Страница:
Папа Григорий XIII созвал консисторию кардиналов:
– Русский царь пишет мне, что Стефан Баторий, сведя дружбу с ханом крымским, подрывает будущий союз христианской лиги, которую Русь не отвергает, согласная помочь Европе в ее давней борьбе с магометанским насилием. Я повелеваю легату Антонио Поссевино оставить короля польского и спешно ехать в Москву, дабы говорить с царем от моего имени…
Стефан Баторий отпустил Поссевино с гневом:
– Стоило этим русским варварам постучать пальцем в двери Рима, и папа предал меня ради союза с Москвою.
На этот раз Поссевино пренебрег обычаем иезуитов и, никогда не подымая глаз выше кадыка собеседника, вдруг пронзил короля своим острейшим взором, будто стрелами:
– Я везу в подарок царю список Флорентийской унии, и когда царь подпишет ее, вам не придется проливать кровь на стенах неприступного Пскова, ибо ваши пределы сами вторгнутся в глубину России, только не мечом, а – крестом… Рим не предал тронных надежд, он лишь расширил власть моих полномочий!
Первый раз Поссевино увидел царя в Старице; в окнах хором виделось близкое зарево пожаров. Иван Грозный преждевременно состарился, изнуренный блудом и жестокостями; историки указывают, что он пребывал в прогрессирующем угасании духа и воли. Его безмерная гордыня чередовалась с ненормальным смирением. Псков еще отбивал штурмы Батория, но царь уже осознал, что Ливонская война им проиграна. Он лишь едко усмехнулся, когда ему зачитали послание папы, желавшего крепкого здоровья его жене Анастасии, умершей двадцать лет назад. Поссевино вручил ему книгу о Флорентийской унии, богато украшенную золотыми буквицами, и этим подарком сразу дал понять, что все беды России легко исправимы, если русские не погнушаются принять унию, целуя туфлю с ноги папы римского.
Иван Грозный ответил уклончиво, что вопросы о вере истинной сейчас не суть главные, коли война продлевается:
– Сначала Руси моей замирение надобно…
Переговоры о мире Поссевино вел с боярами в деревне Киверова Гора близ Яма Запольского, что южнее Пскова. Напичканный цитатами латинских классиков, главный идеолог Ватикана, высохший от сухоядения и молитвенных бдений, ютился в курной избушке, где сам топил печку. Его тщеславие было возбуждено до невыносимых пределов: он, сын жалкого бондаря из Мантуи, достиг таких непомерных высот, что сейчас решает вопросы войны и мира в странах, столь далеких от его родины. Но переговоры с русскими обычно кончались скандалами и угрозами. В одном эпизоде Поссевино заявил боярам:
– Если вы, не уступая мне в Ливонии, боитесь за свои головы, то я сам готов за вас отдать свою голову.
На это ему ответили:
– Эх, дурень! Да будь у нас даже по десять голов, царь срубил бы их все с плеч наших, ежели уступим в Ливонии…
Но бояре сплоховали в истории, и Поссевино, знаток древности, указывал им, что в хронологии мира они смещают события даже на 500 лет – к своей выгоде. Унижая и оскорбляя друг друга, обе стороны долго препирались, пока не согласились на перемирие сроком на 10 лет. Ям-Запольский мир – это скорбная страница русской политики, это трагедия для русских людей, рыдавших над покидаемыми могилами своих родичей, которые сложили кости на Ливонской земле, и потомки этих изгоев вернутся сюда уже с барабанным боем – в иной эпохе…
Поссевино исполнил роль миролюбца. Но зато проиграл в самом главном, ради чего и посылали его в Россию: не был решен вопрос об унии двух церквей. Иезуит поспешил в Москву, куда и прибыл сразу после похорон царевича Ивана, убитого в припадке гнева отцом. Куда пришелся удар царского посоха, в висок или в ухо царевича, – это не столь уж важно, если важно другое: династия Рюриковичей, рожденная в крови, в крови и сдыхала. Поссевино, дотошный, как и положено “псу Господню”, тщательно анализировал материалы о последнем злодействе Ивана Грозного, идя, как следователь, по горячим следам преступления, за что ему благодарны позднейшие историки, тем более что русские источники об убийстве царем своего сына говорят очень глухо и невнятно.
Поссевино продолжил беседу с царем, начатую еще в Старице, и царь, едва отмыв руки от сыновьей крови, согласился на дискуссию о религии. Однако вопрос о принятии католической веры завершился легендарными словами Ивана Грозного:
– Твой папа – волк, а совсем не пастырь людской…
“И посол Антоней, – записано в протоколе беседы, – престал говорити; коли дей уж папа волк, и мне чего уж говорити?..” В памятной записке Поссевино оставил иезуитам наказ на будущее: с русскими в прения лучше не вступать, ибо любая дискуссия с ними может закончиться дракой. Я, автор, удивляюсь физической выносливости Поссевино: из Москвы он сопроводил до Рима русского посла, потом вернулся в Польшу, его видели в Трансильвании на диспутах с лютеранами, его влияние обнаружилось в Молдавии, где он заманивал людей в свои тенета, и, наконец, Поссевино возглавил работу иезуитской коллегии в Браунсберге (подле прусского Кенигсберга), куда он собирал шведских, эстонских и русских студентов… Какие расстояния преодолевал он! Ему казалось, еще не все потеряно:
– Я ведь еще не закрыл свою русскую “лавочку”!
Поссевино написал книгу “Московия”, которая выдержала несколько изданий подряд. Ему легко было писать, ибо (как стало известно позже) он имел при себе целый мешок сперепиской между царем и королем Баторием, и этот “мешок” ценнейших документов доныне хранится в архивах Ватикана, недоступных историкам. Между тем Стефан Баторий зверствовал в Польше; если царь душил своих бояр, то король свирепо рубил головы своим магнатам; если бояре, убоясь казней, раньше спасались в Польше, то теперь знатные ляхи убегали в Запорожскую Сечь, становясь там казаками. Полония при Баторий покрылась иезуитскими школами: искусные диалектики, иезуиты из любой “овцы” стада Христова делали “пса Господня”. Народ безмолвствовал, и только Рига ответила иезуитам восстанием…
Наконец Иван Грозный умер; анализ его останков, проделанный уже советскими специалистами, показал наличие в костях царя большого количества ртути, – так что царь опочил не своим духом. Смерть его оживила былые чаяния Батория, а Поссевино твердил королю, что московиты невыносимы в научных диспутах, их легче всего убеждать кнутом или мечом. Молодой папа Сикст V посулил Баторию 25 тысяч золотых скудо “для столь великого предприятия, каково было завоевание Москвы”. Тогда же Рим указал Поссевино снова ехать в Москву, где стараться всеми силами подчинить слабоумного царя Федора. Но по дороге из Браунсберга он узнал от гонца, что Стефан Баторий скоропостижно скончался в Гродно, и тогда Поссевино велел задержать лошадей, задумчивый, он выбрался из кареты.
– Стоило умереть царю Ивану Грозному, – сказал он, – и последнюю царицу Марию Нагую вместе с сыном ее царевичем Дмитрием сослали в Углич… не странно ли?
Свита папского посла выжидала, куда повернут кони: в Варшаву? в Москву? или… в Углич? Но Поссевино молчал. Потом долго натягивал на озябшие пальцы черные перчатки, сшитые из змеиной шкуры, и не спеша забрался обратно в карету:
– Поворачивай обратно – на Браунсберг!
Окончание нашей проклятущей истории лучше всего поискать в 1606 году, когда во Флоренции вдруг появилась загадочная книжонка о “чудесном юноше” Дмитрии, который чудом спасся от наемных убийц в городе Угличе, дабы по праву наследства занять московский престол. Брошюра эта, как доказано историками, была чуть ли не последним сочинением Антонио Поссевино – он делал роковой и решительный шаг перед могилой, выдвигая из потемок небытия авантюрную, почти непредсказуемую фигуру самозванца. Книжка о нем скоро была перетолмачена на все европейские языки, и тогда же Лжедмитрий сделался едва ли не самой популярной личностью в католической Европе.
К тому времени иезуитская коллегия в Браунсберге уже подготовила целую армию молодых и пылких проповедников, чтобы они – в обозах шайки Лжедмитрия – въехали в Москву. Все это время самозванцем руководил сам Поссевино, засыпавший его советами, как вести себя в России, что говорить, о чем молчать… У престола папы римского ликовали:
– Наша “лавочка” в России снова открывается для выгодной торговли, и глупая рыба сама лезет в наши сети…
Сам папа благословил самозванца, который отписывал в Римскую курию буквально так: “А мы сами, с божьей милостью, соединение (церквей) сами приняли, и станем теперь накрепко промышлять, чтобы все государство московское в одну веру римскую всех привесть и костелы римские устроить…”
…Антонио Поссевино скончался в Ферраре в 1611 году – как раз в том страшном году, когда интервенты сожгли Москву. Но уже поднималась возмущенная Русь, и народное ополчение Минина и Пожарского спасло честь отечества. Через три столетия, в канун нападения гитлеровского вермахта на СССР, римские наследники Антонио Поссевино массовым тиражом отпечатали молитвенники на русском языке. Наверное, им казалось, что они последуют за танками Гудериана и Клейста, как когда-то волоклись на Русь по следам Батория и Лжедмитрия.
Но русская “лавочка” была для них закрыта…
Последние из Ягеллонов
– Русский царь пишет мне, что Стефан Баторий, сведя дружбу с ханом крымским, подрывает будущий союз христианской лиги, которую Русь не отвергает, согласная помочь Европе в ее давней борьбе с магометанским насилием. Я повелеваю легату Антонио Поссевино оставить короля польского и спешно ехать в Москву, дабы говорить с царем от моего имени…
Стефан Баторий отпустил Поссевино с гневом:
– Стоило этим русским варварам постучать пальцем в двери Рима, и папа предал меня ради союза с Москвою.
На этот раз Поссевино пренебрег обычаем иезуитов и, никогда не подымая глаз выше кадыка собеседника, вдруг пронзил короля своим острейшим взором, будто стрелами:
– Я везу в подарок царю список Флорентийской унии, и когда царь подпишет ее, вам не придется проливать кровь на стенах неприступного Пскова, ибо ваши пределы сами вторгнутся в глубину России, только не мечом, а – крестом… Рим не предал тронных надежд, он лишь расширил власть моих полномочий!
Первый раз Поссевино увидел царя в Старице; в окнах хором виделось близкое зарево пожаров. Иван Грозный преждевременно состарился, изнуренный блудом и жестокостями; историки указывают, что он пребывал в прогрессирующем угасании духа и воли. Его безмерная гордыня чередовалась с ненормальным смирением. Псков еще отбивал штурмы Батория, но царь уже осознал, что Ливонская война им проиграна. Он лишь едко усмехнулся, когда ему зачитали послание папы, желавшего крепкого здоровья его жене Анастасии, умершей двадцать лет назад. Поссевино вручил ему книгу о Флорентийской унии, богато украшенную золотыми буквицами, и этим подарком сразу дал понять, что все беды России легко исправимы, если русские не погнушаются принять унию, целуя туфлю с ноги папы римского.
Иван Грозный ответил уклончиво, что вопросы о вере истинной сейчас не суть главные, коли война продлевается:
– Сначала Руси моей замирение надобно…
Переговоры о мире Поссевино вел с боярами в деревне Киверова Гора близ Яма Запольского, что южнее Пскова. Напичканный цитатами латинских классиков, главный идеолог Ватикана, высохший от сухоядения и молитвенных бдений, ютился в курной избушке, где сам топил печку. Его тщеславие было возбуждено до невыносимых пределов: он, сын жалкого бондаря из Мантуи, достиг таких непомерных высот, что сейчас решает вопросы войны и мира в странах, столь далеких от его родины. Но переговоры с русскими обычно кончались скандалами и угрозами. В одном эпизоде Поссевино заявил боярам:
– Если вы, не уступая мне в Ливонии, боитесь за свои головы, то я сам готов за вас отдать свою голову.
На это ему ответили:
– Эх, дурень! Да будь у нас даже по десять голов, царь срубил бы их все с плеч наших, ежели уступим в Ливонии…
Но бояре сплоховали в истории, и Поссевино, знаток древности, указывал им, что в хронологии мира они смещают события даже на 500 лет – к своей выгоде. Унижая и оскорбляя друг друга, обе стороны долго препирались, пока не согласились на перемирие сроком на 10 лет. Ям-Запольский мир – это скорбная страница русской политики, это трагедия для русских людей, рыдавших над покидаемыми могилами своих родичей, которые сложили кости на Ливонской земле, и потомки этих изгоев вернутся сюда уже с барабанным боем – в иной эпохе…
Поссевино исполнил роль миролюбца. Но зато проиграл в самом главном, ради чего и посылали его в Россию: не был решен вопрос об унии двух церквей. Иезуит поспешил в Москву, куда и прибыл сразу после похорон царевича Ивана, убитого в припадке гнева отцом. Куда пришелся удар царского посоха, в висок или в ухо царевича, – это не столь уж важно, если важно другое: династия Рюриковичей, рожденная в крови, в крови и сдыхала. Поссевино, дотошный, как и положено “псу Господню”, тщательно анализировал материалы о последнем злодействе Ивана Грозного, идя, как следователь, по горячим следам преступления, за что ему благодарны позднейшие историки, тем более что русские источники об убийстве царем своего сына говорят очень глухо и невнятно.
Поссевино продолжил беседу с царем, начатую еще в Старице, и царь, едва отмыв руки от сыновьей крови, согласился на дискуссию о религии. Однако вопрос о принятии католической веры завершился легендарными словами Ивана Грозного:
– Твой папа – волк, а совсем не пастырь людской…
“И посол Антоней, – записано в протоколе беседы, – престал говорити; коли дей уж папа волк, и мне чего уж говорити?..” В памятной записке Поссевино оставил иезуитам наказ на будущее: с русскими в прения лучше не вступать, ибо любая дискуссия с ними может закончиться дракой. Я, автор, удивляюсь физической выносливости Поссевино: из Москвы он сопроводил до Рима русского посла, потом вернулся в Польшу, его видели в Трансильвании на диспутах с лютеранами, его влияние обнаружилось в Молдавии, где он заманивал людей в свои тенета, и, наконец, Поссевино возглавил работу иезуитской коллегии в Браунсберге (подле прусского Кенигсберга), куда он собирал шведских, эстонских и русских студентов… Какие расстояния преодолевал он! Ему казалось, еще не все потеряно:
– Я ведь еще не закрыл свою русскую “лавочку”!
Поссевино написал книгу “Московия”, которая выдержала несколько изданий подряд. Ему легко было писать, ибо (как стало известно позже) он имел при себе целый мешок сперепиской между царем и королем Баторием, и этот “мешок” ценнейших документов доныне хранится в архивах Ватикана, недоступных историкам. Между тем Стефан Баторий зверствовал в Польше; если царь душил своих бояр, то король свирепо рубил головы своим магнатам; если бояре, убоясь казней, раньше спасались в Польше, то теперь знатные ляхи убегали в Запорожскую Сечь, становясь там казаками. Полония при Баторий покрылась иезуитскими школами: искусные диалектики, иезуиты из любой “овцы” стада Христова делали “пса Господня”. Народ безмолвствовал, и только Рига ответила иезуитам восстанием…
Наконец Иван Грозный умер; анализ его останков, проделанный уже советскими специалистами, показал наличие в костях царя большого количества ртути, – так что царь опочил не своим духом. Смерть его оживила былые чаяния Батория, а Поссевино твердил королю, что московиты невыносимы в научных диспутах, их легче всего убеждать кнутом или мечом. Молодой папа Сикст V посулил Баторию 25 тысяч золотых скудо “для столь великого предприятия, каково было завоевание Москвы”. Тогда же Рим указал Поссевино снова ехать в Москву, где стараться всеми силами подчинить слабоумного царя Федора. Но по дороге из Браунсберга он узнал от гонца, что Стефан Баторий скоропостижно скончался в Гродно, и тогда Поссевино велел задержать лошадей, задумчивый, он выбрался из кареты.
– Стоило умереть царю Ивану Грозному, – сказал он, – и последнюю царицу Марию Нагую вместе с сыном ее царевичем Дмитрием сослали в Углич… не странно ли?
Свита папского посла выжидала, куда повернут кони: в Варшаву? в Москву? или… в Углич? Но Поссевино молчал. Потом долго натягивал на озябшие пальцы черные перчатки, сшитые из змеиной шкуры, и не спеша забрался обратно в карету:
– Поворачивай обратно – на Браунсберг!
Окончание нашей проклятущей истории лучше всего поискать в 1606 году, когда во Флоренции вдруг появилась загадочная книжонка о “чудесном юноше” Дмитрии, который чудом спасся от наемных убийц в городе Угличе, дабы по праву наследства занять московский престол. Брошюра эта, как доказано историками, была чуть ли не последним сочинением Антонио Поссевино – он делал роковой и решительный шаг перед могилой, выдвигая из потемок небытия авантюрную, почти непредсказуемую фигуру самозванца. Книжка о нем скоро была перетолмачена на все европейские языки, и тогда же Лжедмитрий сделался едва ли не самой популярной личностью в католической Европе.
К тому времени иезуитская коллегия в Браунсберге уже подготовила целую армию молодых и пылких проповедников, чтобы они – в обозах шайки Лжедмитрия – въехали в Москву. Все это время самозванцем руководил сам Поссевино, засыпавший его советами, как вести себя в России, что говорить, о чем молчать… У престола папы римского ликовали:
– Наша “лавочка” в России снова открывается для выгодной торговли, и глупая рыба сама лезет в наши сети…
Сам папа благословил самозванца, который отписывал в Римскую курию буквально так: “А мы сами, с божьей милостью, соединение (церквей) сами приняли, и станем теперь накрепко промышлять, чтобы все государство московское в одну веру римскую всех привесть и костелы римские устроить…”
…Антонио Поссевино скончался в Ферраре в 1611 году – как раз в том страшном году, когда интервенты сожгли Москву. Но уже поднималась возмущенная Русь, и народное ополчение Минина и Пожарского спасло честь отечества. Через три столетия, в канун нападения гитлеровского вермахта на СССР, римские наследники Антонио Поссевино массовым тиражом отпечатали молитвенники на русском языке. Наверное, им казалось, что они последуют за танками Гудериана и Клейста, как когда-то волоклись на Русь по следам Батория и Лжедмитрия.
Но русская “лавочка” была для них закрыта…
Последние из Ягеллонов
Б а р и… Я не знаю, посещают ли этот город в Калабрии наши туристы. Но до революции русские паломники ежегодно бывали в Бари, чтобы поклониться его христианским святыням; из Одессы их доставлял в Италию пароход “Палестинского общества”, а билеты богомольцам продавали по заниженным ценам. Наши бабушки и дедушки, даже деревенские, хорошо знали этот город с его храмом Николая Чудотворца, и неудивительно, что в ту пору многие жители Бари владели русским языком. Наконец в 1944 году в Бари по-хозяйски базировались наши самолеты и жили наши летчики, которые, совместно с американскими, обслуживали в горах Югославии армию маршала Тито.
Конечно, во все времена древняя базилика Николая охотно посещалась людьми, в числе ее памятников всех поражала беломраморной помпезностью усыпальница Боны Сфорца, которая была женою польского короля Сигизмунда Старого… Тут я вынужден остановиться, чтобы напомнить: Польша – наша старинная соседка, иногда скандальная и крикливая, но с которой нам все равно никогда не расстаться; сама же история Польши столь тесно переплетена с нашей, что не знать прошлого поляков – хотя бы в общих чертах! – просто непозволительно.
Но однажды я заметил, что мой приятель (человек вроде бы достаточно образованный) небрежно перелистал красочный альбом картин знаменитого Яна Матейко и… зевнул.
– Зеваешь? Не любишь этого художника?
– Люблю, – скромно сознался приятель. – Но, к сожалению, смысл его исторических полотен теряется в бездне моего незнания. Вот тут некая Сфорца принимает лекарство от врача, а вот какая-то Барбара Радзивилл… красивая бабенка! Помилуй, откуда нам знать эти имена, если мы и свои-то растеряли, заучив со школьной скамьи лишь такие “светлые” личности, как Иван Грозный да Петр Первый, которые клещами палачей да легендарными дубинами прививали европейский лоск нашим достославным предкам, желавшим едино лишь сытости и покоя…
Мне осталось только вздохнуть. Что сказать в ответ, если читатели иногда спрашивают меня – откуда взялась на Руси принцесса Анна Леопольдовна, сына которой благополучно зарезали, почему вызвали из Голштинии сумасбродного Петра III, своих, что ли, дураков не хватало?.. Грустно все это. Но одной грустью делу просвещения не поможешь. Тем более что рассказ о Боне Сфорца я уже начал. Она овдовела в 1548 году, когда скончался ее муж Сигизмунд Старый, сын Ягеллончика…
Катафалк с телом усопшего стоял в кафедральном соборе на Вавеле в Кракове; суровые рыцари в боевых доспехах склонили хорунжи (знамена) Краковии, Подолии, Мазовии, Познани, Вольши, Померании, Пруссии и прочих земель польских.
Жалобно запел хор мальчиков. Монахи поднесли свечи к знаменам, и они разом вспыхнули, сгорая в буйном и жарком пламени. Тут раздался цокот копыт – по ступеням лестницы прямо в собор въехал на лошади воевода Ян Тарло в панцире; поверх его шлема торчала большая черная свеча, коптившая едким дымом.
В руке Тарло блеснул длинный меч:
– Да здравствует круль Сигизмунд-Август!
Имя нового короля, сына покойного, было названо, и канцлер с подскарбием разломали государственные печати – в знак того, что старое королевье кончилось. Сигизмунд-Август снял с алтаря отцовские регалии, и согласно обычаю он расшвырял их, как негодный хлам, по углам собора. В это же мгновение герцог Прусский и маркграф Бранденбургский (вассалы польские) выхватили из ножен свои мечи. С языческим упоением они сокрушали реликвии былой власти над ними. Громко зарыдали триста наемных плакальщиц. Над головами множества людей слоями перемещался угар тысяч свечей и дым сгоревших хорунжей.
Бона Сфорца вдруг резко шагнула вперед и алчно сорвала с груди покойного мужа золотую цепь с драгоценным крестом:
– Не отдам земле – это не ваше, а из рода Сфорца…
В дни траура король навестил мать в королевском замке.
Еще красивая, стройная женщина, она встретила сына стоя; ее надменный подбородок утопал в складках жесткой испанской фрезы. Молодой король приложился к руке матери, целуя ее поверх перчатки, украшенной гербами Сфорца, Борджиа и Медичи, близко родственных меж собою.
– Покойный отец мой, – начал он деловой разговор, – совсем недавно выплатил дань Гиреям крымским, чтобы они дали нам пожить спокойно. Но, получив дань, вероломные татары уже вторглись в наши южные “кресы”, угоняя в Крым многие тысячи пленников. Теперь, если выкупать их на рынках Кафы 1, нужны деньги, а наша казна пуста…
– Чего ты хочешь, глупец? – жестко спросила Бона.
– Я желаю знать: насколько справедливы те слухи, что вы, моя мать, отправили миллионы дукатов в Милан и в “золотую контору” аугсбургских банкиров Фуггеров?
Бона Сфорца безразлично смотрела в угол.
– Какие вести из Московии? – спросила отвлеченно.
– Иван Васильевич венчал себя царским титулом, а крымским ханством начал владеть кровожадный Девлет-Гирей. Но я… жду. Я жду ответа о казне Польши, бесследно пропавшей.
Скрип двери выдал гнусное любопытство врача Папагоди, но Бона сделала знак рукою, чтобы сейчас он не мешал.
– Я не только Сфорца, – отвечала мать, гневно дыша, – во мне течет кровь королей Арагонских, кровь благочестивых Медичи и Борджиа, и еще никто не осмеливался попрекать нас в воровстве… Ступай прочь! Зачем ты велел закладывать лошадей?
– Я отъезжаю в Вильно.
Боной Сфорца овладел яростный, дикий крик:
– Твое место в Кракове или в Варшаве… Или тебе так уж не терпится снова обнюхать свою сучку Барбару Радзивилл, которую всю измял бородатый верзила Гаштольд, даже в постели не снимавший шлема и панциря?
Король бледнел от страшных оскорблений матери.
– Но я люблю эту прекрасную женщину, – отвечал он тихо.
– Ах, эта любовь! – с издевкою произнесла Бона. – Меня за твоего отца сватал сам великий германский император Карл, и тебе надобно искать жену из рода могучих Габсбургов, пусть из Вены или из Толедо. Бери любую принцессу из баварских или пфальцских Виттельсбахов, по тебе тоскует вдовая герцогиня Пармская, наконец, вся Италия полна волшебных невест из Мантуи, Пьяченцы и Флоренции, а ты… Кого ты избрал?
– Я никогда не оставлю Барбару, – заявил сын.
– А-а-а, – снова закричала мать, – тебе милее всех эта дикарка из деревни Дубинки, где она расцвела заодно с горохом и вонючей капустой… Чем она прельстила тебя?
– Тем, что Барбара любит меня.
– Тебя любила и первая жена – Елизавета Австрийская.
– Да! – вспыхнул король, обозленный словами матери. – Да, любила… Но вы сначала разлучили меня с нею, а потом извели потаенным ядом из наследия благочестивых Борджиа.
Дверь распахнулась, вбежала Анна Ягеллонка, сестра молодого короля. Рухнула на колени между братом и матерью:
– Умоляю… не надо! Даже в комнатах фрауциммер слышно каждое ваше слово, и лакеи смеются… Сжальтесь! Не позорьте же перед холопами свое достоинство Ягеллонов…
– Хорошо, – согласился Сигизмунд-Август, нервно одернув на себе короткий литовский жупан. – Мертвых уже не вернуть из гробов, но еще можно вернуть те коронные деньги, что тайно погребены в сундуках аугсбургских Фуггеров.
Бона Сфорца злорадно расхохоталась в лицо сыну:
– Ты ничего не получишь. И пусть пропадет эта проклятая Польша, где холодный ветер задувает свечи в убогих каплицах и где полно еретиков, помешанных на ереси Лютера…
После отъезда сына она тоже велела закладывать лошадей. Ее сопровождали незамужние дочери – Анна и Екатерина Ягеллонки. Спины лошадей, потные, были накрыты шкурами леопардов.
– Едем в замок Визны, – сказала Сфорца; под полозьями саней отчаянно заскрипел подталый снег. – О, как я несчастна! Но вы, дочери, будете несчастнее своей матери… Я изнемогла вдали от солнца прекрасного Милана. Как жить в этой стране, если к востоку от нее – варварская Московия, а из германских княжеств наползает на Полонию лютеранская ересь. Я не пожалела бы и миллиона золотых дукатов, чтобы в городах моего королевства освещали мне путь костры святой инквизиции.
…Было время гуманизма и невежества, дыхание Ренессанса коснулось даже туманных болот Полесья, а ветры из Европы доносили дым костров папского изуверства. Правда, в Польше тоже разгорались костры: заживо сжигали колдуний, упырей, ворожеек и отравителей. Но казни еще не касались “еретиков” лютеранской веры, поляки тогда были веротерпимы, и Реформация быстро овладевала умами магнатов и “быдла”. Бона Сфорца сказала:
– Без псов Господних нам не обойтись…
“Псами Господними” называли себя иезуиты.
В каминах мрачного замка Визны жарко потрескивали дрова, но все равно было зябко. Бона Сфорца накрыла голову испанским беретом из черного бархата, ее платье – платье вдовы – было густо осыпано дождем ювелирных “слез”, отлитых при дворе испанского короля Филиппа II из чистого мексиканского серебра.
Махра Вогель, ее приемная дочь, тихо играла на лютне.
– Когда-то и я трогала эти струны, – сказала Бона, вычурно ступая на высоких котурнах. – Но все прошло… все, все, все! Теперь я жду гонца из Вильны, а он все не едет.
– Может, его убили в дороге, – подсказала Махра.
– Такое у нас бывает… часто, – согласилась Бона.
Она выглянула в окно: за рекою чернели подталые пашни, дремучие леса стыли за ними, незыблемые, как и величие древней Полонии. Наконец она дождалась гонца, который скакал пять суток подряд, скомканный вальтрап под его седлом был заляпан грязью, как и он сам. Гонец протянул пакет:
– Из Литвы, ваша королевская ясность.
– Кто послал тебя ко мне?
– Петр Кмит, маршал коронный.
– Что ты привез?
– То, о чем знают уже все. Король и ваш сын Сигизмунд-Август ввел Барбару Радзивилл в Виленский дворец, публично объявив ее своей женою и великой княгиней Литовской…
Нет, ничто не изменилось в лице Боны Сфорца.
– Ты устал? Ты хочешь спать? – пожалела она гонца.
– Да, устал. Хочу спать и – пить…
Сфорца перевернула на пальце перстень, сама наполнила бокал прохладной венджиной и протянула его гонцу:
– Пей. С вином ты уснешь крепко…
Потом из окна она проследила, как гонец, выйдя из замка, шел через двор. Ноги его вдруг подкосились – он рухнул и уже не двигался. В палатах появился маршалок замка:
– Гонец умер. Еще такой молодой… жалко!
– Но он ведь слишком утомился в дороге…
Перстень на ее пальце вдруг начал менять окраску, быстро темнея. Махра Вогель перестала играть на лютне:
– Что пишут из Литвы?
– Дурные вести – у нас будет молодая королева, и сам всевышний наказал гонца, прибывшего с этой вестью.
Теперь осталось дело за малым: возмутить шляхту и сейм, всегда алчных до золота, чтобы они не признавали брака ее сына. Петр Кмит был давним конфидентом Боны, по его почину быстро собрался сейм. Подкупленные шляхтичи требовали от Сигизмунда-Августа, чтобы он оставил Барбару Радзивилл.
– Эта паненка, – кричали ему, – уже брачевалась со старым Гаштольдом, что был воеводой в Трокае на Виленщине, так зачем нашему королю клевать вишни, уже надклеванные ястребом?
Сигизмунд оставался непреклонен в своем решении:
– Болтуны и пьяницы, замолчите! Я ведь не только последний внук Ягеллончика, но я еще и человек, как и все мы… грешные. А любовь – дело сердца и совести каждого христианина. И вы знайте: да, я безумно люблю Барбару…
Напрасно люблинский воевода Тарло рвал на себе кунтуш:
– Сегодня она только княгиня Литовская, а завтра ты назовешь ее нашею королевой… Пересчитай мои рубцы и шрамы, король! Я сражался за наши вольности с татарами, с германцами, с московитами, когда тебя еще не было на этом свете. Так мне ли, старому воину, кланяться твоей захудалой паненке?
Сигизмунд-Август усмехнулся с высоты престола:
– Воевода! Барбара достаточно умна и образованна, чтобы даже не замечать, если ты не удостоишь ее своим поклоном…
Во время этого “рокоша” Бона Сфорца сидела в ложе, укрывая за ширмою своего фаворита и врача Папагоди, который был поверенным всех ее тайн и всех ее страстей. Сейм уже расходился, и тогда Бона с кроткой улыбкой подошла к сыну.
– Я уважаю твое чувство к женщине, покорившей тебя, – сказала она, прослезясь. – Будь же так добр: навести меня вместе с Барбарой, я посмотрю на нее, и мы станем друзьями…
Здесь уместно сказать: при свиданиях с матерью король не снимал перчаток, ибо в перстнях ее таились тончайшие ядовитые шипы – достаточно одного незаметного укола, чтобы мать отправила на тот свет родного же сына. Сигизмунд-Август отвечал, что согласен навестить ее вместе с Барбарой:
– Но прошу вас не блистать перед ней перстнями…
Барбара, желая понравиться свекрови, украсила голову венком из ярких ягод красной калины – это был символ девственности и светлой любви. Бона расцеловала красавицу:
– Ах, как чудесны эти языческие прихоти древней сарматской жизни! А я начинаю верить, что ваша светлая любовь к моему сыну чиста и непорочна, – добавила Бона с усмешкою.
Стол был накрыт к угощению, в центре его лежала на золотом блюде жирная медвежья лапа, хорошо пропаренная в пчелином меду и в сливках. Но Барбара, предупрежденная мужем об искусстве врача Папагоди, всем яствам предпочла яблоко… только яблоко! Да, сегодня перстней на пальцах Боны не было. Бона взяла нож, разрезая яблоко надвое, и при этом мило сказала:
– Разделим его в знак нашей будущей дружбы…
Наследница заветов преступных Борджиа, она хорошо знала, какой стороной обернуть отравленный нож, чтобы самой не пострадать от яда. Бона Сфорца осталась здоровой, съев свою половину яблока, а любимая Барбара Радзивилл вскоре же начала заживо разлагаться. Ее прекрасное лицо, ставшее сизо-багровым, отвратительно разбухло, губы безобразно раздвинулись, распухая; наконец, ее дивные лучистые глаза лопнули и стекли по щекам, как содержимое расколотых куриных яиц. От женщины исходило невыносимое зловоние, но король не покинул ее до самой смерти и потом всю долгую дорогу – от Кракова до Вильны – ехал верхом на лошади, сопровождая гроб с ее телом…
Барбара была отравлена в 1551 году, а вскоре Сигизмунд-Август, дважды овдовевший, прогнал от себя и третью жену Екатерину из дома венских Габсбургов, брак с которой силой навязала ему мать. Но вслед за изгнанием жены король – в жесточайших попреках! – начал изгонять из Польши и свою мать:
– Только не забудьте забрать и своего любимца Папагоди, которого лучше бы именовать не исцелителем, а могильщиком…
Заодно с любовником Бона Сфорца вывезла из Польши несметные богатства, награбленные еще при жизни Сигизмунда Старого. Семья миланских герцогов Сфорца не пожелала видеть экс-королеву в своем Милане, и Бона перебралась в Бари, где завела пышный двор. Близилось ее шестидесятилетие, но Бона еще мечтала об удовольствиях, для чего и заботилась о возвращении молодости, над секретом которой немало хлопотал Папагоди в своей тайной лаборатории. Вскоре, узнав о ее богатствах, испанский король Филипп II выпросил у нее в долг 420 000 золотых дукатов, и Бона охотно отдала их королю, зная, что эти деньги пойдут на искоренение “ереси”, чтобы жарче разгорались огни инквизиции.
– Мы распалим в Европе такие костры до небес, что даже у ангелов на небесах обуглятся их ноги! – восклицала она.
После этого, получив личное благословение папы римского, Бона Сфорца собралась нежиться на солнце еще много-много лет. Был уже конец 1557 года, когда врач Папагоди, веселый и красивый, поднес ей кубок с эликсиром для омоложения.
– Выпейте, – сказал он нежно. – Глупо принимать ванны из крови невинных девочек, как это делают некоторые знатные дамы, если вернуть живость юности можно через такой вот декокт, который я приготовил для вас по самым древним рецептам…
Это был отличный декокт – пополам с ядом. Как тут не воскликнуть: “О tempora, о mores!”
Смерть Боны Сфорца совпала с возникновением Ливонской войны, которую слишком рьяно повел Иван Грозный; но, вводя свои войска в земли Прибалтики, царь невольно затрагивал интересы и польской короны, а сама Польша – и даже ее воинственная шляхта – к войне с Россией никак не была готова.
Конечно, во все времена древняя базилика Николая охотно посещалась людьми, в числе ее памятников всех поражала беломраморной помпезностью усыпальница Боны Сфорца, которая была женою польского короля Сигизмунда Старого… Тут я вынужден остановиться, чтобы напомнить: Польша – наша старинная соседка, иногда скандальная и крикливая, но с которой нам все равно никогда не расстаться; сама же история Польши столь тесно переплетена с нашей, что не знать прошлого поляков – хотя бы в общих чертах! – просто непозволительно.
Но однажды я заметил, что мой приятель (человек вроде бы достаточно образованный) небрежно перелистал красочный альбом картин знаменитого Яна Матейко и… зевнул.
– Зеваешь? Не любишь этого художника?
– Люблю, – скромно сознался приятель. – Но, к сожалению, смысл его исторических полотен теряется в бездне моего незнания. Вот тут некая Сфорца принимает лекарство от врача, а вот какая-то Барбара Радзивилл… красивая бабенка! Помилуй, откуда нам знать эти имена, если мы и свои-то растеряли, заучив со школьной скамьи лишь такие “светлые” личности, как Иван Грозный да Петр Первый, которые клещами палачей да легендарными дубинами прививали европейский лоск нашим достославным предкам, желавшим едино лишь сытости и покоя…
Мне осталось только вздохнуть. Что сказать в ответ, если читатели иногда спрашивают меня – откуда взялась на Руси принцесса Анна Леопольдовна, сына которой благополучно зарезали, почему вызвали из Голштинии сумасбродного Петра III, своих, что ли, дураков не хватало?.. Грустно все это. Но одной грустью делу просвещения не поможешь. Тем более что рассказ о Боне Сфорца я уже начал. Она овдовела в 1548 году, когда скончался ее муж Сигизмунд Старый, сын Ягеллончика…
Катафалк с телом усопшего стоял в кафедральном соборе на Вавеле в Кракове; суровые рыцари в боевых доспехах склонили хорунжи (знамена) Краковии, Подолии, Мазовии, Познани, Вольши, Померании, Пруссии и прочих земель польских.
Жалобно запел хор мальчиков. Монахи поднесли свечи к знаменам, и они разом вспыхнули, сгорая в буйном и жарком пламени. Тут раздался цокот копыт – по ступеням лестницы прямо в собор въехал на лошади воевода Ян Тарло в панцире; поверх его шлема торчала большая черная свеча, коптившая едким дымом.
В руке Тарло блеснул длинный меч:
– Да здравствует круль Сигизмунд-Август!
Имя нового короля, сына покойного, было названо, и канцлер с подскарбием разломали государственные печати – в знак того, что старое королевье кончилось. Сигизмунд-Август снял с алтаря отцовские регалии, и согласно обычаю он расшвырял их, как негодный хлам, по углам собора. В это же мгновение герцог Прусский и маркграф Бранденбургский (вассалы польские) выхватили из ножен свои мечи. С языческим упоением они сокрушали реликвии былой власти над ними. Громко зарыдали триста наемных плакальщиц. Над головами множества людей слоями перемещался угар тысяч свечей и дым сгоревших хорунжей.
Бона Сфорца вдруг резко шагнула вперед и алчно сорвала с груди покойного мужа золотую цепь с драгоценным крестом:
– Не отдам земле – это не ваше, а из рода Сфорца…
В дни траура король навестил мать в королевском замке.
Еще красивая, стройная женщина, она встретила сына стоя; ее надменный подбородок утопал в складках жесткой испанской фрезы. Молодой король приложился к руке матери, целуя ее поверх перчатки, украшенной гербами Сфорца, Борджиа и Медичи, близко родственных меж собою.
– Покойный отец мой, – начал он деловой разговор, – совсем недавно выплатил дань Гиреям крымским, чтобы они дали нам пожить спокойно. Но, получив дань, вероломные татары уже вторглись в наши южные “кресы”, угоняя в Крым многие тысячи пленников. Теперь, если выкупать их на рынках Кафы 1, нужны деньги, а наша казна пуста…
– Чего ты хочешь, глупец? – жестко спросила Бона.
– Я желаю знать: насколько справедливы те слухи, что вы, моя мать, отправили миллионы дукатов в Милан и в “золотую контору” аугсбургских банкиров Фуггеров?
Бона Сфорца безразлично смотрела в угол.
– Какие вести из Московии? – спросила отвлеченно.
– Иван Васильевич венчал себя царским титулом, а крымским ханством начал владеть кровожадный Девлет-Гирей. Но я… жду. Я жду ответа о казне Польши, бесследно пропавшей.
Скрип двери выдал гнусное любопытство врача Папагоди, но Бона сделала знак рукою, чтобы сейчас он не мешал.
– Я не только Сфорца, – отвечала мать, гневно дыша, – во мне течет кровь королей Арагонских, кровь благочестивых Медичи и Борджиа, и еще никто не осмеливался попрекать нас в воровстве… Ступай прочь! Зачем ты велел закладывать лошадей?
– Я отъезжаю в Вильно.
Боной Сфорца овладел яростный, дикий крик:
– Твое место в Кракове или в Варшаве… Или тебе так уж не терпится снова обнюхать свою сучку Барбару Радзивилл, которую всю измял бородатый верзила Гаштольд, даже в постели не снимавший шлема и панциря?
Король бледнел от страшных оскорблений матери.
– Но я люблю эту прекрасную женщину, – отвечал он тихо.
– Ах, эта любовь! – с издевкою произнесла Бона. – Меня за твоего отца сватал сам великий германский император Карл, и тебе надобно искать жену из рода могучих Габсбургов, пусть из Вены или из Толедо. Бери любую принцессу из баварских или пфальцских Виттельсбахов, по тебе тоскует вдовая герцогиня Пармская, наконец, вся Италия полна волшебных невест из Мантуи, Пьяченцы и Флоренции, а ты… Кого ты избрал?
– Я никогда не оставлю Барбару, – заявил сын.
– А-а-а, – снова закричала мать, – тебе милее всех эта дикарка из деревни Дубинки, где она расцвела заодно с горохом и вонючей капустой… Чем она прельстила тебя?
– Тем, что Барбара любит меня.
– Тебя любила и первая жена – Елизавета Австрийская.
– Да! – вспыхнул король, обозленный словами матери. – Да, любила… Но вы сначала разлучили меня с нею, а потом извели потаенным ядом из наследия благочестивых Борджиа.
Дверь распахнулась, вбежала Анна Ягеллонка, сестра молодого короля. Рухнула на колени между братом и матерью:
– Умоляю… не надо! Даже в комнатах фрауциммер слышно каждое ваше слово, и лакеи смеются… Сжальтесь! Не позорьте же перед холопами свое достоинство Ягеллонов…
– Хорошо, – согласился Сигизмунд-Август, нервно одернув на себе короткий литовский жупан. – Мертвых уже не вернуть из гробов, но еще можно вернуть те коронные деньги, что тайно погребены в сундуках аугсбургских Фуггеров.
Бона Сфорца злорадно расхохоталась в лицо сыну:
– Ты ничего не получишь. И пусть пропадет эта проклятая Польша, где холодный ветер задувает свечи в убогих каплицах и где полно еретиков, помешанных на ереси Лютера…
После отъезда сына она тоже велела закладывать лошадей. Ее сопровождали незамужние дочери – Анна и Екатерина Ягеллонки. Спины лошадей, потные, были накрыты шкурами леопардов.
– Едем в замок Визны, – сказала Сфорца; под полозьями саней отчаянно заскрипел подталый снег. – О, как я несчастна! Но вы, дочери, будете несчастнее своей матери… Я изнемогла вдали от солнца прекрасного Милана. Как жить в этой стране, если к востоку от нее – варварская Московия, а из германских княжеств наползает на Полонию лютеранская ересь. Я не пожалела бы и миллиона золотых дукатов, чтобы в городах моего королевства освещали мне путь костры святой инквизиции.
…Было время гуманизма и невежества, дыхание Ренессанса коснулось даже туманных болот Полесья, а ветры из Европы доносили дым костров папского изуверства. Правда, в Польше тоже разгорались костры: заживо сжигали колдуний, упырей, ворожеек и отравителей. Но казни еще не касались “еретиков” лютеранской веры, поляки тогда были веротерпимы, и Реформация быстро овладевала умами магнатов и “быдла”. Бона Сфорца сказала:
– Без псов Господних нам не обойтись…
“Псами Господними” называли себя иезуиты.
В каминах мрачного замка Визны жарко потрескивали дрова, но все равно было зябко. Бона Сфорца накрыла голову испанским беретом из черного бархата, ее платье – платье вдовы – было густо осыпано дождем ювелирных “слез”, отлитых при дворе испанского короля Филиппа II из чистого мексиканского серебра.
Махра Вогель, ее приемная дочь, тихо играла на лютне.
– Когда-то и я трогала эти струны, – сказала Бона, вычурно ступая на высоких котурнах. – Но все прошло… все, все, все! Теперь я жду гонца из Вильны, а он все не едет.
– Может, его убили в дороге, – подсказала Махра.
– Такое у нас бывает… часто, – согласилась Бона.
Она выглянула в окно: за рекою чернели подталые пашни, дремучие леса стыли за ними, незыблемые, как и величие древней Полонии. Наконец она дождалась гонца, который скакал пять суток подряд, скомканный вальтрап под его седлом был заляпан грязью, как и он сам. Гонец протянул пакет:
– Из Литвы, ваша королевская ясность.
– Кто послал тебя ко мне?
– Петр Кмит, маршал коронный.
– Что ты привез?
– То, о чем знают уже все. Король и ваш сын Сигизмунд-Август ввел Барбару Радзивилл в Виленский дворец, публично объявив ее своей женою и великой княгиней Литовской…
Нет, ничто не изменилось в лице Боны Сфорца.
– Ты устал? Ты хочешь спать? – пожалела она гонца.
– Да, устал. Хочу спать и – пить…
Сфорца перевернула на пальце перстень, сама наполнила бокал прохладной венджиной и протянула его гонцу:
– Пей. С вином ты уснешь крепко…
Потом из окна она проследила, как гонец, выйдя из замка, шел через двор. Ноги его вдруг подкосились – он рухнул и уже не двигался. В палатах появился маршалок замка:
– Гонец умер. Еще такой молодой… жалко!
– Но он ведь слишком утомился в дороге…
Перстень на ее пальце вдруг начал менять окраску, быстро темнея. Махра Вогель перестала играть на лютне:
– Что пишут из Литвы?
– Дурные вести – у нас будет молодая королева, и сам всевышний наказал гонца, прибывшего с этой вестью.
Теперь осталось дело за малым: возмутить шляхту и сейм, всегда алчных до золота, чтобы они не признавали брака ее сына. Петр Кмит был давним конфидентом Боны, по его почину быстро собрался сейм. Подкупленные шляхтичи требовали от Сигизмунда-Августа, чтобы он оставил Барбару Радзивилл.
– Эта паненка, – кричали ему, – уже брачевалась со старым Гаштольдом, что был воеводой в Трокае на Виленщине, так зачем нашему королю клевать вишни, уже надклеванные ястребом?
Сигизмунд оставался непреклонен в своем решении:
– Болтуны и пьяницы, замолчите! Я ведь не только последний внук Ягеллончика, но я еще и человек, как и все мы… грешные. А любовь – дело сердца и совести каждого христианина. И вы знайте: да, я безумно люблю Барбару…
Напрасно люблинский воевода Тарло рвал на себе кунтуш:
– Сегодня она только княгиня Литовская, а завтра ты назовешь ее нашею королевой… Пересчитай мои рубцы и шрамы, король! Я сражался за наши вольности с татарами, с германцами, с московитами, когда тебя еще не было на этом свете. Так мне ли, старому воину, кланяться твоей захудалой паненке?
Сигизмунд-Август усмехнулся с высоты престола:
– Воевода! Барбара достаточно умна и образованна, чтобы даже не замечать, если ты не удостоишь ее своим поклоном…
Во время этого “рокоша” Бона Сфорца сидела в ложе, укрывая за ширмою своего фаворита и врача Папагоди, который был поверенным всех ее тайн и всех ее страстей. Сейм уже расходился, и тогда Бона с кроткой улыбкой подошла к сыну.
– Я уважаю твое чувство к женщине, покорившей тебя, – сказала она, прослезясь. – Будь же так добр: навести меня вместе с Барбарой, я посмотрю на нее, и мы станем друзьями…
Здесь уместно сказать: при свиданиях с матерью король не снимал перчаток, ибо в перстнях ее таились тончайшие ядовитые шипы – достаточно одного незаметного укола, чтобы мать отправила на тот свет родного же сына. Сигизмунд-Август отвечал, что согласен навестить ее вместе с Барбарой:
– Но прошу вас не блистать перед ней перстнями…
Барбара, желая понравиться свекрови, украсила голову венком из ярких ягод красной калины – это был символ девственности и светлой любви. Бона расцеловала красавицу:
– Ах, как чудесны эти языческие прихоти древней сарматской жизни! А я начинаю верить, что ваша светлая любовь к моему сыну чиста и непорочна, – добавила Бона с усмешкою.
Стол был накрыт к угощению, в центре его лежала на золотом блюде жирная медвежья лапа, хорошо пропаренная в пчелином меду и в сливках. Но Барбара, предупрежденная мужем об искусстве врача Папагоди, всем яствам предпочла яблоко… только яблоко! Да, сегодня перстней на пальцах Боны не было. Бона взяла нож, разрезая яблоко надвое, и при этом мило сказала:
– Разделим его в знак нашей будущей дружбы…
Наследница заветов преступных Борджиа, она хорошо знала, какой стороной обернуть отравленный нож, чтобы самой не пострадать от яда. Бона Сфорца осталась здоровой, съев свою половину яблока, а любимая Барбара Радзивилл вскоре же начала заживо разлагаться. Ее прекрасное лицо, ставшее сизо-багровым, отвратительно разбухло, губы безобразно раздвинулись, распухая; наконец, ее дивные лучистые глаза лопнули и стекли по щекам, как содержимое расколотых куриных яиц. От женщины исходило невыносимое зловоние, но король не покинул ее до самой смерти и потом всю долгую дорогу – от Кракова до Вильны – ехал верхом на лошади, сопровождая гроб с ее телом…
Барбара была отравлена в 1551 году, а вскоре Сигизмунд-Август, дважды овдовевший, прогнал от себя и третью жену Екатерину из дома венских Габсбургов, брак с которой силой навязала ему мать. Но вслед за изгнанием жены король – в жесточайших попреках! – начал изгонять из Польши и свою мать:
– Только не забудьте забрать и своего любимца Папагоди, которого лучше бы именовать не исцелителем, а могильщиком…
Заодно с любовником Бона Сфорца вывезла из Польши несметные богатства, награбленные еще при жизни Сигизмунда Старого. Семья миланских герцогов Сфорца не пожелала видеть экс-королеву в своем Милане, и Бона перебралась в Бари, где завела пышный двор. Близилось ее шестидесятилетие, но Бона еще мечтала об удовольствиях, для чего и заботилась о возвращении молодости, над секретом которой немало хлопотал Папагоди в своей тайной лаборатории. Вскоре, узнав о ее богатствах, испанский король Филипп II выпросил у нее в долг 420 000 золотых дукатов, и Бона охотно отдала их королю, зная, что эти деньги пойдут на искоренение “ереси”, чтобы жарче разгорались огни инквизиции.
– Мы распалим в Европе такие костры до небес, что даже у ангелов на небесах обуглятся их ноги! – восклицала она.
После этого, получив личное благословение папы римского, Бона Сфорца собралась нежиться на солнце еще много-много лет. Был уже конец 1557 года, когда врач Папагоди, веселый и красивый, поднес ей кубок с эликсиром для омоложения.
– Выпейте, – сказал он нежно. – Глупо принимать ванны из крови невинных девочек, как это делают некоторые знатные дамы, если вернуть живость юности можно через такой вот декокт, который я приготовил для вас по самым древним рецептам…
Это был отличный декокт – пополам с ядом. Как тут не воскликнуть: “О tempora, о mores!”
Смерть Боны Сфорца совпала с возникновением Ливонской войны, которую слишком рьяно повел Иван Грозный; но, вводя свои войска в земли Прибалтики, царь невольно затрагивал интересы и польской короны, а сама Польша – и даже ее воинственная шляхта – к войне с Россией никак не была готова.