– И то, и другое, – добавил Колчак. – А вы, лейтенант, чего не пьете? Или у вас какая-то иная точка зрения?
   – Нет. Я просто устал. Извините, господа.
   – Вы знаете, где сейчас ваш «Новик»?
   – Наверняка проходит сейчас траверз Цереля.
   – Верно. Утром он будет стоять уже в Больдер-Аа… Если устали, можете прилечь. Мы еще посидим, Рига не скоро…
   Артеньев лег на полку, попутчики его перешли на шепот, словно заговорщики. До Сергея Николаевича иногда долетали их слова: «царь… дураки… флот… Эссен… Гучков… Распутин!» «Да, – размышлял Артеньев словами Гамлета, – не все благополучно в королевстве Датском… Либава еще не конец, Либава – это только начало». Много было разных ночей в жизни старшего лейтенанта Артеньева, но эта вот ночь (ночь бегства из Либавы) была почему-то для него самая ранящая, самая беспросветная. Она заставила его задуматься о судьбах России, которая – почти вся! – виделась ему с высокого мостика «Новика»…
* * *
   На рижском вокзале нанял извозчика, и тот не спеша потащил его в Задвинье и еще дальше – в поселок Больдер-Аа, где размещалась крепость Усть-Двинск, которую офицеры флота привыкли называть на старый лад – Дюнамюнде… Артеньев отпустил коляску около станции. По спящим улочкам, мимо дачных домишек, в окнах которых буйно зацветали герани, он вышел, купая ноги в мокрой траве, к заводям речных проток.
   Сиреневые кущи нависали над водою, ветви черемух брызгали ночную росу на палубы усталых тральщиков.
   «Новик» издалека подымливал из труб – невозмутимо, будто ничего не случилось. Вахтенным на сходне дежурил сигнальный старшина Жуков, и он был, кажется, единственным человеком на замертво уснувшем после похода корабле. Отхлестываясь от комарья ольховою веткой, Жуков сказал:
   – С прибытием, господин лейтенант. Ну, как? Вылечили?
   – Вылечили, – ответил Артеньев, вспомнив разговоры в купе. – Ото всего сразу и… навсегда!
   На тихих водах Больдер-Аа убаюкивало усталый «Новик». Сейчас в этих пресных водах на днище эсминца быстро отмирали едкие морские организмы. На их место – к стали бортов – жадно присасывались всякие пресноводные. Но и они вскоре умрут, попав в соль морских вод… «Новик» словно проходил дезинфекцию корпуса!
   И, шагая по палубе, Артеньев думал, что хорошо бы и ему сменить стоянку, дабы с души безболезненно, как с корабля, отпали давние наросты обид, тревог и сомнений…

9

   Гинденбург вытеснил русских из пределов Восточной Пруссии; гладенькие паркеты германских шоссе кончались почти обрывом – прямо в непролазную грязищу российского бездорожья.
   Последний на штык насажен.
   Наши отходят на Ковно.
   На сажень
   человечьего мяса нашинковано…
   Пятый день
   в простреленной голове
   поезда выкручивают за изгибом изгиб.
   В гниющем вагоне
   на сорок человек –
   четыре ноги.
   Правда, в это время Брусилов занял на юге Перемышль, но… какой ценой? По слухам, на одно наше орудие отвечало 40 пушек дивизий Маккензена. На южных фронтах творилось что-то преступное по своей бестолковщине. Совсем уж дураками были, когда ввели новое генерал-губернаторство в Галиции со столицею в древнем Львове. Навезли туда всю шушеру столичных чинодралов, по углам расставили городовых… Зачем? Чтобы, показав галичанам всю мерзость жизни русской, тут же бежать обратно?
   Теперь люди знающие не сомневались, что Львов будет сдан. А тогда под угрозой окружения окажется вся русская армия в Польше. Варшава уже в смятении. Никто толком ничего не знает, но зачем-то стали вывозить из Польши миллионы евреев. От этого 120 тысяч вагонов заняты под еврейские кагалы, а на фронте мрут солдаты, и нет эшелонов, чтобы вывезти в тыл раненых…. Абсурд, но это быль – жестокая быль! Министры утверждают, что вывозят евреев за то, что они пропитаны прогерманскими настроениями. «Если это так, – пишут газеты, – то не лучше ли всех евреев и оставить немцам в подарок?..»
   Тремя клиньями, царапая зеленую землю, вторгалась в Россию кайзеровская армия. А пока Россия истекала кровью, добирая со складов последние портянки и вывозя из парков последние снаряды, Антанта неустанно накапливала свою боевую мощь. Быстрыми темпами во Франции и Англии развивалась военная индустрия. Борьба шла на истощение – сначала России, потом Германии…
   Германские подводные лодки начали «неограниченную» войну: кайзер разрешил им топить всех. И сразу была взорвана «Лузитания» – эта кузина печально памятного «Титаника». Немцы отлично знали, что на этих лайнерах есть даже висячие сады Семирамиды, но зато безобразно налажена служба спасения пассажиров. Германская субмарина ударила торпедой в корабль, который спешил из Нью-Йорка, оглушенный музыкой своих баров; люди на «Лузитании» беспечно снимали кожуру с апельсинов, флиртовали, купались в бассейнах с теплой водой и дурачились на теннисных кортах. 1200 пассажиров, большая часть которых – дети и женщины, отправились на грунт, и мир вздрогнул от звериной жестокости расчетливого убийства.
   К несчастью для немцев, в массе погибших на «Лузитании» было и 140 пассажиров американского происхождения. Среди них плыл в Европу и всесильный миллионер Альфред Вандербильд, что ускорило протест президента США Вильсона Германии…
   На кораблях русского флота, которые уже не раз сталкивались с наглостью и безжалостностью германских подводников, офицеры рассуждали:
   – Сейчас кайзер, конечно, отступит, ибо Германии опасно иметь своим противником страну с таким колоссальным экономическим потенциалом… Однако, господа, черт знает во что стала вырождаться благородная морская война!
* * *
   Утром под струями обильного дождя в притихшую Либаву уже входили завоеватели. В зачехленных серым полотном шлемах «фельдграу», над которыми торчали воинственные шишаки, отлично одетые, с железной дисциплиной, войска кайзера упоенно распевали:
 
Суп готовишь, фрейлейн Штейн,
дай мне ложку, фрейлейн Штейн.
Ихо-хо-хо!
Ихо-хо-хо!
Очень вкусно, фрейлейн Штейн,
суп готовишь, фрейлейн Штейн…
 
   На центральной площади города лежал мертвый матрос, убитый выстрелом в лицо. Его оттащили за ноги в сторону и бросили в траву сквера, чтобы не мешал торжественному проходу войск. Из подвалов завода «Линолеум», с крыши пробочных мастерских стучали по немцам редкие залпы – это стреляли рабочие-латыши, которые с молоком матери впитали в себя ненависть к германцам (ненависть ветхозаветную – еще со времен крестоносцев). В миготне прожекторов и грохочущем реве котельных вентиляций на Либаву уже двинулись германские крейсера – серые, будто их густо обсыпали золой и пеплом.
   Вслед за передовыми частями въехал в Либаву заляпанный грязью автомобиль, в котором восседал принц Генрих Прусский, брат кайзера. Принц этот в чине гросс-адмирала командовал немецкими морскими силами на Балтике. Глаза у Генриха – как две электрические лампочки (такие буркалы – наследственная черта мужских представителей разбойного рода Гогенцоллернов). Автомобиль, визжа шинами по разбитым стеклам, завернул от Розовой площади – прямо в гавань. Пересев в катер, поданный к причалу, принц обошел корабли своей эскадры. С палуб крейсеров ему кричали экипажи, выровненные столь идеально, словно отбитые по шнуру вдоль черты горизонта:
   – Хох-хох-хох! Хайль… хайль!
   Принц Генрих со знанием дела осмотрел акваторию гавани.
   – Отличный порт, – сказал он. – Теперь часть флота из Киля может перенести базирование непосредственно на Либаву: отсюда, из Либавы, мы имеем быстрый и решительный выход на стратегический простор Балтики… Русские ротозеи еще не раз всплакнут, вспоминая этот чудесный городок, в котором столь сильна германская культура. Я доволен… мой брат кайзер – тоже!
   Флот кайзера сразу же начал сжиматься в бронированный кулак, чтобы – через Ирбены – таранить ворота Риги, сбить их с древних ржавых петель, и тогда… О, именно тогда перед германским флотом откроются ворота проливов Моонзунда, за которыми прямая дорога – на Петроград!
   Войска кайзера волна –за волною накатывали на Либаву, на улицах которой ликовало курляндское дворянство. Сколько вынесли бароны портретов Вильгельма II, сколько было возгласов во славу германской армии, сколько брошено цветов под ноги солдат, сколько роздано поцелуев Либавскими бюргершами… Солдаты пели:
 
Лишь подвернись нам враг – перешибем костяк.
А если не замолк – добавь ему разок…
Ихо-хо-хо!
Ихо-хо-хо!
 
   Впрочем, сама Либава со вступлением немцев мало изменилась. Дворники быстро привели улицы в порядок, стекольщики застеклили разбитые окна и витрины. Только известная в Либаве кондитерская кофейня «Под двуглавым орлом», сообразно политической ситуации, стала теперь называться на прусский лад – «Под одноглавым орлом». В витрине ее так же, как и раньше, были расставлены заманчивые корзиночки с марципанами. Прохожие невольно останавливались, чтобы обглазеть новое произведение искусных кулинаров: торт – портрет кайзера, целиком слепленный из кремов, с глазами и усами, сделанными из довоенных запасов бразильского шоколада… А на дверях цукерни появилась теперь броская табличка: «Здесь обслуживают господ германских офицеров».
 
Ихо-хо-хо!
Ихо-хо-хо!
 
* * *
   Ганс фон Кемпке, лейтенант с крейсера «Тетис», появился в кофейне «Под одноглавым орлом» как раз в тот день, когда комендант Либавы приказал срочно убрать из витрины торт с изображением кайзера. Он был прав: любой прохожий, увидя этот шедевр кулинарии, забывал о величии германского императора, испытывая лишь одно желание – взять ножик, чтобы от левого уха до правого аккуратно расчленить кайзера на куски, согласно количеству гостей, а шоколадные усы Вильгельма оставить до рождества своим детишкам…
   Лейтенант фон Кемпке, пройдя в гостиную, отцепил от пояса звенящую саблю. Лезвием десертного ножа постучал в поющую грань хрустального фужера. Он был нетерпелив и – как истинно прусский офицер – требовал к себе неограниченного внимания.
   – Кельнер! – позвал он, еще раз осмотрев себя в зеркале.
   Да, сегодня он великолепен, как никогда. Вряд ли какая женщина устоит перед его тевтонскими чарами. Еще на дредноуте «Прессер Курфюрст», где раньше он служил башенным начальником, фон Кемпке имел славу неотразимого обольстителя. Четыре триппера, залеченные на казенный счет в клинике Вильгельмсгафена, – это Прекрасный показатель его успехов! Теперь следовало завоевать славу Дон-Жуана для кают-компании крейсера «Тетис». И сейчас, сидя в лучшей цукерне Либавы, лейтенант обжадавело вдыхал с кухни запахи булочек. После серых корабельных столов, накрытых (ради бережливости) клеенками, ему была – как когда-то и Артеньеву – приятна очаровательная белизна кувшина для сливок.
   – Кельнер, черт побери! Долго ли я буду ждать?
   За спиной лейтенанта жестко прошуршали кружева:
   – Что угодно господину офицеру?
   Кемпке обернулся и обомлел: перед ним стояла красавица кельнерша с выпуклой грудью. Губы ее трепетно улыбались. А глаза (ах, какие это были глаза!) оставались слегка печальны.
   – Кофе, – сказал ей Кемпке в том повелительном тоне, каким он на крейсере приказывал подать боезапас на башню. – Конечно, с коньяком. И корзиночку марципан… как можно быстрее!
   – Для немецких офицеров, – последовал приятный ответ, – у нас имеются и марципаны. А для русских свиней была только водка с пивом и селедка с огурцами.
   – О! – воскликнул фон Кемпке, обрадованный. – Кажется, милая фрейлейн за что-то сердита на русских?
   На глазах кельнерши висели слезы:
   – Русские способны делать несчастными порядочных женщин…
   Сейчас лейтенант даже пожалел, что поспешил отстегнуть от пояса саблю, которая так украшала его бесподобное мужество. Впрочем, сабля стоит рядом с ним, и красавица, кажется, уже ее заметила.
   В разговоре она случайно назвалась Кларой Изельгоф.
   – Вы немка? – умилился Кемпке.
   – Наполовину. Но… знали бы вы, как я рада видеть в Либаве германские корабли. Поверьте, не только я, но и все порядочные люди, которые хотят порядка, давно ждали солдат нашего кайзера. Только босяки из предместий заодно с русскими… фуй! Я терпеть не могу латышей…
   Коньяк привел Кемпке в воинственное настроение.
   – Теперь эта земля наша, – говорил он так, чтобы его могла слышать вся цукерня. – Мы, крестоносцы двадцатого века, вернулись на землю своих пращуров. Всех русских – вон! Всех латышей – к ногтю! Где ступила нога германца, там уже начинается великая Германия… фрейлейн, – распорядился он, почти вдохновенный, – еще четыре килограмма сливочного масла, заверните его отдельно в пакет для отправки в Германию и можете подавать счет. Германский офицер понимает щедрость друзей, которых он освободил от ига русских варваров, но германский офицер никогда не ест и не пьет даром… Итак, счет. Счет, фрейлейн!
   Клара Изельгоф выписывала ему счет, а он победно оглядывал гостей кофейни. Наконец счет был ему предъявлен:
    Чашка кофе – 70 марок,
    коньяк – 220 марок,
    ложка сахару – 40 марок,
    марципаны – 580 марок,
    Итого – 910 марок + за масло еще 1318 марок = 2228 марок
   Неотразимый мужчина от такого счета сильно вспотел.
   – Ну да! Я понимаю, – сказал он величаво. – Это ведь расчет на оккупационные марки… Иначе и быть не может! Такие цены! С чего бы такие цены, как в Германии?
   – Я не виновата, – с милой улыбкой отвечала кельнерша. – Но цены с вашим приходом в Либаву страшно выросли. А наше кафе только для немцев, и мы берем только имперскими марками.
   Позор был велик, и от прежнего величия ничего не осталось. Так хорошо сидел, так красиво говорил, так его внимательно слушали, и вдруг… счет! Убийственный, оставляющий победителя без штанов.
   – Масло я уже не беру. Я раздумал… проживут в фатерланде и без масла. Должны дома понять, что я воюю, и мне, значит, не до масла. И кажется, – соврал Кемпке, – я забыл свой бумажник на корабле. Надеюсь, фрейлейн, вы не заподозрите германского офицера в сознательном уклонении от расплаты за выпитое и съеденное?
   Он домчал на извозчике до гавани, взял жалованье за четыре месяца вперед и – взмыленный от поспешности – честно расплатился за свое бахвальство. По дороге до кофейни Кемпке тщательно обдумал ту фразу, которую он выложит перед госпожой Изельгоф.
   – Фрейлейн Клара, – сказал он кельнерше, откровенно обозревая ее шею, локоны, руки, грудь. – Вы столь дорого обошлись мне за завтраком, что я теперь не могу не обложить вас дополнительным налогом за ужином.
   – Каким же, герр лейтейант? – покраснела красавица.
   – О! Вы и сами должны бы догадаться…
   – Но я скромная провинциалка… мне догадаться трудно.
   – Прошу у вас свидания. Немедленного!
   – Благодарю вас, герр лейтенант, за честь, мне оказанную. Какая женщина в Либаве откажет в свидания доблестному германскому офицеру?..
   Вечером они уже гуляли по улицам и паркам, оглушенным бравурной музыкой солдатских оркестров. Клара Изельгоф, удивительно нарядная и эффектная, не задержалась возле той липы, на коре которой, словно по живому телу, было вырезано ее имя в сочетании с именем лейтенанта Артеньева ..
   Будьте же счастливы, моя дорогая! У меня не поворачивается язык, чтобы назвать вас обычной портовой шлюхой.

Финал к Либаве

   «Новик» стоял на рейде Аренсбурга – столицы провинции острова Эзель; открытый с зюйда рейд имел песчаный грунт, якоря отданы на глубине в восемь сажень за семь миль от берега. Неожиданно их навестил адмирал Трухачев, начальник Минной дивизии.
   В каюте Артеньева он попросил себе чаю. Сказал:
   – Вот так-то, дорогой мой… Я уж думал, что выйду в отставку, буду каждодневно, шляться на угол Восьмой линии, знаете, на Васильевском острове такой шалманчик Бернара, где собираются по вечерам отставные адмиралы…
   И замолчал, сосредоточенный. Помрачнев, Трухачев добавил:
   – Там, в Ирбенах, как докладывают с моря, стали всплывать трупы с погибших кораблей. У вас скорость приличная. Сбегайте до Ирбен и обратно. Понимаю, Сергей Николаич, задание не из самых приятных, но… нельзя, чтобы они там болтались!
   – Павел Львович, о чем разговор? – отвечал Артеньев с готовностью. – Если служба требует того, будет исполнено!
   Пошли подбирать. Трупы плавали, как правило, лицами вниз, крестоподобно распластав руки и ноги. Руки мертвецов зачастую лежали на поверхности воды, будто усталые до изнеможения люди облокотились на стол. А ноги были уже объедены хищной корюшкой. Среди прочих трупов подобрали один – какой-то непонятный. На брезенте он стал расквашиваться, словно студень на сковородке. Чуть тронь – расползается, как мыло, долго пробывшее в воде.
   – Да это не наш! – догадались на «Новике». – Видать, еще с прошлой осени немак с тральцов. Илом его засосало, а потом при взрывах заодно с нашими подняло… Нашито – свежаки!
   Чужого мертвеца лопатой, словно навоз, сгребли обратно за борт, а русских уложили рядком на корме – вдоль тех самых рельсов, по которым покойники не раз скатывали на своих кораблях мины. Накрыли убиенных парусиной. Дали полный ход. Спешили поскорее доставить их на базу, чтобы избавиться от неприятного груза.
   «Новик» шел в Аренсбург с приспущенным флагом…
   – Я уже не думаю, как бы мне хорошо прожить, – сказал Артеньев на мостике. – С некоторых пор я стал больше заботиться – как бы мне хорошо помереть…
   На берегу мертвецов раскладывали по гробам. Ставили на дроги. Гарнизонный оркестр Аренсбурга сопровождал их До кладбища. В почетном карауле шагом мерным, с оттяжкою ноги назад (как ходят только моряки), следовали за фобами матросы и офицеры. Буйно зацветали сады. Дул ветер с моря. Дорога тянулась в гору.
   Когда Артеньев вернулся с похорон, в каюте его ждало письмо. И он был поражен тем, что писала Клара… Из Либавы до Аренсбурга, через все фронтовые кордоны, через водные хляби Ирбен – она донесла свой тоскующий голос. Ничего в письме, кроме слов любви, а в конце письма, обведенные кружком, стояли ее слова: «Это место я поцеловала».
   Перед глазами Артеньева еще тянулась долгая дорога на кладбище, и он медленно снял с рукава траурную повязку. Черная тесьма легла поверх письма любящей женщины…
   Был как раз воскресный день. Со стороны бульваров Аренсбурга доносилась музыка. Это гарнизонный оркестр прямо с кладбища завернул в городской парк, где и начал солнечную мазурку.
   Случилось ли что? А может, и ничего не случилось…

Часть вторая.

Прелюдия к беспорядкам

   …Скитальцы морей – альбатросы,
   застольные гости громовых пиров,
   орлиное племя – матросы, матросы
   Вам песня поэта. Вам слава веков.
Влад. Кириллов

   Ранней весной 1915 года Эссен вывел линкоры из Гельсингфорса на практические стрельбы. В шхерах дредноуты громоздили перед собой голубые торосы льда. Комфлот держал флаг на «Императоре Павле I», финские буксиры, пыхтя от усилий, вытягивали на дистанцию боя плавучие щиты, обреченные артиллерией на разгром и потопление.
   Эссен всегда был нетерпелив – флагарт Свиньин не успел и рта открыть, как адмирал уже велел залпировать главным калибром, лично скомандовав данные к прицелу. И вдруг, из «ласточкина гнезда» – от самых марсов, где над бездною качались дальномерные трубы, – послышался в телефонах голос матроса:
   – Ой, неверно! Бери два кабельтова больше.
   Эссен постервел после такой поправки, а башни линкоров уже изрыгнули лавину огня. Болванки снарядов унеслись к щитам.
   – Недолет! – донеслось с мачтовых высот. – Давай, говорю, ставь на два больше… тогда не смажешь!
   Возмущенно загалдели в рубках штабные «флажки»:
   – Какой-то матрос и смеет так нагло… самого адмирала!
   – Он прав, – сказал Эссен и велел внести поправку.
   Башни линкоров снова извергли огонь, и служба на визирах сразу отметила накрытие. После отбоя стрельбам Эссен завращал рыжими глазами, крича дальномерщику:
   – А ну, слезай сюда… корректор паршивый!
   «Сейчас быть морде битой». Молодцеватый матрос с выпуклой грудью провопно соскочил с мачты на хоиовой мостик.
   – Как зовут? – рявкнул на него комфлот. – Павел Дыбенко, ваше превосходительство.
   Эссен взял матроса за ухо:
   – Так вот что я скажу тебе, дорогой Дыбенко: или ты у меня в тюрьме насидишься, или… быть тебе на моем месте!
   – Так точно, мы ведь способны и на то и на другое.
   «Ну вот, сейчас врежет по уху…» Но Эссен, сердито сопя, раскрыл кошелек и подарил Дыбенке серебряный рубелек:
   – Сукин ты сын! Хвалю за честность. Получи на гульбу…
* * *
   Русско-японская война, столь неудачная для России, была, по сути дела, тем кремнем, на котором оттачивали свое флотское оружие все великие морские державы. Из печального опыта перевернутых кверху килями витязей-броненосцев, из геройской гибели «Стерегущего», из обороны Порт-Артура – немцы, англичане, французы (а также и сами русские) делали торопливые выводы, загружая, работой свои верфи, заводы и лаборатории. Окончательно набрать боевую мощь исполина русский флот должен был по плану лишь в 1920 году, но… война не стала ждать, и все программы на будущее достались уже Советской власти.
   Англия – из трагических выводов Цусимы – породила морское чудовище по имени «Дредноут» («Ничего не боящийся»), и это имя сделалось нарицательным для большинства линейных кораблей, в генеральной мощи которых мир тогда еще не сомневался. Однако, подобно тому, как автомобиль вытеснял на обочину дороги лошадь с телегой, так и подводная лодка уже выходила в атаку на дредноуты, чтобы торпедами подорвать непререкаемый авторитет «ничего не боящихся».
   Все спорные проблемы, которые накопились в XIX веке, империализм разрешал в начале века XX, и первая мировая война стала для военных людей почти откровением, ибо штабная мысль не могла угнаться за бурным развитием сил материальных. Под палубами уже рокотали турбины, стучали клапаны дизелей, корабли сосали бензин и мазут, электротоки и гидравлика проворачивали башни орудий, а в душе адмиралов еще не умерло желание выстраивать эскадры в одну линию, как во времена Нельсона. Нельзя обвинять в отсталости русских адмиралов – ошибки англичан и немцев в борьбе на море порою были еще ужаснее, еще грубее. В Цусимской битве японский адмирал Того удачным маневром охватил «голову» эскадры Рожественского – и британские адмиралы теперь без конца будут повторять этот маневр, для исполнения которого в Англии изобрели даже особый класс кораблей – линейных крейсеров, вся задача которых – разбить авангард противника.
   Русский флот по тем временам был передовым флотом мира, а жидкое топливо уже открывало перед ним обширные пространства океанов. Используя захваченные на «Магдебурге» германские шифры, русские заранее угадывали намерения врага и предупреждали о них союзников. Артиллерия флотов резко увеличила свою мощь, но… увеличились и дистанции боя. Наступило шаткое равновесие: количество попаданий в цель оставалось на том же уровне, как и в русско-японской войне. Три попадания из ста выпущенных снарядов – это считалось большой удачей (даже гордились!). В первой мировой войне уже обозначился кризис нарезной артиллерии, и этот кризис оформился лишь к концу второй мировой войны (весною 1945 года в битве за Берлин советская артиллерия исполнит торжественный реквием многовековой славе пушек).
   Мировая бойня за передел мира еще не началась: не мог решиться на войну Вильгельм II в Потсдаме, боялся ее Николай II в Царском Селе – ее открыл из Гельсингфорса адмирал Эссен.
   – Почему молчит царскосельский суслик? – рвал и метал он, разбрасывая мебель по каюте. – Пусть срочно сообщат мне о политическом положении. Если ночью не получу ответа, я утром начну вываливать за борт все мины, какие найдутся на складах флота…
   Ответа не было (войны – тоже). Балтийский флот вышел в море и уже завалил минами пространство от Наргена до Порккала-Удд – от Финляндии до Эстляндии, когда Петербург дал Эссену телеграмму-молнию – вне всякой очереди: « Война объявлена, тчк быстро ставьте мины тчк».
   – Я сам водрузил себе памятник… вот он, ни на что не похожий! – И адмирал Эссен указал с мостика на кипящие воды Балтики, в которых сразу стало тесно и жутко от густоты минных банок.
* * *
   А теперь он умирал. В чине вице-адмирала. В возрасте пятидесяти пяти лет. Диагноз – крупозное воспаление легких. Эссен простудился на переходе от Ревеля… Николай Оттович лежал в бронированной глухоте флагманского крейсера «Рюрик» – на койке, зачехленной славным андреевским флагом. Годами не сходивший с палуб кораблей, он не пожелал умирать на берегу.
   – Я не собака! Комфлот отдаст концы на своем флагмане…
   Клокоча бронхами, адмирал подозвал к себе Ренгартена:
   – Скажи хоть ты… правду… Где сейчас германский флот?
   Ренгартен скрыл правду от умирающего и отвечал уклончиво, что эскадры принца Генриха лишь на подходах к Либаве.
   – Ирбены под ударом, – прохрипел адмирал Эссен. – Как жаль, что я подыхаю. Теперь зубами цепляйтесь за Ирбены и Ригу, в бетон и сталь надо одеть мыс Церель… Держитесь! Иначе всех вас продует через трубу Моонзунда, как пушинку через воздуходувку…
   Перед смертью Эссен настойчиво заговорил о своем преемнике, при этом он стал сильно волноваться: