Пирс Йен
Перст указующий (Перст указующий - 4)
Йен Пирс
Перст указующий
Часть 4
ПЕРСТ УКАЗУЮЩИЙ
Если в исследовании какой-либо природы
Разум колеблется, то Примеры Перста
Указующeгo, названные от тех крестов, что,
поставленные на перекрестках, указывают на
разделение путей, непререкаемо разрешают его
колебания и искомое свойство принимают за
первопричину. Примеры этого рода проливают
столь ясный Свет на Исследование, что Ход
его иногда заканчивается в них и через них
завершается. Иногда эти Примеры Указующего
Перста возможно найти среди тoгo, что ужe
записано.
Фрэнсис Бэкон "Новый Органон"
Раздел XXXVI, Афоризм XXI
Глава первая
Несколько дней назад мой старый друг Дик Лоуэр прислал мне огромную кипу исписанных листов, указав, что, раз уж я столь ненасытный собиратель курьезов и прочего, этим рукописям самое место у меня. Сам он склонен был их выбросить, столько в них было лжи и прискорбных противоречий. Он говорил (в письме, так как уже удалился на покой в Дорсет, где живет в немалом достатке), что нашел рукописи утомительными. Видимо, два человека могут быть свидетелями одного и того же события, но оба помнят его неверно. Как, продолжал он, возможно нам установить непреложный факт, даже если искажения неумышленны? Он указал на несколько случаев, коих сам был прямым участником, и писал, что дело обстояло совсем иначе. Один - это, разумеется, поразительная попытка перелить вдове Бланди свежую кровь через полый ствол гусиного пера, что синьор Кола объявляет собственным изобретением. Лоуэр (которого я знаю как человека высокой честности) целиком и полностью оспаривает его утверждения. Заметьте, он упоминает только двух человек! Кола и Уоллиса, хотя рукописей передо мной - три. Разумеется, манускрипта, принадлежащего перу Джека Престкотта, он не касается, да и не вправе поступить иначе. Закон не может карать и не принимает во внимание человека, лишенного рассудка, если сегодняшние его деяния не подчиняются здравому смыслу, как можно доверять его памяти? Воспоминания эти - всего лишь лепетание хаоса, дистиллированное болезнью. И потому скорбный разум Престкотта превратил Бедлам в великолепный дом, голову ему бреют не для того, чтобы надеть на нее парик, как он утверждает, а для того, чтобы накладывать компрессы с уксусом при буйных припадках; бедняги, обуздывающие буйных умалишенных, превратились в его слуг. Многочисленные же посетители, на которых он сетует, - те невежды, кто каждое воскресенье платит свой пенни, чтобы поглазеть на безумцев сквозь железные прутья клеток и посмеяться над их бедственным состоянием.
Кое-что из утверждений Престкотта верно. Я знаю это, и я это признаю, невзирая на то, что у меня нет причин любить его. Он как пишет мне Лоуэр, лишился рассудка, столкнувшись с доказательством того, что собственным жестоким коварством свел на нет все свои усилия и надежды, и что сбылись все предостережения ирландца. Быть может, и так; однако я убежден, что до того момента он более или менее был в здравом уме, и его воспоминания также верны, пусть даже выводы, какие он извлекает из них, совершенно ошибочны. В конце концов, требуются немалые способности и изощренный ум, чтобы изложить дело так, как делает это он: сохрани он их, то, возможно, стал бы отменным адвокатом. Все до единого, с кем он беседовал, говорили ему, что его отец виновен, и он был виновен. С величайшим умением Престкотт выискивает и указывает на доказательства невиновности и оставляет без внимания все, что свидетельствует об истинных глубинах предательства его отца. Под конец я сам почти ему поверил, хотя и лучше других знал, что передо мной хитросплетение бессмыслиц и вздора.
Но разве меньшего доверия заслуживает рассказ этого несчастного, чем рассказы других, не менее искаженные и извращенные, пусть и вследствие иных страстей? Пусть Престкотт безумец, но Кола - лжец. Может статься, его ложь умолчанием - ничтожная малость в сравнении с пропусками и увертками, какими пестрят две прочие рукописи. И тем не менее он лжет, потому что, как говорит Аммиан: "Vertas vel silentio vel mendacio" - истина равно оскверняется молчанием и ложью. Ложь скрыта во фразе столь, казалось бы, безобидной, что неудивительно, что даже Уоллис ее пропустил. Но она искажает все остальное в рукописи и правдивые слова обращает в неправду, ибо, подобно аргументам схоласта, с непререкаемой логикой извлекает выводы из ложных посылок.
"Марко да Кола, благородный венецианец, почтительно вас приветствует". Так начинает он, и с этого момента нужно тщательно взвешивать каждое его слово. Само появление рукописи следует подвергнуть рассмотрению: зачем он вдруг написал ее после стольких лет молчания? С другой стороны, назвать его лживым вовсе не означает, что он повинен в поступках и побуждениях, какие приписывает ему Уоллис. Венецианец был совсем не тем, чем казался, и не тем, кем выставляет себя теперь, но он ничем не злоумышлял против безопасности королевства и жизни лорда Кларендона. Уоллис столь привык жить в темном и зловещем мире, какой сам же и выдумал, что оказался уже не способен отличать правду от выдумки или искренности от вероломства.
Но как мне определить, какому утверждению верить, а какое отвергнуть? Я не могу раз за разом повторять одни и те же события с мельчайшими вариациями, как проделал это Шталь, когда с помощью своих химикалий установил, как умер доктор Гров. Но даже будь это в моей власти, непогрешимый философский метод представляется непригодным, когда речь идет о поступках и побуждениях людей, а не о трансформации мертвой материи. Я одно время посещал лекции герра Шталя по химии и должен сказать, ничего из них не почерпнул. Собственные опыты Лоуэра по переливанию крови сперва породили уверенность в том, что это величайшая панацея от всех болезней, а позднее (после многих смертей во Франции) savants* [Ученые (фр.).] сочли, что нет, напротив, это пагубная метода. И то и другое одновременно невозможно, господа философы. Если вы правы теперь, то как вы могли столь тяжко ошибаться прежде? Почему, если священнослужитель меняет свое мнение, это доказывает слабость его воззрений, а когда то же делает человек науки, это доказывает ценность его метода? Так как же ничтожному хроникеру, подобному мне, трансмутировать свинец погрешностей в этих записках в золото истины?
Особое право на рассмотрение и истолкование этих заметок мне дает незаинтересованность, которая (как нам говорят) есть Premium mobile* [Главный движитель (лат.).] обдуманного и взвешенного суждения: лишь немногое в них имеет ко мне прямое отношение. Далее, я, думается, с полным правом могу претендовать на немалую осведомленность: всю мою жизнь я прожил в Оксфорде и город знаю (чего не отрицают даже мои хулители) лучше других. И наконец, я, разумеется, знал всех участников разыгравшейся драмы; Лоуэр был ту пору моим постоянным собеседником, ибо не реже раза в неделю мы обедали с ним в харчевне матушки Джейн; через него я познакомился со всеми философами, с синьором Кола в том числе. Много лет я работал с доктором Уоллисом, который был в те дни хранителем университетских архивов, а я - их самым усердным и частым посетителем. Я имел даже честь беседовать с мистером Бойлем и однажды присутствовал на утреннем приеме у лорда Арлингтона, хотя должен с сожалением отметить, что не имел случая засвидетельствовать ему свое почтение.
Я знал Сару Бланди еще до ее беды и (не будучи человеком приверженным загадкам и головоломкам) сразу же открою мою тайну. Потому что я знал ее и после, хоть и была она повешена расчленена и сожжена. Скажу больше: полагаю, я единственный кто может достоверно изложить события тех дней и описать то добро, что породило такую жестокость, и ту благодать Провидения, что породила такую злобу. Кое в чем я отсылаю к Лоуэру, ибо нас связывают многие тайны; но ключевое знание ведомо лишь мне одному, и мне придется убеждать силой своего авторитета и собственным красноречием. Примечательно, но чем меньше мне поверят, тем более убежден я буду в моей правоте. Мистер Мильтон в своей великой поэме взялся, по его словам, оправдать в глазах людских пути Господни. Но он, однако, не задался одним вопросом: быть может, Господь воспретил людям постигать Его пути, ибо, знай они всю меру Его доброты и степень нашего ее неприятия, то пришли бы в такое уныние, что оставили бы всякую надежду на искупление и умерли от горя.
Я - историк и этого звания держусь твердо, невзирая на хулителей, которые утверждают, будто я, как они это называют, собиратель древностей. Я верю, что истина может произрасти лишь на прочном основании из фактов, и с юных лет задался целью заложить такой фундамент. Заметьте, я не лелею грандиозного замысла написать всемирную историю; нельзя возвести дворец, не разровняв прежде участок под него. Скорее, как мистер Плот написал (и весьма внятную) естественную историю нашей страны, так и я занимаюсь гражданской ее историей. И сколько тут всего. Я думал, это займет у меня несколько лет; теперь же вижу, что умру дряхлым старцем, так и не завершив своего труда. Начал я (когда оставил прежнее намерение принять духовный сан) с желания написать о наших недавних бедствиях во время осады, когда армия парламентаристов заняла город и очистила университет от тех, кто не стоял всем сердцем за Парламент. Но очень быстро я постиг, что меня ждет еще более благородное дело, ведь вся история университета может исчезнуть навеки, если ее не запечатлеть. И потому я оставил свой начальный труд и принялся за более великий, и это невзирая на то, что уже накопил времени значительный материал, и публикация его, без сомнения, принесла бы мне и мирскую славу, и покровительство сильных мира сего, кои извечно обходили меня стороной. Впрочем это меня не тревожит: animus hominis dives, non area appellan solet и если до сих пор почитаются парадоксом эти слова Туллия, мол, богатство человеку даруют не сундуки, а разум, это лишь показывает, что век Рима был столь же слеп и безнравствен, как наше время.
Благодаря этому раннему моему труду я и познакомился с Сарой Бланди и ее матерью, которая будет столь часто упоминаться в моем повествовании. Несколько раз во время моих странствий по документам я встречал имя Неда, мужа этой старой женщины, и хотя он не был главной фигурой в истории осады, разожженные им страсти пробудили мое любопытство. Кровожадный злодей, дьяволово отродье, хуже, чем убийца, человек, от вида которого бросает в дрожь. Святой наших дней, один из избранников Божьих, человек добрый, приятный в беседе и великодушный. Два крайних мнения, и почти ничего между ними; оба они не могли быть верными одновременно, и я пожелал разрешить это противоречие. Мне было известно, что он принял участие в мятеже 1647 года, потом исчез из города, когда он был подавлен, и, насколько это меня касалось, из моего повествования: я не знал тогда, жив ли он или уже покоится в могиле. Но он приложил руку к одному неприятному происшествию, которое возбудило некоторое брожение, и я решил, что жаль было бы упустить возможность услышать о нем из уст участника и свидетеля событий (пусть это даже будет старуха, если я не смогу разыскать ее мужа), когда я летом 1659 года узнал, что его семья живет по соседству.
С недобрым чувством я шел на эту встречу: об Анне Бланди шла слава знахарки (из уст тех, кто не питал к ней неприязни) или ведьмы (из уст тех, кто был настроен менее доброжелательно). Ее дочь Сару называли сумасбродной и странной, но она еще не приобрела репутации целительницы, какая навела мистера Бойля на мысль попытаться использовать ее рецепты в лечении бедноты. Однако должен сказать, что ни трогательное описание ее в рукописи Кола, ни жестокое в писаниях Престкотта, не воздают должного старой женщине. Даже невзирая на то, что лет ей было под пятьдесят, огонь в ее взоре (передавшийся также дочери) говорил о душе истовой и сильной. Знахаркой она, возможно, была, хотя и не в том смысле, в каком понимают обычно без бормотания и без диковинных распевов, без таинственных заклинаний. Скорее, я бы сказал, она была проницательна и полна веселья, которое странным образом сочеталось в ней с глубокой (пусть и еретической) набожностью. Ничто увиденное мной не свидетельствовало о кровожадной гарпии из рассказа Уоллиса, и тем не менее я полагаю, здесь он говорит правду. Лучше других он своим примером показал, что все мы, будучи убеждены в своей правоте, способны на самое чудовищное зло, а то были времена, когда безумие убежденности крепко зажало страну в своих тисках.
Завоевать доверие Анны Бланди стало делом нелегким, и сомневаюсь, что мне это до конца удалось. С уверенностью могу сказать что, подступись я к ней позднее, когда ее муж был уже мертв, а король вернулся на законный престол, она неизбежно заключила бы, что я подослан, дабы заманить ее в ловушку, ведь в то время я уже был знаком с доктором Уоллисом. Подобное знакомство вызвало бы у нее подозрения, так как ей не за что было любить новое правительство, но у нее была особая причина страшиться Уоллиса. И ее страх вполне понятен: вскоре я и сам научился бояться его.
В то время, однако, я еще не был представлен этому ученому мужу, и Ричард Кромвель цеплялся за власть, а король оставался в Испанских Нидерландах, жаждущий своего наследства, но пока не решающийся захватить его. В стране начиналось брожение, и казалось, армии вот-вот вновь выступят в подход. Мой собственный дом той весной обыскали на предмет оружия, как, насколько мне известно, подвергли обыску дома всех моих знакомых. В Оксфорд доходили лишь обрывочные новости о событиях за городскими стенами, и чем более в последующие годы я говорил с людьми, тем более убеждался, что почти никто не знал на деле, что происходит. За исключением, разумеется, Джона Турлоу, который все знал и все видел. Но даже и он тогда отошел от власти, сметенный силами, которыми на сей раз не смог управлять. Считайте это доказательством того, в сколь плачевном состоянии пребывала страна в те дни.
Не было смысла обращаться к Анне Бланди со всей приличествующей обходительностью. К примеру, я не мог написать ей письмо, в котором представился бы и изложил суть моей просьбы, так как у меня не было оснований считать, что она сумеет его прочесть. И за неимением лучшего мне пришлось пройтись пешком до ее жилища и постучать в дверь, которую открыла девушка лет, быть может, девятнадцати, самая хорошенькая, какую я когда-либо видел в жизни: прекрасная фигура (пусть и немного худощавая), здоровые зубы и кожа, не запятнанная болезнью. Волосы у нее были темные, что не было недостатком, и хотя они были неубраны и непокрыты. Одета она была скромно, и думается, будь она облачена даже в мешковину, та все равно показалась бы мне привлекательным одеянием. Превыше всего этого - глаза ее притягивали взор, ибо они были глубочайшего черного цвета, будто вороново крыло, а известно, что изо всех красок черная наиболее мила в женщине. "Черные глаза словно от самой Венеры", - говорит о своей Алкмене Гесиод, а Гомер называет Юнону волоокой за ее круглые черные глаза, и Баптиста Порта (в своей "Физиогномии") глумится над сероглазыми англичанами и вместе с Морисоном возносит хвалы глубоким взорам томных неаполитанских дам.
Я пораженно воззрился на нее, совершенно позабыв о цели своего визита, пока она вежливо, но без подобострастия, сдержанно, но без дерзости, не осведомилась о моем деле.
- Прошу вас, сударь, входите, - сказала она, услышав мой ответ. - Моя мать ушла на рынок, но вот-вот вернется. Вы можете подождать, если пожелаете.
Оставлю на волю прочих решать, следовало ли мне истолковать это как предостережение против ее натуры. Будь я в обществе дамы лучшего положения, я бы, разумеется, ушел, не желая злоупотреблять ее добрым именем, оставаясь с ней наедине. Но в то мгновение возможность говорить с этим созданием показалась мне наилучшим времяпрепровождением до возвращения ее матери. Уверен, я почти желал, чтобы что-нибудь задержало старуху подольше. Я уселся (боюсь, не без важности, как это делает человек бывалый в обществе тех, кто ниже его по званию, прости мне Господи) на небольшой табурет у очага, который, невзирая на холод, был, к несчастью, пуст.
О чем беседуют в подобных обстоятельствах? Я никогда не преуспевал в делах, которые представляются столь незатейливыми прочим людям. Возможно, это следствие слишком многих часов, проведенных за рукописями и книгами. По большей части я не испытывал ни малейших затруднений за обедом с друзьями я мог беседовать с лучшими из них и по сей день горжусь тем, что был не самым безынтересным из собеседников. Но в некоторых обстоятельствах я терялся, и завязать беседу со служанкой с прекрасными глазами было выше моих сил. Я мог бы выставить себя дамским угодником, пощекотать ее под подбородком, посадить себе на колено и ущипнуть за задок, но такое было не в моем обычае и, по всей видимости, не в ее тоже. Я мог бы не обращать на нее внимания, как на существо его недостойное, вот только она была его достойна. И потому я не сделал ни того ни другого и только недоуменно смотрел на нее, предоставляя начинать разговор ей.
- Вы, по-видимости, пришли к моей матери, чтобы посоветоваться о какой-то беде, - подсказала она, так и не дождавшись, чтобы я открыл рот.
- Да.
- Может, вы что-то потеряли и хотите, чтобы она указала, где эта вещь? Это она хорошо умеет. Или, быть может, вам нездоровится, и вы боитесь идти к врачу?
Наконец я с трудом отвел взгляд от ее лица.
- Нет-нет. Вовсе нет. Разумеется, я слышат о ее великих умениях, но я очень аккуратен и никогда ничего не теряю. Видишь ли, всему свое место. Только так я смогу продвинуться в моей работе. И благодарение Господу, на здоровье я не жалуюсь.
Глупая, пустая напыщенность - пусть оправданием мне послужит растерянность. Бесспорно, ей нет ни малейшего дела до моих трудов; они мало кого интересуют. Но в беспокойные времена они всегда служили мне прибежищем, и когда я растерян или опечален, мои мысли сразу возвращаются к ним. Под конец тех событий я, в стремлении укрыться от мира, неделю за неделей просиживал ночи напролет, переписывая и снабжая комментариями. Локк говорил мне, это к лучшему. Что странно: он никогда мне не нравился, а я ему, но я всегда следовал его советам, и его советы всегда оправдывали себя.
- Аминь, - сказала она. - Так зачем вы пришли к моей матери? Надеюсь, не из-за несчастной любви. Видите ли, она не одобряет приворотных зелий и прочей такой чепухи. Если вам нужен подобный вздор, то лучше обратиться к знахарю в Хеддингтоне, хотя сама я считаю, что он шарлатан.
Я заверил ее, что цель моего прихода вовсе не в этом, меня привело сюда нечто иное. Я уже было пустился в объяснения, но тут дверь отворилась, и на пороге появилась старуха. Сара подбежала к ней, чтобы помочь с покупками, а мать рухнула на треногий табурет напротив меня, утерла лицо, перевела дух и лишь тогда внимательно на меня посмотрела. Одета она была бедно, но чисто, узловатые сильные руки свидетельствовали о долгих годах тяжелого труда, а лицо было красное, круглое и открытое. Хотя возраст начинал одерживать свою неизбежную победу над духом, ей было еще далеко до той несчастной, сломленной птицы, какой она стала потом, и двигалась она с живостью, нередко уже утраченной в ее возрасте людьми, наделенными большими мирскими благами.
- У вас нет во мне никакой нужды, - тотчас сказала она, оглядев меня взором, который словно бы видел меня насквозь. Как я узнал впоследствии, у ее дочери было то же обыкновение. Думаю, именно это и заставляло людей бояться их и считать их дерзкими. - Зачем вы здесь?
- Это мистер Вуд, матушка, - сказала Сара, вернувшись из соседней комнатушки. - Он, по его словам, историк и поэтому хотел бы спросить тебя кое о чем.
- И какие же недомогания у историков? - без особого интереса осведомилась та. - Утрата памяти? Судороги в правой руке?
Я улыбнулся.
- И то, и другое. Но ко мне, должен с удовольствием заметить, это не относится. Нет, я пишу историю осады, а раз вы были здесь в это время...
- Равно как и тысячи других людей. И вы со всеми собираетесь переговорить? Странный, однако, способ писать историю.
- Я взял за образец Фукидида, - важно начал я.
- А он умер, не успев закончить, - перебила она и так меня этим поразила, что я едва не упал с табурета. Не говоря уже о находчивом ответе, она, очевидно, не только слышала об этом величайшем из историков, но даже знала кое-что о нем самом. Я поглядел на нее с любопытством, но как будто не сумел скрыть своего изумления.
- Мой муж большой книгочей, сударь, и любит читать мне по вечерам или слушать, как я ему читаю.
- Он здесь?
- Нет, он еще в армии. Думается, сейчас он в Лондоне.
Разумеется, я был разочарован, но преисполнился решимости получить как можно больше от жены, пока не вернется сам Бланди.
- Ваш муж, - начал я, - сыграл кое-какую роль в истории города...
- Он пытался побороть здесь несправедливость.
- Вот именно. Но трудность в том, что все, с кем бы я ни говорил, очень разное рассказывают о том, что твой муж сказал или сделал. Вот о чем я хотел бы тебя спросить.
- И вы поверите тому, что я вам скажу?
- Я сопоставлю твои слова со словами других. И так родится истина. Я в этом убежден.
- В таком случае вы глупый молодой человек, мистер Вуд.
- Я так не думаю, - холодно возразил я.
- Какого вы вероисповедания, сударь? На чьей вы стороне?
- В религии я историк. И в политике историк тоже.
- Слишком уж скользкий - старухе вроде меня и не ухватиться, - сказала она с легкой насмешкой. - Вы верны Протектору?
- Я принес присягу правительству, находящемуся у власти.
- А в какую церковь вы ходите?
- В разные. Я посещаю службы во многих местах. Сейчас я хожу в церковь на улице Мертон, так как мой дом в ее приходе. Должен вам сказать, пока вы вновь не обвинили меня в увертках, сам я отношу себя к епископальной церкви.
Склонив голову, она задумалась над моими словами, глаза ее закрылись, словно она уснула. Я испугался, что она откажет мне из страха, что я извращу ее рассказ. Разумеется, у нее не было причин думать, будто я так или иначе смогу одобрить человека, подобного ее мужу; я уже достаточно знал о нем, чтобы быть уверенным в обратном. Но мне больше нечем было убедить ее в искренности моих намерений. По счастью, я не был столь глуп, чтобы предложить ей деньги, ибо это обернулось бы против меня, сколь бы сильно она в них ни нуждалась. Должен сказать, ни разу ни в ней, ни в ее дочери я не замечал той алчности, которую другие, по их утверждениям, различали столь явно, хотя жалкое положение обеих Бланди было бы тому вполне достаточной причиной.
- Сара, - подняв голову, позвала старуха несколько минут спустя. - Что ты думаешь об этом нескладном молодом человеке? Кто он? Шпион? Глупец? Мошенник или подлец? Он пришел воскресить прошлое, чтобы терзать нас?
- Возможно, он тот, за кого себя выдает, матушка. Думаю, ты можешь рассказать ему. Господь знает, что тогда произошло, и даже историк из университета не может скрыть истину от Него.
- Ловко, дитя; жаль, что наш гость сам до такого не додумался. Ладно. Мы встретимся снова. Но вскоре ко мне придет один человек, он потерял закладные на свой дом, и мне надо угадать их местонахождение. Вам придется прийти в другой раз. Завтра, если пожелаете.
Поблагодарив ее за доброту, я пообещал непременно прийти на следующий день. Я понимал, что обращаюсь к ней с ненужным почтением, но что-то побудило меня поступить так: ее характер требовал обходительности, хотя ее звание не позволяло ожидать подобного. Я уже неспешно пробирался через мусор и лужи в проулке, когда меня остановил раздавшийся у меня за спиной свист, и, обернувшись, я увидел, что меня догоняет Сара.
- На словечко, мистер Вуд.
- Пожалуйста, - ответил я. Сама мысль о дальнейшей беседе с девушкой доставила мне немалое удовольствие. - Ты не против харчевни?
Осведомиться об этом в те дни было вполне обычно: многие из сектантов яростно бичевали обычай посещать питейные заведения. Лучше было пораньше узнать, с кем имеешь дело, чтобы не вызвать бурю оскорблений.
- Нет, - отозвалась она. - Харчевни мне по душе.
Я повел бы ее в "Королевскую лилию", которая принадлежала моей семье и поэтому я мог пить там за меньшую плату, но побоялся бросить тень на свое имя, а потому мы пошли в другое место - им оказался приземистый кабак, немногим лучший лачуги самой Сары. Когда мы вошли, я заметил, что к ней здесь обратились недружелюбно. Скажу больше, мне показалось, что не будь здесь меня, не миновать резкой перепалки. Но я там был. Не женщина за стойкой, налив нам две полные кружки, ограничилась глумливой ухмылкой. Слова были учтивы, а чувства, за ними скрывавшиеся, совсем наоборот, хотя я и не смог понять почему. Невзирая на то, что я не совершил ничего постыдного, я почувствовал, как заливаюсь краской. Девушка, увы, это заметила и не преминула указать мне на мое стеснение.
- Ни в коей мере, - поспешил возразить я.
- Полноте. Со мной случалось и хуже.
У нее даже хватило деликатности, чтобы первой пройти в самый темный уголок кабака, где никто бы нас не увидел. Я был благодарен ей за предупредительность и потому проникся к ней некоторым расположением.
- А теперь, господин историк, - обратилась ко мне девушка, отпив добрый глоток из своей кружки, - будьте со мной откровенны. Вы желаете нам добра? Я ведь не позволю чинить нам новые беды. Моя мать достаточно натерпелась. Она устала и только в последние годы обрела покой, и я не хочу, чтобы кто-то его нарушил.
В этом я попытался ее успокоить: моя цель - описать события долгой осады и влияние, какое оказали на дело образования умов в университете расквартированные здесь войска. Роль ее отца в мятеже и в разжигании страстей в рядах армии Парламента так или иначе имела значение, но едва ли могла считаться решающей. Я желал знать лишь, почему войска тогда отказались исполнить отданный им приказ, и что именно там произошло. Я надеялся запечатлеть это все на бумаге, прежде чем оно будет позабыто.
Перст указующий
Часть 4
ПЕРСТ УКАЗУЮЩИЙ
Если в исследовании какой-либо природы
Разум колеблется, то Примеры Перста
Указующeгo, названные от тех крестов, что,
поставленные на перекрестках, указывают на
разделение путей, непререкаемо разрешают его
колебания и искомое свойство принимают за
первопричину. Примеры этого рода проливают
столь ясный Свет на Исследование, что Ход
его иногда заканчивается в них и через них
завершается. Иногда эти Примеры Указующего
Перста возможно найти среди тoгo, что ужe
записано.
Фрэнсис Бэкон "Новый Органон"
Раздел XXXVI, Афоризм XXI
Глава первая
Несколько дней назад мой старый друг Дик Лоуэр прислал мне огромную кипу исписанных листов, указав, что, раз уж я столь ненасытный собиратель курьезов и прочего, этим рукописям самое место у меня. Сам он склонен был их выбросить, столько в них было лжи и прискорбных противоречий. Он говорил (в письме, так как уже удалился на покой в Дорсет, где живет в немалом достатке), что нашел рукописи утомительными. Видимо, два человека могут быть свидетелями одного и того же события, но оба помнят его неверно. Как, продолжал он, возможно нам установить непреложный факт, даже если искажения неумышленны? Он указал на несколько случаев, коих сам был прямым участником, и писал, что дело обстояло совсем иначе. Один - это, разумеется, поразительная попытка перелить вдове Бланди свежую кровь через полый ствол гусиного пера, что синьор Кола объявляет собственным изобретением. Лоуэр (которого я знаю как человека высокой честности) целиком и полностью оспаривает его утверждения. Заметьте, он упоминает только двух человек! Кола и Уоллиса, хотя рукописей передо мной - три. Разумеется, манускрипта, принадлежащего перу Джека Престкотта, он не касается, да и не вправе поступить иначе. Закон не может карать и не принимает во внимание человека, лишенного рассудка, если сегодняшние его деяния не подчиняются здравому смыслу, как можно доверять его памяти? Воспоминания эти - всего лишь лепетание хаоса, дистиллированное болезнью. И потому скорбный разум Престкотта превратил Бедлам в великолепный дом, голову ему бреют не для того, чтобы надеть на нее парик, как он утверждает, а для того, чтобы накладывать компрессы с уксусом при буйных припадках; бедняги, обуздывающие буйных умалишенных, превратились в его слуг. Многочисленные же посетители, на которых он сетует, - те невежды, кто каждое воскресенье платит свой пенни, чтобы поглазеть на безумцев сквозь железные прутья клеток и посмеяться над их бедственным состоянием.
Кое-что из утверждений Престкотта верно. Я знаю это, и я это признаю, невзирая на то, что у меня нет причин любить его. Он как пишет мне Лоуэр, лишился рассудка, столкнувшись с доказательством того, что собственным жестоким коварством свел на нет все свои усилия и надежды, и что сбылись все предостережения ирландца. Быть может, и так; однако я убежден, что до того момента он более или менее был в здравом уме, и его воспоминания также верны, пусть даже выводы, какие он извлекает из них, совершенно ошибочны. В конце концов, требуются немалые способности и изощренный ум, чтобы изложить дело так, как делает это он: сохрани он их, то, возможно, стал бы отменным адвокатом. Все до единого, с кем он беседовал, говорили ему, что его отец виновен, и он был виновен. С величайшим умением Престкотт выискивает и указывает на доказательства невиновности и оставляет без внимания все, что свидетельствует об истинных глубинах предательства его отца. Под конец я сам почти ему поверил, хотя и лучше других знал, что передо мной хитросплетение бессмыслиц и вздора.
Но разве меньшего доверия заслуживает рассказ этого несчастного, чем рассказы других, не менее искаженные и извращенные, пусть и вследствие иных страстей? Пусть Престкотт безумец, но Кола - лжец. Может статься, его ложь умолчанием - ничтожная малость в сравнении с пропусками и увертками, какими пестрят две прочие рукописи. И тем не менее он лжет, потому что, как говорит Аммиан: "Vertas vel silentio vel mendacio" - истина равно оскверняется молчанием и ложью. Ложь скрыта во фразе столь, казалось бы, безобидной, что неудивительно, что даже Уоллис ее пропустил. Но она искажает все остальное в рукописи и правдивые слова обращает в неправду, ибо, подобно аргументам схоласта, с непререкаемой логикой извлекает выводы из ложных посылок.
"Марко да Кола, благородный венецианец, почтительно вас приветствует". Так начинает он, и с этого момента нужно тщательно взвешивать каждое его слово. Само появление рукописи следует подвергнуть рассмотрению: зачем он вдруг написал ее после стольких лет молчания? С другой стороны, назвать его лживым вовсе не означает, что он повинен в поступках и побуждениях, какие приписывает ему Уоллис. Венецианец был совсем не тем, чем казался, и не тем, кем выставляет себя теперь, но он ничем не злоумышлял против безопасности королевства и жизни лорда Кларендона. Уоллис столь привык жить в темном и зловещем мире, какой сам же и выдумал, что оказался уже не способен отличать правду от выдумки или искренности от вероломства.
Но как мне определить, какому утверждению верить, а какое отвергнуть? Я не могу раз за разом повторять одни и те же события с мельчайшими вариациями, как проделал это Шталь, когда с помощью своих химикалий установил, как умер доктор Гров. Но даже будь это в моей власти, непогрешимый философский метод представляется непригодным, когда речь идет о поступках и побуждениях людей, а не о трансформации мертвой материи. Я одно время посещал лекции герра Шталя по химии и должен сказать, ничего из них не почерпнул. Собственные опыты Лоуэра по переливанию крови сперва породили уверенность в том, что это величайшая панацея от всех болезней, а позднее (после многих смертей во Франции) savants* [Ученые (фр.).] сочли, что нет, напротив, это пагубная метода. И то и другое одновременно невозможно, господа философы. Если вы правы теперь, то как вы могли столь тяжко ошибаться прежде? Почему, если священнослужитель меняет свое мнение, это доказывает слабость его воззрений, а когда то же делает человек науки, это доказывает ценность его метода? Так как же ничтожному хроникеру, подобному мне, трансмутировать свинец погрешностей в этих записках в золото истины?
Особое право на рассмотрение и истолкование этих заметок мне дает незаинтересованность, которая (как нам говорят) есть Premium mobile* [Главный движитель (лат.).] обдуманного и взвешенного суждения: лишь немногое в них имеет ко мне прямое отношение. Далее, я, думается, с полным правом могу претендовать на немалую осведомленность: всю мою жизнь я прожил в Оксфорде и город знаю (чего не отрицают даже мои хулители) лучше других. И наконец, я, разумеется, знал всех участников разыгравшейся драмы; Лоуэр был ту пору моим постоянным собеседником, ибо не реже раза в неделю мы обедали с ним в харчевне матушки Джейн; через него я познакомился со всеми философами, с синьором Кола в том числе. Много лет я работал с доктором Уоллисом, который был в те дни хранителем университетских архивов, а я - их самым усердным и частым посетителем. Я имел даже честь беседовать с мистером Бойлем и однажды присутствовал на утреннем приеме у лорда Арлингтона, хотя должен с сожалением отметить, что не имел случая засвидетельствовать ему свое почтение.
Я знал Сару Бланди еще до ее беды и (не будучи человеком приверженным загадкам и головоломкам) сразу же открою мою тайну. Потому что я знал ее и после, хоть и была она повешена расчленена и сожжена. Скажу больше: полагаю, я единственный кто может достоверно изложить события тех дней и описать то добро, что породило такую жестокость, и ту благодать Провидения, что породила такую злобу. Кое в чем я отсылаю к Лоуэру, ибо нас связывают многие тайны; но ключевое знание ведомо лишь мне одному, и мне придется убеждать силой своего авторитета и собственным красноречием. Примечательно, но чем меньше мне поверят, тем более убежден я буду в моей правоте. Мистер Мильтон в своей великой поэме взялся, по его словам, оправдать в глазах людских пути Господни. Но он, однако, не задался одним вопросом: быть может, Господь воспретил людям постигать Его пути, ибо, знай они всю меру Его доброты и степень нашего ее неприятия, то пришли бы в такое уныние, что оставили бы всякую надежду на искупление и умерли от горя.
Я - историк и этого звания держусь твердо, невзирая на хулителей, которые утверждают, будто я, как они это называют, собиратель древностей. Я верю, что истина может произрасти лишь на прочном основании из фактов, и с юных лет задался целью заложить такой фундамент. Заметьте, я не лелею грандиозного замысла написать всемирную историю; нельзя возвести дворец, не разровняв прежде участок под него. Скорее, как мистер Плот написал (и весьма внятную) естественную историю нашей страны, так и я занимаюсь гражданской ее историей. И сколько тут всего. Я думал, это займет у меня несколько лет; теперь же вижу, что умру дряхлым старцем, так и не завершив своего труда. Начал я (когда оставил прежнее намерение принять духовный сан) с желания написать о наших недавних бедствиях во время осады, когда армия парламентаристов заняла город и очистила университет от тех, кто не стоял всем сердцем за Парламент. Но очень быстро я постиг, что меня ждет еще более благородное дело, ведь вся история университета может исчезнуть навеки, если ее не запечатлеть. И потому я оставил свой начальный труд и принялся за более великий, и это невзирая на то, что уже накопил времени значительный материал, и публикация его, без сомнения, принесла бы мне и мирскую славу, и покровительство сильных мира сего, кои извечно обходили меня стороной. Впрочем это меня не тревожит: animus hominis dives, non area appellan solet и если до сих пор почитаются парадоксом эти слова Туллия, мол, богатство человеку даруют не сундуки, а разум, это лишь показывает, что век Рима был столь же слеп и безнравствен, как наше время.
Благодаря этому раннему моему труду я и познакомился с Сарой Бланди и ее матерью, которая будет столь часто упоминаться в моем повествовании. Несколько раз во время моих странствий по документам я встречал имя Неда, мужа этой старой женщины, и хотя он не был главной фигурой в истории осады, разожженные им страсти пробудили мое любопытство. Кровожадный злодей, дьяволово отродье, хуже, чем убийца, человек, от вида которого бросает в дрожь. Святой наших дней, один из избранников Божьих, человек добрый, приятный в беседе и великодушный. Два крайних мнения, и почти ничего между ними; оба они не могли быть верными одновременно, и я пожелал разрешить это противоречие. Мне было известно, что он принял участие в мятеже 1647 года, потом исчез из города, когда он был подавлен, и, насколько это меня касалось, из моего повествования: я не знал тогда, жив ли он или уже покоится в могиле. Но он приложил руку к одному неприятному происшествию, которое возбудило некоторое брожение, и я решил, что жаль было бы упустить возможность услышать о нем из уст участника и свидетеля событий (пусть это даже будет старуха, если я не смогу разыскать ее мужа), когда я летом 1659 года узнал, что его семья живет по соседству.
С недобрым чувством я шел на эту встречу: об Анне Бланди шла слава знахарки (из уст тех, кто не питал к ней неприязни) или ведьмы (из уст тех, кто был настроен менее доброжелательно). Ее дочь Сару называли сумасбродной и странной, но она еще не приобрела репутации целительницы, какая навела мистера Бойля на мысль попытаться использовать ее рецепты в лечении бедноты. Однако должен сказать, что ни трогательное описание ее в рукописи Кола, ни жестокое в писаниях Престкотта, не воздают должного старой женщине. Даже невзирая на то, что лет ей было под пятьдесят, огонь в ее взоре (передавшийся также дочери) говорил о душе истовой и сильной. Знахаркой она, возможно, была, хотя и не в том смысле, в каком понимают обычно без бормотания и без диковинных распевов, без таинственных заклинаний. Скорее, я бы сказал, она была проницательна и полна веселья, которое странным образом сочеталось в ней с глубокой (пусть и еретической) набожностью. Ничто увиденное мной не свидетельствовало о кровожадной гарпии из рассказа Уоллиса, и тем не менее я полагаю, здесь он говорит правду. Лучше других он своим примером показал, что все мы, будучи убеждены в своей правоте, способны на самое чудовищное зло, а то были времена, когда безумие убежденности крепко зажало страну в своих тисках.
Завоевать доверие Анны Бланди стало делом нелегким, и сомневаюсь, что мне это до конца удалось. С уверенностью могу сказать что, подступись я к ней позднее, когда ее муж был уже мертв, а король вернулся на законный престол, она неизбежно заключила бы, что я подослан, дабы заманить ее в ловушку, ведь в то время я уже был знаком с доктором Уоллисом. Подобное знакомство вызвало бы у нее подозрения, так как ей не за что было любить новое правительство, но у нее была особая причина страшиться Уоллиса. И ее страх вполне понятен: вскоре я и сам научился бояться его.
В то время, однако, я еще не был представлен этому ученому мужу, и Ричард Кромвель цеплялся за власть, а король оставался в Испанских Нидерландах, жаждущий своего наследства, но пока не решающийся захватить его. В стране начиналось брожение, и казалось, армии вот-вот вновь выступят в подход. Мой собственный дом той весной обыскали на предмет оружия, как, насколько мне известно, подвергли обыску дома всех моих знакомых. В Оксфорд доходили лишь обрывочные новости о событиях за городскими стенами, и чем более в последующие годы я говорил с людьми, тем более убеждался, что почти никто не знал на деле, что происходит. За исключением, разумеется, Джона Турлоу, который все знал и все видел. Но даже и он тогда отошел от власти, сметенный силами, которыми на сей раз не смог управлять. Считайте это доказательством того, в сколь плачевном состоянии пребывала страна в те дни.
Не было смысла обращаться к Анне Бланди со всей приличествующей обходительностью. К примеру, я не мог написать ей письмо, в котором представился бы и изложил суть моей просьбы, так как у меня не было оснований считать, что она сумеет его прочесть. И за неимением лучшего мне пришлось пройтись пешком до ее жилища и постучать в дверь, которую открыла девушка лет, быть может, девятнадцати, самая хорошенькая, какую я когда-либо видел в жизни: прекрасная фигура (пусть и немного худощавая), здоровые зубы и кожа, не запятнанная болезнью. Волосы у нее были темные, что не было недостатком, и хотя они были неубраны и непокрыты. Одета она была скромно, и думается, будь она облачена даже в мешковину, та все равно показалась бы мне привлекательным одеянием. Превыше всего этого - глаза ее притягивали взор, ибо они были глубочайшего черного цвета, будто вороново крыло, а известно, что изо всех красок черная наиболее мила в женщине. "Черные глаза словно от самой Венеры", - говорит о своей Алкмене Гесиод, а Гомер называет Юнону волоокой за ее круглые черные глаза, и Баптиста Порта (в своей "Физиогномии") глумится над сероглазыми англичанами и вместе с Морисоном возносит хвалы глубоким взорам томных неаполитанских дам.
Я пораженно воззрился на нее, совершенно позабыв о цели своего визита, пока она вежливо, но без подобострастия, сдержанно, но без дерзости, не осведомилась о моем деле.
- Прошу вас, сударь, входите, - сказала она, услышав мой ответ. - Моя мать ушла на рынок, но вот-вот вернется. Вы можете подождать, если пожелаете.
Оставлю на волю прочих решать, следовало ли мне истолковать это как предостережение против ее натуры. Будь я в обществе дамы лучшего положения, я бы, разумеется, ушел, не желая злоупотреблять ее добрым именем, оставаясь с ней наедине. Но в то мгновение возможность говорить с этим созданием показалась мне наилучшим времяпрепровождением до возвращения ее матери. Уверен, я почти желал, чтобы что-нибудь задержало старуху подольше. Я уселся (боюсь, не без важности, как это делает человек бывалый в обществе тех, кто ниже его по званию, прости мне Господи) на небольшой табурет у очага, который, невзирая на холод, был, к несчастью, пуст.
О чем беседуют в подобных обстоятельствах? Я никогда не преуспевал в делах, которые представляются столь незатейливыми прочим людям. Возможно, это следствие слишком многих часов, проведенных за рукописями и книгами. По большей части я не испытывал ни малейших затруднений за обедом с друзьями я мог беседовать с лучшими из них и по сей день горжусь тем, что был не самым безынтересным из собеседников. Но в некоторых обстоятельствах я терялся, и завязать беседу со служанкой с прекрасными глазами было выше моих сил. Я мог бы выставить себя дамским угодником, пощекотать ее под подбородком, посадить себе на колено и ущипнуть за задок, но такое было не в моем обычае и, по всей видимости, не в ее тоже. Я мог бы не обращать на нее внимания, как на существо его недостойное, вот только она была его достойна. И потому я не сделал ни того ни другого и только недоуменно смотрел на нее, предоставляя начинать разговор ей.
- Вы, по-видимости, пришли к моей матери, чтобы посоветоваться о какой-то беде, - подсказала она, так и не дождавшись, чтобы я открыл рот.
- Да.
- Может, вы что-то потеряли и хотите, чтобы она указала, где эта вещь? Это она хорошо умеет. Или, быть может, вам нездоровится, и вы боитесь идти к врачу?
Наконец я с трудом отвел взгляд от ее лица.
- Нет-нет. Вовсе нет. Разумеется, я слышат о ее великих умениях, но я очень аккуратен и никогда ничего не теряю. Видишь ли, всему свое место. Только так я смогу продвинуться в моей работе. И благодарение Господу, на здоровье я не жалуюсь.
Глупая, пустая напыщенность - пусть оправданием мне послужит растерянность. Бесспорно, ей нет ни малейшего дела до моих трудов; они мало кого интересуют. Но в беспокойные времена они всегда служили мне прибежищем, и когда я растерян или опечален, мои мысли сразу возвращаются к ним. Под конец тех событий я, в стремлении укрыться от мира, неделю за неделей просиживал ночи напролет, переписывая и снабжая комментариями. Локк говорил мне, это к лучшему. Что странно: он никогда мне не нравился, а я ему, но я всегда следовал его советам, и его советы всегда оправдывали себя.
- Аминь, - сказала она. - Так зачем вы пришли к моей матери? Надеюсь, не из-за несчастной любви. Видите ли, она не одобряет приворотных зелий и прочей такой чепухи. Если вам нужен подобный вздор, то лучше обратиться к знахарю в Хеддингтоне, хотя сама я считаю, что он шарлатан.
Я заверил ее, что цель моего прихода вовсе не в этом, меня привело сюда нечто иное. Я уже было пустился в объяснения, но тут дверь отворилась, и на пороге появилась старуха. Сара подбежала к ней, чтобы помочь с покупками, а мать рухнула на треногий табурет напротив меня, утерла лицо, перевела дух и лишь тогда внимательно на меня посмотрела. Одета она была бедно, но чисто, узловатые сильные руки свидетельствовали о долгих годах тяжелого труда, а лицо было красное, круглое и открытое. Хотя возраст начинал одерживать свою неизбежную победу над духом, ей было еще далеко до той несчастной, сломленной птицы, какой она стала потом, и двигалась она с живостью, нередко уже утраченной в ее возрасте людьми, наделенными большими мирскими благами.
- У вас нет во мне никакой нужды, - тотчас сказала она, оглядев меня взором, который словно бы видел меня насквозь. Как я узнал впоследствии, у ее дочери было то же обыкновение. Думаю, именно это и заставляло людей бояться их и считать их дерзкими. - Зачем вы здесь?
- Это мистер Вуд, матушка, - сказала Сара, вернувшись из соседней комнатушки. - Он, по его словам, историк и поэтому хотел бы спросить тебя кое о чем.
- И какие же недомогания у историков? - без особого интереса осведомилась та. - Утрата памяти? Судороги в правой руке?
Я улыбнулся.
- И то, и другое. Но ко мне, должен с удовольствием заметить, это не относится. Нет, я пишу историю осады, а раз вы были здесь в это время...
- Равно как и тысячи других людей. И вы со всеми собираетесь переговорить? Странный, однако, способ писать историю.
- Я взял за образец Фукидида, - важно начал я.
- А он умер, не успев закончить, - перебила она и так меня этим поразила, что я едва не упал с табурета. Не говоря уже о находчивом ответе, она, очевидно, не только слышала об этом величайшем из историков, но даже знала кое-что о нем самом. Я поглядел на нее с любопытством, но как будто не сумел скрыть своего изумления.
- Мой муж большой книгочей, сударь, и любит читать мне по вечерам или слушать, как я ему читаю.
- Он здесь?
- Нет, он еще в армии. Думается, сейчас он в Лондоне.
Разумеется, я был разочарован, но преисполнился решимости получить как можно больше от жены, пока не вернется сам Бланди.
- Ваш муж, - начал я, - сыграл кое-какую роль в истории города...
- Он пытался побороть здесь несправедливость.
- Вот именно. Но трудность в том, что все, с кем бы я ни говорил, очень разное рассказывают о том, что твой муж сказал или сделал. Вот о чем я хотел бы тебя спросить.
- И вы поверите тому, что я вам скажу?
- Я сопоставлю твои слова со словами других. И так родится истина. Я в этом убежден.
- В таком случае вы глупый молодой человек, мистер Вуд.
- Я так не думаю, - холодно возразил я.
- Какого вы вероисповедания, сударь? На чьей вы стороне?
- В религии я историк. И в политике историк тоже.
- Слишком уж скользкий - старухе вроде меня и не ухватиться, - сказала она с легкой насмешкой. - Вы верны Протектору?
- Я принес присягу правительству, находящемуся у власти.
- А в какую церковь вы ходите?
- В разные. Я посещаю службы во многих местах. Сейчас я хожу в церковь на улице Мертон, так как мой дом в ее приходе. Должен вам сказать, пока вы вновь не обвинили меня в увертках, сам я отношу себя к епископальной церкви.
Склонив голову, она задумалась над моими словами, глаза ее закрылись, словно она уснула. Я испугался, что она откажет мне из страха, что я извращу ее рассказ. Разумеется, у нее не было причин думать, будто я так или иначе смогу одобрить человека, подобного ее мужу; я уже достаточно знал о нем, чтобы быть уверенным в обратном. Но мне больше нечем было убедить ее в искренности моих намерений. По счастью, я не был столь глуп, чтобы предложить ей деньги, ибо это обернулось бы против меня, сколь бы сильно она в них ни нуждалась. Должен сказать, ни разу ни в ней, ни в ее дочери я не замечал той алчности, которую другие, по их утверждениям, различали столь явно, хотя жалкое положение обеих Бланди было бы тому вполне достаточной причиной.
- Сара, - подняв голову, позвала старуха несколько минут спустя. - Что ты думаешь об этом нескладном молодом человеке? Кто он? Шпион? Глупец? Мошенник или подлец? Он пришел воскресить прошлое, чтобы терзать нас?
- Возможно, он тот, за кого себя выдает, матушка. Думаю, ты можешь рассказать ему. Господь знает, что тогда произошло, и даже историк из университета не может скрыть истину от Него.
- Ловко, дитя; жаль, что наш гость сам до такого не додумался. Ладно. Мы встретимся снова. Но вскоре ко мне придет один человек, он потерял закладные на свой дом, и мне надо угадать их местонахождение. Вам придется прийти в другой раз. Завтра, если пожелаете.
Поблагодарив ее за доброту, я пообещал непременно прийти на следующий день. Я понимал, что обращаюсь к ней с ненужным почтением, но что-то побудило меня поступить так: ее характер требовал обходительности, хотя ее звание не позволяло ожидать подобного. Я уже неспешно пробирался через мусор и лужи в проулке, когда меня остановил раздавшийся у меня за спиной свист, и, обернувшись, я увидел, что меня догоняет Сара.
- На словечко, мистер Вуд.
- Пожалуйста, - ответил я. Сама мысль о дальнейшей беседе с девушкой доставила мне немалое удовольствие. - Ты не против харчевни?
Осведомиться об этом в те дни было вполне обычно: многие из сектантов яростно бичевали обычай посещать питейные заведения. Лучше было пораньше узнать, с кем имеешь дело, чтобы не вызвать бурю оскорблений.
- Нет, - отозвалась она. - Харчевни мне по душе.
Я повел бы ее в "Королевскую лилию", которая принадлежала моей семье и поэтому я мог пить там за меньшую плату, но побоялся бросить тень на свое имя, а потому мы пошли в другое место - им оказался приземистый кабак, немногим лучший лачуги самой Сары. Когда мы вошли, я заметил, что к ней здесь обратились недружелюбно. Скажу больше, мне показалось, что не будь здесь меня, не миновать резкой перепалки. Но я там был. Не женщина за стойкой, налив нам две полные кружки, ограничилась глумливой ухмылкой. Слова были учтивы, а чувства, за ними скрывавшиеся, совсем наоборот, хотя я и не смог понять почему. Невзирая на то, что я не совершил ничего постыдного, я почувствовал, как заливаюсь краской. Девушка, увы, это заметила и не преминула указать мне на мое стеснение.
- Ни в коей мере, - поспешил возразить я.
- Полноте. Со мной случалось и хуже.
У нее даже хватило деликатности, чтобы первой пройти в самый темный уголок кабака, где никто бы нас не увидел. Я был благодарен ей за предупредительность и потому проникся к ней некоторым расположением.
- А теперь, господин историк, - обратилась ко мне девушка, отпив добрый глоток из своей кружки, - будьте со мной откровенны. Вы желаете нам добра? Я ведь не позволю чинить нам новые беды. Моя мать достаточно натерпелась. Она устала и только в последние годы обрела покой, и я не хочу, чтобы кто-то его нарушил.
В этом я попытался ее успокоить: моя цель - описать события долгой осады и влияние, какое оказали на дело образования умов в университете расквартированные здесь войска. Роль ее отца в мятеже и в разжигании страстей в рядах армии Парламента так или иначе имела значение, но едва ли могла считаться решающей. Я желал знать лишь, почему войска тогда отказались исполнить отданный им приказ, и что именно там произошло. Я надеялся запечатлеть это все на бумаге, прежде чем оно будет позабыто.