Красивая и живая девочка, она, словно бабочка, резво впорхнула в компанию русских гимназистов и гимназисток, которые охотно приняли ее в свой веселый круг, в котором понимание жизни было широким, как мир, и совсем не таким, каким раньше все ей казалось. А потом Мене было так тяжко возвращаться в свой удушливый дом, где отец бубнил из потемок над раскрытым Талмудом, вздыхала за стеною мать, братья с длинными пейсами говорили меж собой только шепотом, а ходили по комнатам на цыпочках, словно боясь кого-то незримого, но страшного…
   Меня оказалась чертовски талантлива! Даже без учителей она самоучкой освоила чтение и писание по-русски, тайком от родителей поглощала ночами романы, в которых распускалась неведомая ей жизнь, а прекрасные героини на самой последней странице подставляли пунцовые губы под жаркий ливень огненных поцелуев. Так зарождались мечты – сладкие иллюзии о той жизни, которая совсем не ждет ее, но которая возможна, если…
   «Ах, если бы!» – потихоньку вздыхала она.
   Отныне обстановка в родительском доме ей казалась невыносима, хотелось вырваться и куда-то бежать, жаждалось быть постоянно веселой, делать только то, что хочется. Но… как обрести эту призрачную свободу, чтобы не сопливый Натан, а сказочный некто увлек ее в чудесные соблазны? Наконец Меня Палем, никому ничего не говоря, сообразила, что свободу ей может дать только переход в православие.
   Ей было лет пятнадцать-шестнадцать, когда она посетила православный собор в родном городе. Конечно, священник заметил еврейскую девушку в толпе молящихся, и, по окончании службы, он молча поманил ее в притвор храма, где никого не было.
   – Я тебя знаю, – просто сказал он. – Знаю и твоих папу с мамой. Разве ты не боишься, что тебя очень строго накажут в семье за посещение нашей церкви?
   – Не боюсь. Крестите меня, – взмолилась Меня.
   Священник был человеком осторожным.
   – Не горячись, девочка, – рассудительно произнес он. – Сядь и выслушай меня очень внимательно. До Симферополя я служил в Могилеве, и там со мною случилась большая беда. Я крестил еврейскую девушку, влюбленную в русского офицера, который сделал ей предложение. Но закончилось все ужасно… Соплеменники забили ее камнями, и я до сих пор содрогаюсь, вспоминая этот кошмарный случай, в котором косвенно оказался виноват я сам. Потому и говорю тебе – будь благоразумна.
   – Я вполне благоразумна, – ответила Меня Палем. – Но поймите, я хочу жить, потому и прошу вас: крестите меня!
   Священник сказал, что сочувствует ее стремлениям, но сам он слишком ничтожная персона, и потому неспособен оградить ее от побиения камнями по ветхозаветным обычаям.
   – Вернись домой и помалкивай, – выпроваживал он Меню из храма. – Я постараюсь сыскать авторитетного человека, который не побоится стать твоим крестным отцом…
   Нашел! Это был генерал-майор и местный миллионер Василий Павлович Попов – потомок того знаменитого В. С. Попова, который состоял еще при светлейшем князе Потемкине-Таврическом и потомство которого прочно осело в Крыму, где Поповы владели огромными поместьями, перевитыми виноградной лозой, исстари завезенной сюда из Токая. Вот этот Василий Павлович Попов, наследник былой славы, и согласился быть крестным, а в конце церковной процедуры он подарил вчерашней Менечке сотню рублей, преподав ей напутствие:
   – Ты стала Ольгой в святом крещении, а отчество у тебя от моего имени. Но я не стану возражать, если пожелаешь писаться «Поповой». Желаю счастья! Но после всего, что здесь произошло, домой тебе уже никогда не вернуться, почему и советую тебе скрыться… хотя бы в Одессе. Там такой оживленный город, где даже крокодил может затеряться в толпе на базаре. Но боюсь, что с такою внешностью, от судьбы не укроешься…
   ………………………………………………………………………………………
   Генерал Попов не слишком-то расщедрился перед крестницей, зато он дал ей рекомендательное письмо знакомым в Одессе, с этим письмом Ольгу Палем-Попову взяли в услужение хорошие люди из хорошего дома. Однако удержалась она в горничных день-два, не больше, ибо, как выяснилось, делать ничего не умела, даже самовар не могла поставить как надо. После этого и оказалась за прилавком табачного магазина. Но вскоре и тут выяснилось, что к торговле совсем неприспособлена, расхваливать товар не умела, и жена хозяина, выздоровев, выставила ее на улицу, еще обругав как следует за нехватку папирос фабрики Месаксуди, выкуренных околоточным Пахомом Гориловым…
   А куда ей деваться? Без родни и знакомых, девушка с яркой, броской внешностью, – конечно, она уже не раз перехватывала на улицах взгляды мужчин, оценивающие ее. Выглядела же она великолепно, о таких женщинах принято говорить, что они родились с «изюминкой во рту» и созданы для любви. Вряд ли Палем-Попова догадывалась в ту пору жизни, что сейчас она – лишь хороший «товар», на который всегда сыщется покупатель.
   Пристав Чабанов спустя несколько лет вспомнил, что Ольга Васильевна одевалась тогда бедненько, держалась скромницей, но была весела и здорова, а чахнуть стала именно с того времени, когда на нее нашелся богатый «покупатель».
   Василий Васильевич Кандинский появился в 1887 году под видом солидного человека, который, упаси бог, не зазывал ее в ресторан у Фанкони, а сначала лишь изрекал благостные и гуманные пожелания окружить ее «отеческой» заботой, так как его сердце разрывается при виде ее сиротства:
   – Вы даже не представляете, как вам повезло, что встретили именно меня, который вполне бескорыстно готов устроить ваше благополучие и ваше будущее счастье…
   Установить четкую грань, которая бы делила «отеческую» заботу от прочих интересов Кандинского, сейчас уже невозможно, и даже Карабчевский, пытавшийся проникнуть в душу Кандинского, отступил перед ним в непонимании его характера: «К сожалению, г-н Кандинский, когда от него требовалось дать прямой ответ, очень любил поговорить о погоде…»
   Наверное, именно таким и был этот финансист, желавший иметь Ольгу Палем где-то между своей конторой и биржей. Как бы то ни было, но «отеческое» внимание он все-таки проявил: снял для Ольги квартиру, обставил ее хорошей мебелью, нанял служанку, а кучеру Илье велел катать Ольгу – куда ей вздумается.
   – Для меня, – намекал Кандинский, перебирая брелоки часов, выпущенных поверх жилетки, – твое имя звучит отчасти вульгарно. Посмотри на себя в зеркало – какая же ты Ольга? Позволь, деточка, я стану называть тебя библейским именем Мариам, а ты называй меня своим пупсиком… Так будет гораздо проще и придаст некоторую интимность нашим непредсказуемым отношениям.
   «Отеческие» отношения вскоре уступили место другим, весьма далеким от родительских попечений, но которые Ольга Палем, кажется, не слишком-то драматизировала. Кандинский вечерами, усталый, просил ее щипать гитарные струны, и после игры на бирже ему было приятно слышать игру на гитаре, и слова романса сулили ему как раз то, на что он уже не мог рассчитывать:
   У ног твоих рабой умру,
   Давно-давно блаженства жду.
   Ты мучь меня, терзай меня,
   Одно прошу – люби меня,
   И, умирая, не солгу,
   «Люблю» скажу – и вмиг умру…

   – Ах, как это приятно! – умилялся Кандинский. Но вскоре ей стало тошно быть райской птичкой, посаженной в золоченую клетку. Человек мало выразительный, целиком погруженный в мир балансов, авуаров и кредитов, Кандинский, надо полагать, сделал ее содержанкой не ради взбодрения мужских эмоций, а лишь для того, чтобы поднять престиж своей конторы; пусть люди говорят: «Если уж этот старый хрыч мотает на молодую любовницу, так, значит, финансы его конторы в полном порядке…» Ольга Палем стала как бы яркой рекламой преуспеяния конторы Кандинского, который серьезно полагал, что квартира, мебель и служанка – этого вполне достаточно, чтобы его «Мариам» была довольна и счастлива.
   Кстати, у него был приятель – отставной полковник Колемин, уже пожилой человек, и он был единственным, кого Кандинский допустил до знакомства с Ольгой Палем. Случайно, оставив мужчин наедине, Ольга слышала, как Колемин говорил:
   – Мерзавец ты, Васька, мало тебя смолоду били! С тебя-то спрос короткий, благо из штанов давно песок сыплется, а вот каково-то ей, бедной девице? Ведь ей жить да жить, а кто возьмет ее в жены, если узнает, что она была твоей содержанкой? Ты бы прежде хоть со мной посоветовался…
   Отношения с Кандинским затянулись, но, встречая Ольгу Палем-Попову на улицах, пристав Чабанов заметил, что «меценатство» Кандинского не пошло на пользу: женщина выглядела плохо, осунулась, подурнела. Это были внешние проявления, а сам Кандинский наблюдал и внутренние – его «Мариам» колотила тарелки на кухне, кричала на служанку, казалась издерганной, не в меру вспыльчивой, места себе не находила.
   – Деточка, – вежливо допытывался Кандинский, – пожалей своего пупсика и не будь такой букой. Чего тебе еще не хватает? Ну скажи что-нибудь ласковое. Может, добавить денег, чтобы ты завтра побегала по Александровской?
   Колемин, человек семейный, навещал ее запросто, с ним Ольга была доверительна, как дочь с отцом. Бывалый вояка, крутой и честный, полковник сам и завел разговор с нею.
   – Слушай! – сказал он Ольге. – У меня ведь дочь старше тебя, и я вижу, что ты исчахлась, а красота твоя меркнет… Разве это жизнь? Одна маета и никакого просвета. Ну хорошо, я приятель Васи-Васи, но все же скажу, что он тебя в гроб загонит! Ты меня послушай, дочка, я ведь зла тебе не желаю. Только добра хочу.
   – Верю, – тихо отозвалась Ольга, заплакав.
   – Бросай ты этого полудохлого мерина и поживи, как живут все молодые чудачки. На что этот Вася-Вася, который нужен тебе – словно слепой поводырь зрячему?
   – Он меня не отпустит, – призадумалась Ольга.
   Колемин трахнул кулаком по столу:
   – А пусть только попробует не отпустить! Или ты веревкой к нему привязана? Не спорю, что Вася-Вася честный человек, но он же свихнулся на старости лет. Всю жизнь прожил со своей грымзой, а теперь ему, видите ли, свежатинки захотелось!
   Ольга Палем вытерла слезы, спросила:
   – Уйду! А вот на что я жить стану?
   – Наймись.
   – Куда? Меня же никто не возьмет, я белоручка, ничего не умею делать, метлы в руках не держала…
   – Ах ты, господи! – сокрушенно вздыхал Колемин. – Ладно, – рассудил он потом, – я сам поговорю с Васей-Васей, чтобы кончал дурака валять, чтобы своих седин не позорил и чтобы тебя не позорил перед всем светом…
   Этот разговор, судя по всему, происходил летом 1889 года. Кандинский, подводя баланс своим амурным делам, откровенно признался другу, что изнурен до крайности:
   – У меня после общения с Мариам стало вот тут побаливать. Раньше не болело, а теперь болит. И сам вижу, что ради соблюдения благопристойности нам лучше расстаться. Не только она со мною измучилась, но и мне стало труднее высиживать дни в конторе. Мариам очень скоро вошла во вкус и теперь требует от меня такой прыткости, будто я только вчера закончил гимназию… Так и быть. Расстанемся по-хорошему.
   – Что ты называешь хорошим? – спросил Колемин.
   – Хорошо – это когда без скандала…
   Ольга Васильевна стала укладывать вещи в саквояж.
   – Ну, я пойду, – сказала она. – За хлеб-соль спасибо. Чужого мне не надобно. Прощайте.
   – Стой! – заорал полковник как бешеный. – Куда пойдешь? До первого фонаря на углу? Там тебя адмирал Зеленый возьмет на цугундер, потом не отбрыкаешься… Думать надо!
   – Я думать не умею, – созналась Ольга.
   – Так я стану за тебя думать. Садись!
   Ольга Палем присела между пожилыми мужчинами.
   – Так дела не делаются, – строжайше выговорил полковник Кандинскому. – Если ты, сукин сын, обесчестил Ольгу Васильевну ее стыдным положением, так будь любезен раскошелиться, чтобы она не побиралась. Ничего! Ты не обеднеешь, а душу спасешь. Согрешил – так давай расплачивайся.
   Кандинский, не прекословя, выложил на стол три тысячи, просил Ольгу Палем заверить полученную сумму подписью в особой квитанции, припасенной для финала беседы заранее:
   – Этот расход я должен внести в конторские книги, дабы бухгалтер подвел баланс тютелька в тютельку… Ну что ж, – обвел он глазами комнату, – мебель очень хорошая. Я, конечно, сожалею, что все получилось кувырком, но… За мебель держаться не стану. Пусть Ольга Васильевна забирает все.
   – Заберет, не сомневайся, – утешил его Колемин. – А ты, – повернулся он к Ольге Палем, – не сиди, как разиня деревенская. Говори сразу, что тебе еще от этого Ротшильда надобно?
   Ольга, смущаясь, разглядывала свои ногти:
   – Да ничего мне больше не требуется…
   Бравый полковник поводил перед самым носом Кандинского громадным пальцем, багровым от возмущения.
   – Нет уж, – гневно прошипел он. – Ты у меня, Вася-Вася, мебелью да посудой от девки не отвинтишься. Иначе я тебе, дурню старому, и руки впредь не подам… Понял?
   – Разве я спорю? – отозвался Кандинский, следя за движением пальца. – Я ведь не враг Оленьки, почему бы и не выручить ее… только бы не забывала она расписываться в квитанциях!..
   Ольга Палем вышла на улицу, уселась в пролетку.
   – Илья, – сказала она, – ты одессит старый, все тут давно знаешь, поехали искать новую квартиру.
   – Да есть тут одна вроде бы… Нно-о, помчались!
   Он задержал бег рысака возле обширного дома Вагнера на Дерибасовской. Лопоухий гимназист, увидев богатую даму, перестал ковырять в носу. Ольга Палем поправила на нем фуражку.
   – Не знаешь ли, сдает ли хозяин квартиру?
   – Ага. На втором этаже. Вон шесть окон. А вы кто будете?
   – Твоя будущая соседка… Тебя как зовут?
   – Мама! – что есть мочи завопил гимназист. – Тут спрашивают, как меня зовут. Отвечать или сама поговоришь?
   – Без меня ничего не говори, – послышалось из окон. – Я сейчас выйду сама и скажу, что тебя зовут Вивочкой…
   …Странно, что в окружении Кандинского я встретил и некоего Малевича. Но в какой степени родства они были с известными абстракционистами – этого я, простите, не выяснил. Просто мне было некогда залезать в генеалогические дебри.
   Сейчас у меня и у вас, читатель, есть дела поважнее!

4. ПОМОГИ ЕЙ, ГОСПОДИ!

   По утрам, коленопреклоненная, Ольга Палем молилась:
   – Боженька ласковый, помоги мне, бедненькой….
   Залитый солнцем город, почти воздушный, если глянуть на него с моря, синеватый отблеск базальтовых мостовых, белый слепящий камень дворцов богачей и негоциантов, бурные всплески полосатых тентов, растянутых над верандами и балконами. До глубокой ночи шумели рестораны Робини и Фанкони, в которых навзрыд играли румынские скрипки, а таборные цыганки сулили разлуку в степных раздольях. Дельцы, жулики и пройдохи с утра занимали столики в приморских кафе, спекулируя меж собой чуть ли не воздухом. В публичных садах звончато гремели струи фонтанов, оркестры выдували в небо разнузданные мотивы из оперетт Оффенбаха, оживленная публика слонялась по бульварам, юные жуиры и стареющие бонвиваны с торопливой угодливостью раскланивались перед дамами, приятными во всех отношениях. На каждом углу продавали цветы, все благоухало морем, дынями, акациями, вином, дамскими духами от Ралле и Броккара, и все вокруг, кажется, звучало – музыкой, плеском воды, говором, призывами, откликами, смехом…
   Тут и не захочешь, да поневоле взмолишься:
   – Вразуми меня, Господи, и не дай пропасть…
   Только теперь, вырвавшись из клетки, обильно позлащенной Кандинским, Ольга Палем взмыла ввысь как вольная птица, и с трагической высоты своего одинокого полета она, казалось, увидела сама себя – свободной, прекрасной, счастливой.
   Не сердитесь, если я снова сошлюсь на слова Н. П. Карабчевского: «Она вращалась теперь в обществе молодых студентов и офицеров, юнкеров и гимназистов. Они устраивали для нее кавалькады, сопровождали верхами в загородных прогулках, вводили Ольгу Палем в свои студенческие вечеринки и танцевальные вечера; в обществе молодой и красивой женщины всегда было шумно, весело, молодо, непринужденно…»
   – Господи, не оставь меня! – молилась Ольга Палем, обуянная тихим ужасом перед приманками жизни, столь щедро разбросанными на путях ее жизни.
   Да, слишком уж много соблазнов окружало ее, все ухаживали за ней, влюблялись в нее, недоступную никому, и она, как и всякая женщина, ощутившая власть своей красоты, становилась излишне гордой, презрительно-равнодушной, все отвергающая, выдумывающая о себе даже то, чего никогда не было.
   – Почему я сегодня Палем, а завтра опять Попова? – говорила она своим поклонникам. – О-о, это ужасная история… Моя мать, красивая княжна из рода крымских Гиреев, была женою какого-то богача Палема, но покинула его ради страстной любви к одному аристократу… Потому и называю себя как хочу!
   Но свои выдумки она вышивала по черному белыми нитками. Если ее улавливали на лжи, Ольга Палем обижалась:
   – Это не ложь, а лишь маленькое преувеличение…
   Среди молодежи, окружавшей ее, оказался и титулованный студент барон Сталь-фон-Гольштейн, который открыто выражал сомнение в ее «недоступности».
   – Бросьте, господа! – авторитетно заявил он однажды. – Палем или Попова, называйте ее как угодно, самая обычная «прости господи». Разве неизвестно, что она уже побывала в сарданапаловых объятиях старого паука, известного одесского гобсека? А где река текла, там всегда мокро будет…
   – Чем докажете это, барон? – возмутился курносый юнкер Сережа Лукьянов, тайный обожатель красавицы-амазонки.
   – Чем? – усмехнулся Сталь. – Согласен на пари. Через неделю она станет моей… Вы, юнкер, не верите?
   – Не верю.
   – Тогда договоримся: если Ольга Палем устоит передо мною, я, как благородный человек, признаю свое поражение, так и быть – ставлю на всех ящик шампанского.
   Через неделю барон честно расплатился за проигрыш.
   – Черт бы ее побрал, эту недотрогу! – сказал он при этом. – Ведь я всегда был неотразимым мужчиной, но эта язва и впрямь оказалась неприступнее Карфагена… Может, теперь попытаете счастье именно вы, юнкер Лукьянов?
   – Зачем? – понуро отвечал тот. – Зачем мешать Аристиду Зарифи, в которого влюблена госпожа Палем? Вы же видите, как волшебно сияют ее глаза, когда она встречает его…
   Кажется, Ольга Палем действительно влюбилась в очень красивого грека, сына богатого негоцианта, но Зарифи лишь загадочно улыбался, когда его спрашивали о результатах романа. Да, возникли и сплетни о том, что Аристид хорошо заплатил Ольге Палем, но красавец сразу же отверг эти слухи.
   – Стоит ли разводить грязь на чистом месте? – сказал он. – Ольга Васильевна и своих денег имеет достаточно. Она даже не делает секрета, откровенно рассказав мне, что господин Кандинский до сих пор опекает ее как родной папочка…
   Летом 1889 года в компании «золотой» молодежи Одессы, в которой юнкер Сережа Лукьянов был самым невинным и скромным, неожиданно заметили, что именно этот юнкер одержал над Ольгой Палем неслыханную победу. Капризная красавица сама пожелала провести летний сезон на захудалом хуторе его матери – в степных краях под Аккерманом. Мать юноши встретила Ольгу Палем очень радушно, и до чего же хорошо было Ольге на хуторе, где сохранилась еще дедовская библиотека, а вечерами, сидя в «вольтеровском» кресле, по-домашнему поджав под себя ноги с выпуклыми коленками, Ольга Палем запоем читала Бальзака, Гюго, Флобера, Поля де-Кока, Жорж Занд и Бурже.
   – Боже праведный! – восклицала она, блаженно щурясь при свете керосиновой лампы. – Сережа, милый, как я завидую тем людям, что жили до нас… сколько огня, сколько страсти!
   Молоденький юнкер, влюбленный лишь платонически, не смел и пальцем коснуться своей «богини», счастливый лишь оттого, что его глаза впитывают свет ее глубоких очей.
   – Может, чаю? Или сливок? – суетливо предлагал он. – Мама говорит, что вы мало едите. Это ее беспокоит…
   Рано утром Ольга Палем еще нежилась в постели, сонно слушая возгласы петухов, звавших ее к пробуждению, когда за стеною возникла тихая беседа матери с сыном.
   – Ах, Сережа! – говорила мать. – Вот станешь ты офицером, придет время жениться и… Поверь, лучшей невестки я бы и не хотела! Мне очень нравится Оленька, ты как-нибудь поговори с нею, чтобы согласилась дождаться тебя уже при эполетах.
   – Что вы, мама! – почтительно отвечал юнкер. – Ольга такая красивая, а я… я такой курносый. Как я скажу ей?..
   Лукьянов провожал ее осенью до вокзала в Аккермане, прощаясь, они долго стояли молча, и Ольге Палем было жаль оставлять юношу на перроне так… просто так. В самом деле, что ей стоит подарить ему свои губы, чтобы потом не спал по ночам, чтобы думал о ней, чтобы ожили прочитанные романы.
   Но ударил гонг – почти спасительный для нее.
   Доброе пожатье рук – и ничего больше.
   Так закончилось это лето – без единого поцелуя.
   …Знал бы Сережа Лукьянов, что пройдет несколько лет, и ему, ставшему офицером артиллерии, придется отстаивать честь его «богини», которую станут обливать зловонными помоями, всю испачкав грязью домыслов и циничных обвинений.
   ………………………………………………………………………………………
   В доме Вагнера на Дерибасовской она снимала обширную квартиру на втором этаже, а почти весь бельэтаж занимали состоятельные люди – чиновники или офицеры с семьями, здесь царили тишь да гладь да божья благодать, ароматизирующая запахами кухонь, волнующая звуками роялей, на которых доченьки с бантами в прическах разучивали гаммы. Граммофоны тогда еще не вошли в моду, одесситы довольствовались шарманками. Похрустывая на зубах шоколадом, Ольга Палем часто внимала пению девочек, подпевавших шарманкам из обычного репертуара улиц:
   Подайте мне карету,
   Трех вороных коней,
   Я сяду и поеду
   К разлучнице своей…

   Это слышалось с улицы. Зато окна квартиры выходили во двор, где размещались жилые флигели с открытыми галереями, густо заселенные мастеровым и базарным людом. Там в корытах прачки стирали белье для жильцов бельэтажа, там ругались и дрались мужья с женами, за что-то постоянно лупили орущих детей, со двора неистово гудели примусы, а на гигантских сковородах вечно шкворчали неизменные баклажаны с луком, запах которых Ольга Палем вдыхала вольно или невольно… Гораздо труднее было мириться с бурными дискуссиями, возникавшими во дворе на лирической, меркантильной или национальной основе.
   Ольга Палем невольно съеживалась в своих комнатах, когда со двора раздавалось требование:
   – Заткнись ты… морда жидовская!
   – От такого слышу! Ты сначала глянь на свою морду…
   Общедворовый скандал развивался по всем правилам народного искусства: евреев оставляли в покое, зато с жаром и пылом начинали перебирать других обитателей двора:
   – У, хохлятина! Сало-то с салом, вот и нажрал ряшку.
   – А тебе, кацапу, больше других надобно?
   – Я этой гречанке глаза повыцарапаю. Давно вижу, как она в мово драгоценного буркалы свои уставила, бесстыжая!
   – На помощь, тут свои наших бьют!
   – Свят-свят, люди добрые, будьте в свидетелях.
   – Маланья, у тебя борщ сбежал… кипит!
   – Чичас всех в протокол запихаем!
   – Николай, с кем ты связался-то? Или у тебя других дел не стало? Марш домой, покедова я не озверемши…
   Но даже в этом содоме, столь обычном для одесских задворок, к Ольге Палем относились хорошо. Она ладила с жителями двора, как умела ладить и с жильцами бельэтажа. Умела утешить бедную прачку, если у нее запивал муж-сапожник, давала на водку и сапожнику, когда тому требовалось похмелиться. Дворовые дети любили «тетю Поповочку», угощавшую их конфетами в красивых хрустящих фантиках, дарившую им пятаки на мороженое.
   Со всеми ровная и улыбчивая, Ольга Палем быстро сошлась и с обитателями бельэтажа. Как раз под нею селилась чиновная вдова Александра Михайловна Довнар-Запольская, моложавая и внешне симпатичная дама; любимой ее присказкой были слова: «Что люди скажут?» Вдовица жила наследством от мужа, воспитывая четырех детей. Ольга знала, что ее старший сын Александр уже студент, но видела его лишь мельком, вечно спешащего; зато к ней привык младший – Виктор Довнар, тот самый, что ковырял пальцем в носу, когда она первый раз подъехала к дому Вагнера, чтобы снять здесь квартиру.
   Теперь Ольга Палем, сидя на балконе, часто разговаривала с «Вивочкой», как звали его домашние, когда зазывала к себе, поила чаем или какао, дарила мальчику игрушки и лакомства. Довнар-Запольская никогда не благодарила Ольгу Палем за такое внимание к младшему сыну, но однажды, случайно повстречав ее в подъезде дома, сразу завела речь о старшем сыне.
   – Вы еще молоды, вряд ли поймете мои материнские волнения. Саша уже студент, умный, талантливый, скромный, естественно, он уже нуждается в женщине, и судить его за это нельзя. Но я боюсь, чтобы он не стал искать женской любви там, где ее находят холостые мужчины. Вы же знаете, голубушка, чем это все кончается. Так легко заболеть от дурных женщин…