Страница:
– Сакс-баритон, – предположил Митболл, – что-то с сакс-баритоном?
– Но без пианино, старик. Без гитары. И без аккордеона. Ты понимаешь, что это значит?
– Не совсем, – сознался Митболл.
– Нет, ты дай мне сказать, я, понимаешь, не Мингус, не Джон Льюис. Я в теориях никогда не был силен. Я имею в виду, что всякое там чтение с листа для меня было всегда немного сложновато и...
– Я знаю, – язвительно сказал Маллиган, – тебя вышибли из Киванис-клуба, потому что ты перепутал тональность в «Happy Birthday!».
– Из Ротари-клуба, – огрызнулся Дюк. – Но на меня иногда находит такая вспышка прозрения, вот, например, если в первом квартете Маллигана нет пианино, то это может значить только одно.
– Что нет аккордов, – сказал Пако, басист с детским личиком.
– Он хочет сказать, – пояснил Дюк, – что нет базовых аккордов. Не на что опираться, пока ведешь горизонтальную линию. В этом случае остается одно – просто домысливать эти базовые.
На Митболла снизошло ужасное прозрение.
– И следующий логический шаг... – сказал он.
– ... это домыслить все, – с простодушной гордостью объявил Дюк, – базу, линию, все!
Митболл с трепетом воззрился на Дюка.
– Но... – прошептал он.
– Конечно, – скромно сказал Дюк, – кой-чего надо доработать...
– Но... – повторил Митболл.
– Просто вслушайся, – призвал Дюк, – и ты врубишься.
И они снова вышли на орбиту, предположительно где-то в районе пояса астероидов. Чуть погодя Кринкл изобразил мундштук и начал шевелить пальцами, а Дюк – прихлопывать себя ладонью по лбу.
– Оау! – рычал он. – У нас новый зачин, помнишь, который я написал вчера ночью?
– А как же, – ответил Кринкл, – новый зачин. А я вступаю на переходе. На твоих зачинах я всегда там вступаю.
– Правильно, – откликнулся Дюк, – так почему...
– Потому, – сказал Кринкл. – Шестнадцать тактов я жду, потом вступаю.
– Шестнадцать? – переспросил Дюк. – Нет, нет. Восемь – вот сколько ты ждешь. Хочешь, спою? «На фильтре сигареты губной помады след, в заманчивые дали авиабилет».
Кринкл почесал в затылке:
– Ты имеешь в виду «Эти глупости»?
– Да, – воскликнул Дюк, – да, Кринкл, браво!
– А вовсе не «Я запомню апрель»?
– Минге морте, – ответил Дюк.
– Мне кажется, мы играем слишком медленно, – заметил Кринкл.
Митболл усмехнулся.
– Назад к старой чертежной доске? – спросил он.
– Нет, старик, – ответил Дюк, – назад к безвоздушной пустоте!
И они попробовали еще раз, хотя Пако тут же взял соль-диез, в то время как остальные – ми-бемоль, так что пришлось начать все сначала.
На кухне моряки и двое девушек из Джорджа Вашингтона горланили «На “Форрестол” положим дружно». У холодильника кипела двуручная и двуязычная игра в морру. Саул, наполнив несколько бумажных пакетов водой, стоял на пожарной лестнице и меланхолически ронял их на редких прохожих. Обкурившаяся толстушка в беннингтоновской майке, недавно обрученная с приписанным к «Форрестолу» лейтенантом, влетела на кухню, въехав головой в живот Слэбу. Его дружки расценили это как вполне подходящий повод для драки. Игроки в морру размахивали друг у друга перед носом руками, выкрикивая «trois» или «cette» во всю мощь своих легких. Девушка, оставленная Митболлом в ванной, благим матом призывала на помощь, объявляя, что тонет. Похоже, она села прямо на слив, и вода была ей уже по шейку. Шум в квартире Митболла достиг невыносимого и безбожного крещендо.
Митболл наблюдал за этим, лениво почесывая живот. По его мнению, было всего два возможных выхода из сложившейся ситуации: а) запереться в сортире и ждать, пока в конце концов все сами выкатятся вон; б) постараться утихомирить их поодиночке. Первый путь был безусловно привлекательнее. Но потом он подумал о сортире. Там будет темно и душно и вдобавок одиноко. А он не привык к одиночеству. И потом, эти славные морские волки с «Летучего голодранца» – или как его там? – еще, чего доброго, вынесут к чертовой матери дверь сортира. Тогда он окажется, мягко говоря, в затруднительном положении. Другой способ казался куда как хлопотнее, но представлялся более эффективным – по крайней мере, в отдаленной перспективе.
Так что он решил рискнуть и удержать свою безумную вечеринку от сползания из сумбура в полный хаос: выдал вина морякам и шуганул игроков в морру; познакомил толстушку с Шандором Рохасом, который ее в обиду не даст; помог утопленнице вылезть из душа, вытер ее и отправил в постель; еще раз поговорил с Саулом; позвонил в мастерскую насчет холодильника, который, как кто-то заметил, потек. Вот то, что он успел сделать до наступления ночи, когда большинство гуляк отправились восвояси и пьянка, дребезжа, замерла на пороге третьего дня.
Наверху Каллисто, заблудившийся в собственном прошлом, не почувствовал, что едва слышное биение птичьего сердца стало угасать. Обад стояла у окна, глядя на прах своего чудесного мира; температура не менялась, небо давно приобрело однородный серый оттенок. Потом какой-то звук снизу – женский визг, опрокинутое кресло, разбившийся стакан, он так и не понял что – прорезался сквозь временной провал и вывел Каллисто из оцепенения; он почувствовал еле заметные судороги и слабое подрагивание птичьей головки, а его собственный пульс – словно взамен – стал сильнее.
– Обад, – едва слышно позвал он, – она умирает.
Девушка, будто зачарованная, пересекла теплицу и взглянула на руки Каллисто. Оба застыли в шатком равновесии, пока слабый стук нисходил в изящном диминуэндо до полной тишины. Каллисто медленно поднял голову.
– Я же держал ее, – произнес он в беспомощном изумлении, – чтобы отдать ей тепло моего тела. Как если бы я пересылал ей жизнь, чувство жизни. Что же случилось? Разве тепло уже не передается? Неужели больше нет... – он не окончил.
– Я только что была у окна, – сказала она.
Он откинулся назад, потрясенный. Мгновение она стояла в нерешительности; она уже давно поняла его навязчивую идею, но только сейчас осознала, что неизменные 37 градусов – главное. Внезапно, как будто найдя единственное и неизбежное решение, она бросилась к окну и, не успел Каллисто хоть что-то сказать, сорвала занавески и выбила стекло; тонкие руки окрасились кровью и засверкали осколками; она обернулась, чтобы видеть лежащего на кровати мужчину и вместе с ним ждать, пока установится равновесие, пока 37 градусов по Фаренгейту не возобладают и снаружи, и внутри, и на веки вечные и пока странная колеблющаяся доминанта их разделенных жизней не разрешится в тонику тьмы и в финальное исчезновение всякого движения.
– Но без пианино, старик. Без гитары. И без аккордеона. Ты понимаешь, что это значит?
– Не совсем, – сознался Митболл.
– Нет, ты дай мне сказать, я, понимаешь, не Мингус, не Джон Льюис. Я в теориях никогда не был силен. Я имею в виду, что всякое там чтение с листа для меня было всегда немного сложновато и...
– Я знаю, – язвительно сказал Маллиган, – тебя вышибли из Киванис-клуба, потому что ты перепутал тональность в «Happy Birthday!».
– Из Ротари-клуба, – огрызнулся Дюк. – Но на меня иногда находит такая вспышка прозрения, вот, например, если в первом квартете Маллигана нет пианино, то это может значить только одно.
– Что нет аккордов, – сказал Пако, басист с детским личиком.
– Он хочет сказать, – пояснил Дюк, – что нет базовых аккордов. Не на что опираться, пока ведешь горизонтальную линию. В этом случае остается одно – просто домысливать эти базовые.
На Митболла снизошло ужасное прозрение.
– И следующий логический шаг... – сказал он.
– ... это домыслить все, – с простодушной гордостью объявил Дюк, – базу, линию, все!
Митболл с трепетом воззрился на Дюка.
– Но... – прошептал он.
– Конечно, – скромно сказал Дюк, – кой-чего надо доработать...
– Но... – повторил Митболл.
– Просто вслушайся, – призвал Дюк, – и ты врубишься.
И они снова вышли на орбиту, предположительно где-то в районе пояса астероидов. Чуть погодя Кринкл изобразил мундштук и начал шевелить пальцами, а Дюк – прихлопывать себя ладонью по лбу.
– Оау! – рычал он. – У нас новый зачин, помнишь, который я написал вчера ночью?
– А как же, – ответил Кринкл, – новый зачин. А я вступаю на переходе. На твоих зачинах я всегда там вступаю.
– Правильно, – откликнулся Дюк, – так почему...
– Потому, – сказал Кринкл. – Шестнадцать тактов я жду, потом вступаю.
– Шестнадцать? – переспросил Дюк. – Нет, нет. Восемь – вот сколько ты ждешь. Хочешь, спою? «На фильтре сигареты губной помады след, в заманчивые дали авиабилет».
Кринкл почесал в затылке:
– Ты имеешь в виду «Эти глупости»?
– Да, – воскликнул Дюк, – да, Кринкл, браво!
– А вовсе не «Я запомню апрель»?
– Минге морте, – ответил Дюк.
– Мне кажется, мы играем слишком медленно, – заметил Кринкл.
Митболл усмехнулся.
– Назад к старой чертежной доске? – спросил он.
– Нет, старик, – ответил Дюк, – назад к безвоздушной пустоте!
И они попробовали еще раз, хотя Пако тут же взял соль-диез, в то время как остальные – ми-бемоль, так что пришлось начать все сначала.
На кухне моряки и двое девушек из Джорджа Вашингтона горланили «На “Форрестол” положим дружно». У холодильника кипела двуручная и двуязычная игра в морру. Саул, наполнив несколько бумажных пакетов водой, стоял на пожарной лестнице и меланхолически ронял их на редких прохожих. Обкурившаяся толстушка в беннингтоновской майке, недавно обрученная с приписанным к «Форрестолу» лейтенантом, влетела на кухню, въехав головой в живот Слэбу. Его дружки расценили это как вполне подходящий повод для драки. Игроки в морру размахивали друг у друга перед носом руками, выкрикивая «trois» или «cette» во всю мощь своих легких. Девушка, оставленная Митболлом в ванной, благим матом призывала на помощь, объявляя, что тонет. Похоже, она села прямо на слив, и вода была ей уже по шейку. Шум в квартире Митболла достиг невыносимого и безбожного крещендо.
Митболл наблюдал за этим, лениво почесывая живот. По его мнению, было всего два возможных выхода из сложившейся ситуации: а) запереться в сортире и ждать, пока в конце концов все сами выкатятся вон; б) постараться утихомирить их поодиночке. Первый путь был безусловно привлекательнее. Но потом он подумал о сортире. Там будет темно и душно и вдобавок одиноко. А он не привык к одиночеству. И потом, эти славные морские волки с «Летучего голодранца» – или как его там? – еще, чего доброго, вынесут к чертовой матери дверь сортира. Тогда он окажется, мягко говоря, в затруднительном положении. Другой способ казался куда как хлопотнее, но представлялся более эффективным – по крайней мере, в отдаленной перспективе.
Так что он решил рискнуть и удержать свою безумную вечеринку от сползания из сумбура в полный хаос: выдал вина морякам и шуганул игроков в морру; познакомил толстушку с Шандором Рохасом, который ее в обиду не даст; помог утопленнице вылезть из душа, вытер ее и отправил в постель; еще раз поговорил с Саулом; позвонил в мастерскую насчет холодильника, который, как кто-то заметил, потек. Вот то, что он успел сделать до наступления ночи, когда большинство гуляк отправились восвояси и пьянка, дребезжа, замерла на пороге третьего дня.
Наверху Каллисто, заблудившийся в собственном прошлом, не почувствовал, что едва слышное биение птичьего сердца стало угасать. Обад стояла у окна, глядя на прах своего чудесного мира; температура не менялась, небо давно приобрело однородный серый оттенок. Потом какой-то звук снизу – женский визг, опрокинутое кресло, разбившийся стакан, он так и не понял что – прорезался сквозь временной провал и вывел Каллисто из оцепенения; он почувствовал еле заметные судороги и слабое подрагивание птичьей головки, а его собственный пульс – словно взамен – стал сильнее.
– Обад, – едва слышно позвал он, – она умирает.
Девушка, будто зачарованная, пересекла теплицу и взглянула на руки Каллисто. Оба застыли в шатком равновесии, пока слабый стук нисходил в изящном диминуэндо до полной тишины. Каллисто медленно поднял голову.
– Я же держал ее, – произнес он в беспомощном изумлении, – чтобы отдать ей тепло моего тела. Как если бы я пересылал ей жизнь, чувство жизни. Что же случилось? Разве тепло уже не передается? Неужели больше нет... – он не окончил.
– Я только что была у окна, – сказала она.
Он откинулся назад, потрясенный. Мгновение она стояла в нерешительности; она уже давно поняла его навязчивую идею, но только сейчас осознала, что неизменные 37 градусов – главное. Внезапно, как будто найдя единственное и неизбежное решение, она бросилась к окну и, не успел Каллисто хоть что-то сказать, сорвала занавески и выбила стекло; тонкие руки окрасились кровью и засверкали осколками; она обернулась, чтобы видеть лежащего на кровати мужчину и вместе с ним ждать, пока установится равновесие, пока 37 градусов по Фаренгейту не возобладают и снаружи, и внутри, и на веки вечные и пока странная колеблющаяся доминанта их разделенных жизней не разрешится в тонику тьмы и в финальное исчезновение всякого движения.