Иногда попадались и большие колонны монотонно шаркавших ногами, понуро шагавших пленных немцев под конвоем советских солдат. Скорбно глядели на эти толпы местные жители. Я почему-то не заметил ни одного случая, чтобы какая-нибудь сердобольная "фрау" попыталась передать краюху хлеба или картофелину пленному, как это бывало, даже под угрозой конвоиров, когда фашисты гнали по украинским или белорусским селам наших солдат, попавших в плен. Ну, что же, у каждой нации, как теперь принято говорить, свой менталитет, своя широта души.
   В одном месте близ дороги какая-то пожилая немка сторожила нескольких коз, пасущихся на первой весенней траве. Среди этих коз Рита заметила маленького, видимо недавно появившегося на свет юркого козленка. То ли заговорил просыпавшийся в ней материнский инстинкт, то ли ее удивительная тяга к животным, но она остановила наш "фиакр", подбежала к этому черненькому созданию и взяла его на руки. Немка, охранявшая коз, вначале испугалась, увидев, что солдат в юбке подбежал к этому мини-стаду. Но потом, наверное увидев счастливое лицо этой юной советской женщины с заметно пополневшей фигурой, поняла ее порыв и затараторила: "Битте, битте, битте", мол, пожалуйста, возьмите, если нравится. И Рита, счастливая, принесла доверчиво прижавшееся к ней маленькое существо и уселась с ним в пролетку.
   Мне жаль было разочаровывать ее, заметив, что она не сможет заменить ему мать-козу, да и потом, что она с ним будет делать дальше. Скорее всего, просто кто-нибудь потом полакомится шашлыком из молоденькой козлятинки. По-моему, даже слезы навернулись на ее глазах, но она поняла меня, бережно опустила козленка на обочину дороги и тронула наш "кабриолет", постоянно оглядываясь на это милое создание, которое не бросилось к своим козам, а будто за чем-то родным некоторое время семенило своими тоненькими ножками за все дальше уезжавшей от него повозкой.
   К ночи решили остановиться в каком-то небольшом городишке. Выбрали более или менее приличный дом, хозяева которого, не скажу, чтобы очень радушно, но, видимо, не впервой нас, советских, пустили ночевать.
   В отведенной нам комнате было все необходимое: стол, стулья, две широкие кровати с толстыми пуховыми перинами, на тумбочке стоял таз, рядом в металлическом кувшине была вода для умывания.
   Попросили мы хозяйку вскипятить воды, чтобы попить чаю. Пожилая немка с каким-то неживым, тусклым лицом кивнула в знак того, что понимает наш далеко не совершенный немецкий, выдавила из себя "яволь" и вышла. Потом, за годы моей службы в Германии я понял, что это "яволь" у них одно из главных слов общения. Тем временем мы достали свою провизию, вскрыли банку какой-то американской тушенки, достали сахар. Хозяйка принесла нам две чашки кипятка и, увидев сахар, спросила, не хотим ли мы кофе. По ее глазам, так жадно смотревшим на эти белые кусочки колотого рафинада, мы поняли, что кофе-то она предложила неспроста. Конечно же, мы договорились, отдав ей половину имевшегося у нас сахара. Видимо, она на такую щедрость не рассчитывала, так как ее до этого неподвижное лицо вдруг оживилось, и она, не переставая, стала повторять "данке, данке шон" и даже как-то неловко кланяться. Как мы узнали, немцы вообще долгое время сахара не видели, пользуясь широко распространенными тогда в Германии эрзацами, в данном случае - сахарином. Утром хозяйка, когда мы собрались завтракать, принесла нам две чашки дымящегося кофе. Уж очень похож был этот эрзац-кофе на тот дальневосточный ячменный да желудевый, из которого в голодном году мама пекла нам черные лепешки или оладьи... Но все-таки это была не вода, а уже напиток. Да еще поданный добровольно и от души.
   Поблагодарили хозяйку и уехали, покормив предварительно лошадку овсом, который оказался в ящике под сиденьем пролетки. Рита сказала, что это ребята позаботились, когда ее снаряжали, Валера Семыкин и Моисей Зельцер.
   Весь день то встречались нам колонны пленных фашистов (сколько же их сдалось?!) и толпы освобожденных из рабства, то обгоняли нас танки и самоходки, автоколонны с людьми и орудиями. И почему-то не было среди солдат оживления, оттого что видели сержанта-девушку, везущую какого-то капитана с обвязанной бинтом головой, не кричали они обычные в таких случаях ранее "воздух!", "рама!". Наверное, настроение было не то. Берлин еще упорно сопротивлялся. А они ехали туда...
   Вторую ночь провели в каком-то небольшом городке или деревне (они мало чем отличались друг от друга). Дома за редким исключением были каменные и почти все под красной черепицей. Неплохо жили бюргеры. А хотелось еще лучше, потому и поддержали Гитлера в его "Дранг нах остен". Теперь пришла пора расплаты за этот "дранг".
   ...Проснулись мы рано и, наскоро позавтракав, тут же выехали. Спустя несколько часов подъехали к тому конечному пункту, отмеченному на карте, и первый же попавшийся нам старик-немец указал, где находится "коммандант". Каково же было наше изумление, когда в его роли увидели нашего батальонного офицера, моего давнего друга - Петра Загуменникова! Какая же радость обоюдная была по поводу этой неожиданной встречи! Пробыли мы у него часа два, подкрепились вторым завтраком. Петя объяснил нам, что комендантом сюда назначен временно и на днях его должен сменить постоянный комендант. И тогда он снова появится в батальоне. Взяв нашу карту, Петя отметил на ней те пункты, через которые должен следовать штаб нашего штрафбата.
   Пополнив с помощью доброго друга-коменданта и свои съестные припасы, и корм для нашего транспорта в одну лошадиную силу, тронулись в дальнейшую, теперь уже не такую длинную дорогу. Решили больше не останавливаться на ночлег, чтобы побыстрее добраться до родного дома, коим стал для нас наш "восьмой отдельный".
   Ночь прошла под монотонный, усыпляющий перестук копыт, и утром, добравшись до последней отмеченной на карте моим другом деревни, на главном ее перекрестке, возле небольшой кирхи увидели на аккуратном немецком столбе с такими же аккуратными указателями нашу русскую, вырубленную топором указку, на которой большими цифрами черной краской написан был номер нашей полевой почты "07380", а чуть ниже выведено: "Х-во Батурина".
   Сомнений не было. Мы почти дома! А это уже был день Первого Мая! В душе праздник двойной! Сразу вспомнилась довоенная любимая песня "Утро красит нежным светом..." о майской Москве, и эти воспоминания о далеком прошлом перемешались с представлениями о совсем близкой встрече с боевыми друзьями.
   ...Берлин доживает последние часы, бои идут уже за рейхстаг. У немцев траур на лицах, у многих - черные повязки на рукавах. То ли по погибшим родственникам - солдатам вермахта, то ли по Берлину... А может, им уже было известно о самоубийстве Гитлера и Геббельса, хотя мы об этом еще не знали...
   В общем, пробираемся согласно указкам по северным пригородам Берлина. Дачные места. Все в зелени, сады в пору буйного цветения. Но аромат цветов забивается запахами войны: со стороны Берлина ветром доносятся и дым, и запах пороховой гари, и характерный сладковатый привкус взорвавшегося в снарядах или минах тола. О, эти запахи войны! Как долго будете вы нас преследовать после ее окончания. И во сне, и наяву...
   Хорошо уже слышно, как перекатывается, словно недалекая гроза, орудийный грохот. Самолеты волна за волной идут на Берлин. Ему недолго еще огрызаться. Как мы узнали у Пети-коменданта, бои там идут уже с 26 апреля.
   Да, долгим, тяжелым ты был, наш путь к фашистскому логову. Это легкие победы делают победителя заносчивым. А у нас, добывших уже близкую Победу страшными потерями, величайшим героизмом, напряжением всех сил своих и самоотверженностью, у нас, живых, возникает только необычайная гордость. Гордость за то, что нам это, наконец, удалось, за то, что и наша кровь пролита в боях не напрасно. Мы с первых дней войны свято и непоколебимо верили, что "наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами".
   А вера именно в правоту своего дела и была душой нашего народа. Из нее исходил и всеобщий героизм советских людей, массовые подвиги на фронте и в тылу.
   И если раньше мы уверенно говорили: "будет и на нашей улице праздник", представляя его еще где-то (по военным меркам) очень далеко, то теперь этот праздник, добытый огромными жертвами народа нашего, был уже совсем рядом, его приближение чувствовалось, кажется, каждой клеточкой тела, каждой частицей души, с каждым ударом живого метронома - сердца человеческого.
   Вот в таком приподнятом настроении мы и добрались до штаба нашего родного штрафбата. Сердце мое колотилось настолько учащенно, что возникла непривычная еще, резкая головная боль.
   Увидели нас находящиеся вблизи офицеры, бросились к нашему тарантасу, буквально на руках стащили обоих на землю грешную. Объятия до хруста костей, поцелуи, рукопожатия.
   Филипп Киселев, видимо заметивший нашу усталость (Рита успела сказать ему, что мы всю ночь не спали, торопились скорее доехать), мое побледневшее лицо и появившуюся на лбу испарину, распорядился оставить нас и дать нам отдохнуть. "Все новости потом!" - отрезал он. И добавил: "Теперь твоим ординарцем по его просьбе будет на несколько дней почти лейтенант Путря".
   Из этой его реплики я понял, что Путря уже реабилитирован, хотя позже узнал, что Батурин с трудом согласился на это, мотивируя свое упорство тем, что у Путри еще не закончился месячный срок, который он должен был отбыть взамен недосиженных лет в тюрьме. Какая "пунктуальность"!
   Этот счастливый "почти лейтенант" и отвел нас в отведенные нам покои в цокольном этаже какого-то добротного дома. Здесь все было по-хозяйски прибрано, приготовил он нам и чистые полотенца, чтобы умыться с дороги, и как только мы с этим управились, подал нам обед и две вместительные кружки молока. Оказывается, он уже сутки ждал нашего возвращения, волновался и все хлопотал, не находя себе места.
   Пообедав и заметив, что головная боль утихла, я все-таки прежде, чем лечь отдыхать, решил пойти к комбату с докладом о моем возвращении. А то как-то не по-военному получится.
   Батурин разместился, как и многие офицеры, в подвальном помещении большого дома, хотя этот подвал был хорошо отделан и обставлен и, видимо, служил кому-то из местных тузов комфортным бомбоубежищем.
   Комбат принял меня настороженно-прохладно, выслушал мой официальный рапорт о прибытии и, не сказав ни слова об оценке наших действий на плацдарме, велел отдыхать, а вечером вместе с женой прибыть к нему. Несколько обескураженный такой холодной реакцией на мое возвращение, я повернулся к выходу, надеясь услышать хотя бы вслед что-нибудь ободряющее. Но так и ушел, не дождавшись ни слова - как и тогда, летом, при возвращении из госпиталя. Однако в то время он меня еще совсем не знал, а здесь столько у нас контактов было и на Нареве, и после. Просто, подумал я, у него такая странная манера взаимоотношений с подчиненными, ну никак не соответствующая моим представлениям о политработниках, комиссарах, кем он был совсем недавно.
   На улице меня ждали Рита, оба Жоры - Сергеев и Ражев и еще несколько офицеров, среди которых был и один из помощников Киселева, ПНШ капитан Николай Гуменюк, ведающий наградными делами. Покрутился, что-то вроде хотел сказать, но так и ушел, не улучив, наверное, подходящей минуты.
   Заснул я не скоро, но все-таки поспал, голова немного посвежела. Рита уже готовилась к вечернему визиту в дом Батурина: приготовила с помощью Путри мой китель, давно лежавший без дела в обозе, погладила, подшила свеженький белый подворотничок, отгладила свою гимнастерку, нацепив на нее орден, полученный в госпитале, и медаль, которой ее наградили еще за Альтдамм. Ведь все-таки Первомайский праздник, и Батурин, наверное, именно по этому поводу "дает прием", раз пригласил нас.
   А многие уже знали, что прием этот будет, в отличие от встречи Нового года, в довольно узком составе.
   Когда мы там появились, кроме комбата и его жены были замполит Казаков и все остальные заместители, почти все штабные офицеры, оба Георгия (Сергеев и Ражев), а также наш батальонный доктор и ротный парторг Чайка, который тоже, оказывается, был ранен на Одере, уже на воде, но выплыл, от госпитализации отказался и, как и Жора Сергеев, лечился у Степана Петровича. Кто-то еще был, не помню, но первый тост, как и положено, произнес комбат.
   Говорил он долго, в основном о Первомае, потом перешел к недавним событиям на Одере. Узнал я, что совершенно невредимыми из штрафников, бравших плацдарм, остались всего четыре человека, в том числе и Сапуняк, заменивший меня после ранения. Как я был рад этому! Сказал Батурин, что всех их без "пролитой крови" уже восстановили в званиях и возвратили в их части или в офицерский полк резерва.
   Подводя итог этой части своей длинной, вовсе, казалось, и не застольной, речи, комбат сказал и о тех, кто представлен к правительственным наградам. Начал с того, что к званию Героя Советского Союза (посмертно) представлен капитан Смешной.
   Я тогда подумал, что Смешной проявил поистине героическое самообладание, поразительную способность владеть собой в самых разных условиях, в том числе и в ситуации смертельной опасности. Это, по-моему, и есть высшее проявление героизма.
   Вот сейчас, когда я пишу эти строки, в памяти непрерывно стучат слова, услышанные мной на одном вечере фронтовой поэзии в Харькове:
   Лежат в земле ненагражденные солдаты.
   А для прижизненных наград
   им просто жизни не хватило.
   Сколько их, порой безвестных, героев, без наград полегло в матушку-землю, и свою, и чужую?
   Далее комбат сказал, что я представлен к ордену боевого Красного Знамени и присвоению очередного воинского звания, при котором "одна большая звезда заменит все маленькие звездочки на погонах". Как-то уж очень витиевато он это изложил.
   Значительно проще через несколько дней об этом сказал мне ("по секрету") Коля Гуменюк. Вначале было заготовлено представление к такому высокому званию посмертно на меня, но как только Батурин узнал от Риты, вернувшейся из госпиталя, что я жив, он тут же приказал это представление переоформить "согласно желанию командира роты" на Смешного. Я подумал: а может, комбату было такое указание сверху, что в штрафбате Герой может быть только посмертно? А может, Батурину не хотелось, как и раньше, чтобы кто-то в батальоне носил награду более высокую, чем у него? (К тому времени он уже успел получить орден Красного Знамени. Наверное, тоже за Одер.)
   Потом на этом вечере после двух или трех тостов случилось неожиданное. Здесь я снова передам слово автору очерка "Военно-полевой роман" Инне Руденко, которая со слов Риты записала там следующее:
   Суровый Саша был, волевой, но как-то раз чуть не потерял сознание. Было это после ранения.
   Отмечали Сашино возвращение из госпиталя, говорили о том, как недоставало его всем, как я его искала и ждала, какая у нас верная любовь, и вдруг встает наш друг и прямо в лицо двум говорившим бросает: "Вы не смеете даже произносить их имена!". Оказалось, эти двое, пока Саши не было, уже договорились, кто первый попытается меня "утешить". Саша побледнел так, что еле мы его подхватить успели.
   А я, действительно, потерял на какое-то время сознание от вдруг возникшей чудовищной головной боли. Наверное, к этому эмоциональному фактору добавилось и то, что я все-таки "употребил" (правда, не водки или спирта, а по случаю счастливого "воскресения" мне налили, кажется, французского коньяка, который среди трофеев не был редкостью), несмотря на строгие наставления госпитальных врачей. Другом этим оказался все тот же Георгий Ражев, который все больше становился сварливым, склонным к ссорам и скандалам, успевший уже солидно хватить спиртного до этого батуринского приема. Его болезненное воображение, подогретое винными парами, нафантазировало какую-то жуткую картину из неправильно понятой услышанной фразы, где речь шла о том, как они сокрушаются о случившемся и каким образом лучше успокоить, утешить молодую вдову на сносях. За эти последние недели Георгию удалось устроить не один скандал и среди офицеров подразделений, и в штабе. И все на почве "злоупотребления". На следующий день его в батальоне уже не было.
   Решение комбата Батурина об откомандировании Ражева сложилось несколько раньше. Тогда, перед Одером, его внезапная замена Сережей Писеевым, оказывается, была связана с письмом
   Ражева-отца, полковника, занимавшего какой-то видный пост в
   5-й Ударной армии, наступавшей южнее нас, с Кюстринского плацдарма. Сердобольный папаша, узнав, вероятно, от сына, что тот готовится форсировать Одер, прислал комбату 8-го ОШБ просьбу не посылать его чадо в предстоящие бои, чтобы, не дай Бог, в самом конце войны оно, уже имевшее и ранения и тяжелую контузию, не погибло. Конечно, отца понять можно, каждому родителю всегда хочется, если такая возможность имеется, хоть чем-нибудь уберечь свою кровинку. Ну, а тут возможность была: ведь по штату офицеров было на четыре роты, а воевать шла одна.
   Эта его последняя выходка, видимо, переполнила чашу терпения в общем-то флегматичного Батурина, и Георгия так срочно откомандировали к отцу, что к утру его уже не было в батальоне. Уехал он не попрощавшись. Наверное, все-таки стыдно было. Через много лет после войны, когда я разыскивал своих друзей-однополчан, вернее "одноштрафбатовцев", нашел и его в Пензе, и почти до самой его кончины мы переписывались. Все-таки совместная фронтовая жизнь и пережитые опасности сближают сильнее, нежели разделяют случаи типа того, каким был тот первомайский скандал близ Берлина. Потом его письма перестали приходить, и через несколько лет на мой запрос в военкомат пришел ответ: "Капитан в отставке Ражев Георгий Васильевич умер 14 мая 1993 года и похоронен на Аллее Славы города Пензы". Наверное, все-таки тогда (у нас в ШБ) у него были срывы, а остальную часть жизни он прожил достойно.
   В те дни штаб батальона несколько раз менял место дислокации (и все вокруг Берлина). В бой наши подразделения больше не посылали, хотя пополнение штрафников все еще поступало. Война кончалась, но, будто по инерции, трибуналы продолжали работать.
   Мой верный Путря трогательно, со слезами искреннего сожаления на глазах простился с нами и уехал в распоряжение Отдела кадров фронта уже лейтенантом (я даже подарил ему свои погоны, убрав с них лишние звездочки). А там его, наверное, сразу (или вскоре после Победы) и уволили в запас. И я был рад, что приложил руку к тому, чтобы сохранить ему жизнь, а то едва ли он бы выжил на Одере.
   Тот мой ординарец, что был у меня на Одере, погиб на плацдарме. Путря завершил свой штрафбатный срок. И теперь по распоряжению комбата вновь прибывающих штрафников назначали ординарцами к офицерам, и не имеющим подразделений. Ко мне прикрепили капитана-артиллериста Сергея (не помню точно фамилии, кажется - Кострюков). Это был москвич среднего роста, с тонкими чертами лица, выдающими в нем потомственного интеллигента. Он прекрасно играл на пианино и вообще был музыкально и литературно образованным человеком. Вот не помню только, в чем он перед самым концом войны проштрафился.
   Так случилось, что этому пополнению не пришлось вступить в бой, хотя, несмотря на это, по шесть-семь часов боевой подготовки ежедневно у них было. А судьба у них сложилась так, что, наверное, все они вскоре по случаю Победы были амнистированы. Сергей оставил мне свой московский адрес. И в мой первый отпуск в конце 1946 года, когда мы с Ритой проездом через Москву на Дальний Восток впервые попали в столицу нашей Родины и в первый раз увидели Кремль, Мавзолей, Красную площадь, то все-таки выбрали время навестить заветный московский адрес, однако дома Сергея не застали - он где-то недалеко под Москвой продолжал служить. Но встреча с его родными, которым он, оказывается, рассказал о нас, была сердечной и приятной.
   2 мая пал Берлин! До окончательной Победы оставалась какая-то неделя, а 4 мая Батурин с Казаковым где-то добились разрешения совершить поездку в Берлин, к рейхстагу.
   И снова, как в Рогачеве, Бресте и Варшаве, в штурме Берлина мы не участвовали, а только каким-то образом обеспечивали этот штурм ценою многих жизней. Как и в Варшаву, так и сейчас в Берлин вошли в еще горящий город...
   Ехали по берлинским улицам долго, петляя по ним из-за того, что во многих местах они были завалены обломками разрушенных домов, подбитыми танками и орудиями. Впечатление от этой столицы фашистского рейха мрачное. И не только, а может, и не столько от разрушений и других следов войны. Большинство улиц какие-то скучно-прямые, и вообще планировка города показалась утомительно-правильной.
   ...Множество зданий хмурятся подслеповатыми или выбитыми окнами, из которых свешиваются белые простыни вместо флагов капитуляции. Но это оттуда, где окна или уцелели, или их уже чем-то позатыкали и там чувствуется жизнь. Многие двери снесены вместе с частью прилегающих стен, и дома щерятся, словно беззубые рты дряхлых стариков. Уцелевшие стены домов однообразно грязные, серые какие-то.
   Изредка появляются на улицах или выглядывают из редких окон домов люди, с первого взгляда тоже однообразные, одинаково потертые, что ли. В большинстве это женщины, глубокие старики и любопытная, как у всех народов, детвора. Кое-где попадаются и уцелевшие, но затаившиеся в подвалах разрушенных зданий или старики - "фолькштурмовцы", или пацаны из "гитлерюгенда" с потерянными взглядами, выловленные нашими солдатами-патрулями. А ведь они надеялись отстоять на краю гибели свой "тысячелетний" рейх. Многие из них положили головы ради бредовых идей их бесноватого фюрера. А эти притаились было, чтобы переждать, сменить свою военную форму и затеряться в массе людей гражданских.
   Помню, подъехали мы со стороны реки Шпрее и уперлись в обрушенные фермы моста через нее. Объезд искать не стали, а карабкаясь по этим фермам, нижняя часть которых местами была погружена в воду, перебрались на другой берег, прямо на площадь перед рейхстагом и подошли к нему. Кое-где из выбитых больших окон этого мрачного здания еще вился дымок и тянуло гарью. И никакой величественности! Над разрушенным скелетом бывшего стеклянного купола реет красный флаг - наш, советский, флаг! Но это не просто флаг, это Знамя Победы! Широченная лестница главного входа и многочисленные колонны избиты, испещрены, словно оспинами, следами осколков и пуль.
   Нашу небольшую группу встретил молодой лейтенант, с которым о чем-то переговорил комбат Батурин. Дав нам команду подождать, он ушел внутрь с этим офицером. Вскоре лейтенант вернулся и разрешил нам войти. В это время в зале, куда мы вошли, было совсем немного людей, а наш комбат стоял невдалеке с такого же небольшого роста, но, в отличие от кругленького Батурина, поджарым, худым полковником, и тот, живо жестикулируя, о чем-то рассказывал.
   Как я потом узнал, этот полковник был командиром того полка, который штурмовал рейхстаг, и теперь назначен его Военным Комендантом.
   Причуды судьбы свели меня с ним уже более чем через 30 лет после этих дней, когда я, будучи начальником военной кафедры Харьковского автомобильно-дорожного института, проводил военные сборы студентов при одной из воинских частей в украинском городе Черкассы. И там перед принятием студентами военной присяги мне порекомендовали пригласить на этот торжественный ритуал Героя Советского Союза полковника Зинченко Федора Матвеевича.
   Что-то уж очень знакомое показалось мне в чертах и жестах этого полковника, и когда он представился как командир полка, штурмовавшего рейхстаг, я сразу узнал в нем того первого советского военного коменданта рейхстага. Несколько лет после этой встречи в Черкассах мне доводилось встречаться с этим неординарным и интересным человеком и каждому из нас было что вспомнить из тех грозных событий.
   А тогда, в сорок пятом, когда мы вошли в рейхстаг, его стены, колонны и другие архитектурные детали, частично разрушенные, закопченные, всего только через два дня после взятия рейхстага были уже расписаны и краткими, и пространными автографами советских воинов, даже на высоте, доступной лишь гигантского роста человеку. А писались они и мелом, и обломками кирпичей, и обгоревшими головешками.
   Подтащили мы с Петей Загуменниковым (он накануне вернулся в батальон) какие-то обломки бетонные и ящики обгорелые к стене, забрался я на них, а Рита и Петр поддерживали меня с двух сторон, чтобы не свалился. И какой-то обугленной палкой вывел: "Александр и Маргарита Пыльцыны. Дальний Восток Ленинград - Берлин". И росчерк за двоих. (Замечу, что тогда Рита была еще Макарьевская.)
   Мы набивали карманы обломками штукатурки, осколками камней и кирпичей на память, как сувенирами и для себя, и для тех, кому не довелось поехать с нами к рейхстагу, и для потомков. Жаль, не сохранил я ни их, ни той ложки, изуродованной пулей, ни даже пули, вынутой из моей ягодицы уже после войны, год спустя после ранения под Брестом.
   Почему-то не было тогда особого стремления хранить эту вещественную память о войне. Помнилась она по ранам и не только телесным, но и сердечным, душевным. И, казалось, этой вот памяти вполне достаточно на всю оставшуюся жизнь. И верно, хватило, если я пишу эту книгу почти через 60 лет после тех огненных лет, дней, ночей.
   ...К вечеру возвратились. Надо сказать, что еще два дня тому назад Рита где-то нашла белого кролика и приютила его у нас.
   И надо же, он оказался настолько ручным, что сразу привык к ее рукам и, наверное до этого уже приученный, любил лакать пиво, которого у нас было достаточно. Утром эта пушистая животина взбиралась на спинку кровати, чтобы в удобную минуту юркнуть под перину.