда он проснулся, день уже был в разгаре, и, приподнявшись на локте, он сразу понял, что все кругом ему чуждо. Этот воздух не был воздухом его земли. Этот был чужим. Мальчик огляделся и ничего знакомого не увидел. Он еще ночью понял, что заблудился, но ныне ощущения его были иными, ибо казалось, что он не просто забрел далеко от дома, но и нечто новое повисло меж ним и солнцем. И дело не в том, не в том, что он лишился чего-то и всей душой желал утраченное вернуть, – нет, что-то ждало его впереди, что-то, с чем встречаться ему не хотелось. Что это могло быть, он ни малейшего представления не имел. Он знал лишь: оно окажется ни на что привычное не похожим. Солнечный свет, падавший Мальчику на лицо, казался горячим и очень сухим. Зрение Мальчика обострилось, как будто пелену сняли с глаз, и запах, ни с какими другими не схожий, начал уже проникать в сознание Мальчика.
Запах не был неприятным сам по себе. Просто к нему примешивалось нечто сладкое, но смутно связанное с угрозой.
Оставив челнок на отмели, Мальчик повернулся спиной к широкой, вкрадчивой реке и сжал ладони. И быстрым, нервным шагом пошел к низким холмам, лежавшим на горизонте, – туда, где стены и кровли перемежались деревьями и ветвями деревьев.
Он шел и видел свидетельства, поначалу едва приметные, того, что земля эта пагубна. Пятна голубовато-серых оттенков то там, то здесь попадались ему на глаза. Они ложились тонкими нитями, похожими на улиточью слизь, поблескивали на камне или на стебле травы, растекались по почве, подобно румянцу.
Вот только румянец этот был серым. Нечто осклизло-влажное переползало туда и сюда по чуждой земле. Устрашающим светом отблескивало оно на темной почве, – а после исчезло, и все поменялось местами, ибо румянец стал теперь темным, а ползучая тварь и земля вокруг засветились, как лепрозная кожа.
Мальчик отвернулся от того, чего понять был не в силах: ему хотелось дать взгляду отдохнуть на реке, ибо даже в мертвенном этом потоке чуялось нечто уютное, поскольку поток отошел в прошлое, а прошлое навредить уже не сможет. Да река ничего дурного и не сделала Мальчику. Что же до псов, так и они ему не навредили, хоть и сопели пугающе. Только и было в них жуткого, что глаза.
Солнечный свет создать таких красок не мог. Солнце, во всей его мощи, расплескивало сияние, которое всасывало в себя любые оттенки. Луна же, пытаясь добиться того же, могла полагаться лишь на изливаемое ею тоскливое свечение, и все-таки при луне происходило обратное, ибо песьи глаза светились желтизною лимона.
И однако же, когда Мальчик повернулся, словно в поисках утешения, к реке за своею спиной, он увидел, насколько та переменилась. На что бы ни походила прошлой ночью река, теперь она не была ему другом. Вода, омытая солнцем, смахивала на серое масло, словно вздувавшееся в томной тошноте. Мальчик отвернулся и пробежался немного, как будто спасаясь от мерзкого зверя.
В противоположность маслянистой реке, грубый очерк поросшего лесом холма походил на хлебную корку, и Мальчик, больше ни разу не оглянувшись, устремился к нему.
Со времени, когда он в последний раз ел, прошло уже много часов, и голод становился непереносимым. Плотная пыль покрывала ровную землю.
Глава вторая
Возможно, эта мягкая белая пыль и заглушила приближавшиеся шаги: Мальчик даже не заподозрил, что к нему подбирается нечто. И только когда кислое дыхание коснулось лица его, он вздрогнул, отпрыгнул в сторону и оказался лицом к лицу с пришлецом.
Такой образины Мальчик еще никогда не видел. Слишком большая. Слишком длинная. Слишком волосатая. В общем, слишком массивная, чтобы казаться благопристойной: нечто противопропорциональное присутствовало в ней, – такое, чего лучше никому не показывать.
Обладателя ее, стоявшего прямо (до того даже, что казалось, будто он несколько отклоняется назад, словно отпрядывает), облекал темный, нелепо просторный костюм из какой-то плотной ткани. Крахмальные, некогда белые манжеты были настолько длинны и свободны, что полностью покрывали кисти рук.
Шляпы на голове существа не имелось, однако копна пыльных, мелко вьющихся волос покрывала весь череп, спадая сзади на шею.
Выступающие костистые виски, казалось, проталкивались сквозь похожую на парик шевелюру. Глаза – страшно светлые, стеклянистые, с зеницами до того уж маленькими, что почти и невидимыми.
Если Мальчику и не удалось воспринять все это с первого взгляда, он по крайности уяснил, что перед ним стоит некто, вблизи его дома никогда не встречавшийся. В определенном смысле – существо из другого отряда. Да, но что же делало этого господина столь отличным от всех прочих? Волосы кудрявы и пыльны. Довольно противно, но ничего монструозного в этом нет. Голова длинна и огромна. Но почему же это, само по себе, должно быть отталкивающим или непереносимым? Глаза бледны и почти лишены зрачков, ну и что с того? Зрачки-то все же имеются, а особой необходимости расширяться у них явным образом нет.
Такой образины Мальчик еще никогда не видел. Слишком большая. Слишком длинная. Слишком волосатая. В общем, слишком массивная, чтобы казаться благопристойной: нечто противопропорциональное присутствовало в ней, – такое, чего лучше никому не показывать.
Обладателя ее, стоявшего прямо (до того даже, что казалось, будто он несколько отклоняется назад, словно отпрядывает), облекал темный, нелепо просторный костюм из какой-то плотной ткани. Крахмальные, некогда белые манжеты были настолько длинны и свободны, что полностью покрывали кисти рук.
Шляпы на голове существа не имелось, однако копна пыльных, мелко вьющихся волос покрывала весь череп, спадая сзади на шею.
Выступающие костистые виски, казалось, проталкивались сквозь похожую на парик шевелюру. Глаза – страшно светлые, стеклянистые, с зеницами до того уж маленькими, что почти и невидимыми.
Если Мальчику и не удалось воспринять все это с первого взгляда, он по крайности уяснил, что перед ним стоит некто, вблизи его дома никогда не встречавшийся. В определенном смысле – существо из другого отряда. Да, но что же делало этого господина столь отличным от всех прочих? Волосы кудрявы и пыльны. Довольно противно, но ничего монструозного в этом нет. Голова длинна и огромна. Но почему же это, само по себе, должно быть отталкивающим или непереносимым? Глаза бледны и почти лишены зрачков, ну и что с того? Зрачки-то все же имеются, а особой необходимости расширяться у них явным образом нет.