Это всегда служило мне компасом и в философии, и на службе правительству: человеческий разум слаб и часто не способен постичь умопостроение, на первый взгляд противоречащее здравому смыслу. Шифры, за разгадыванием которых я провел многие годы, простой тому пример, ибо кто способен понять (если не знает), и нагромождение бессмыслиц может сообщить читателю мысли сильных мира сего и полководцев на поле брани. Это противоречит здравому смыслу, и тем не менее это так. Объяснение, неподвластное человеческому разуму, зачастую встречается в Божьем творении, и притом столь часто, что мне случалось посмеяться над мистером Локком, который в своих философских трактатах столько весу придает здравому смыслу. "Дивно гремит Бог Гласом Своим, делает дела великие, для нас непостижимые (Иов, 37:5). И во всем мы горько платимся, забывая об этом.
   Здравый смысл говорил, что испанцы не станут оплачивать приход к власти крамольников-республиканцев, не станут и эти самые раскольники по доброй воле подчинять свои устремления политике католиков. И все же улики начинали указывать на то что между ними существует некая договоренность. В то время я еще не мог разобраться в этом и потому отказывался строить невероятные теории, но одновременно я отказывался и отвергать свидетельства только потому, что они в тот момент не объяснялись здравым смыслом.
   Разумеется, я подвергся бы насмешкам, представь я мои сведения мистеру Беннету, который гордился своим знанием испанцев и был убежден в их дружбе. Не мог я и предпринять шагов и против крамольников, ибо пока они не совершили ничего преступного. И так я бездействовал, положив держать мои подозрения при себе, пока не расшифрую письмо, не обнаружу, кто написал его, и не соберу новые доказательства, и тогда, быть может, смогу представить дело более крепкое. Я питал большие надежды на то, что Мэтью запомнил мои наставления, сколь важно раздобыть ключ к письму, так как теперь сноситься с ним было крайне трудно. Тем временем я написал донесение мистеру Беннету, в котором сообщил ему (в общих словах) о том, что в кругах смутьянов что-то назревает, и заверил его в преданнейшей моей службе.
   Неделю спустя Мэтью оправдал мое доверие, и я получил еще одно письмо, содержавшее некоторые требуемые мне сведения. Он предлагал четыре возможные книги и просил прощения, что не смог добыть более точные улики. Он снова пошел с письмом в посольство, и на сей раз его провели в небольшую комнату, по всей видимости, кабинет. Это логово он счел отвратительным, ибо оно было увешано распятиями и в нем витал дух идолопоклонства, но, ожидая появления самого Кола, он увидел на столе четыре книги и наскоро списал их названия. Этим я был доволен, ибо так он подтвердил мою веру в него: подобный поступок следует счесть разумным и отважным - ведь ему грозила немалая опасность, войди кто-нибудь в комнату, пока он писал. К несчастью, тонкости искусства криптографии от него ускользнули, он не догадался (возможно, в этом есть и моя вина, ведь я не дал ему должных наставлений), что разные издания одной книги отличаются друг от друга и не то издание так же не поможет мне прочесть письмо, как и не та книга. В моем распоряжении оказалось списанное им буква за буквой, в полном неведении о сути.
   Titi liuii ex rec heins ludg II polid hist nouo corol
   Duaci thorn Vtop rob alsop eucl oct
   He менее важным, но много более опасным было то, что он познакомился с самим Кола, и я получил первое представление о том, сколь великой властью смущать и обманывать обладал этот человек. Письмо я сохранил. Разумеется, я храню все вещицы, напоминающие мне о Мэтью, - каждое письмо, каждая малая тетрадь, какую он исписал, лежат в серебряном ларчике, завернутые в шелк и перевязанные прядью волос, которую я украл однажды ночью, пока он спал. Зрение мое слабеет, и вскоре я не смогу уже более читать его слова, тогда я сожгу все тетради и письма, так как не снесу, если кто-то станет читать их мне вслух или насмехаться над моей слабостью. Последняя моя связь с ним исчезнет, когда, мигнув, погаснет свет. Даже теперь я не слишком часто открываю этот ларчик, ибо тяжко мне выносить печаль.
   Кола не преминул пустить в ход свое обаяние и соблазнил юношу - слишком молодого и наивного, чтобы постичь разницу между истинной добротой и искусственным ее подобием, - свести с ним знакомство, а потом видимость дружбы.
   Это круглолицый человечек с блестящими глазами, и когда он появился и я отдал ему письмо, он, посмеиваясь, поблагодарил меня, хлопнул меня по спине и дал мне серебряный гульден. Потом он подробно расспросил меня об всевозможных вещах, выказывая большой интерес к моим ответам, и даже просил меня прийти снова, чтобы он смог побеседовать со мной еще.
   Должен сказать, сударь, он ничем не показал, будто имеет отношение к делам политическим, и ни разу не упомянул ничего, сколько-нибудь предосудительного. Напротив, он выказал себя истинным джентльменом, учтивым в манерах и простым в обращении и в беседе...
   Как просто ввести в заблуждение доверчивость! Этот Кола начал обманом втираться к нему в доверие, без сомнения, беседуя с легкостью мимолетного знакомства, несравнимого с заботой, какую посвящал я мальчику все эти годы. Нетрудно пленять и развлекать, труднее любить и просвещать; Мэтью, увы, был еще не достаточно взросл или разборчив, чтобы увидеть эту разницу, и стал легкой добычей для жестокого итальянца, обольстившего его словами, пока не настал час нанести удар.
   Письмо встревожило меня, ибо больше всего я опасался, что Мэтью по природному своему дружелюбию может обронить неосторожное слово и тем самым насторожит Колу, открыв, что я осведомлен о нем. Усилием воли я сосредоточил ум на решении не столь трудных задач и вновь взялся за шифрованное письмо и ключ к нему.
   Только одна книга из упомянутых Мэтью могла мне подойти, и трудность заключалась в том, чтобы определить, какая именно. В простейшем решении мне было отказано. Евклида в одну восьмую листа издали лишь однажды - в Париже в 1621 году, и это издание имелось в моей библиотеке. Потому без особых трудов я установил, что Евклид мне не подходит. Оставались еще три. И потому немедленно по возвращении в Оксфорд я пригласил к себе молодого чудака, мистера Антони Вуда, который, как я знал, был великим знатоком по части книг. В те дни я оказал ему немало услуг и заслужил его благодарность, допустив его к рукописям, вверенным мне на хранение, и он был трогательно рьян в своем стремлении отплатить мне за доброту, так что мне приходилось выслушивать бесконечные рассуждения о том и этом печатном оттиске, о том издании и о другом и тому подобное. Полагаю, он решил, будто меня интересуют мельчайшие подробности премудрости древних, и пытался угодить мне, втягивая меня в ученые беседы.
   Прошло немало времени, прежде чем он как-то вечером посетил мои комнаты (строительные работы в моем доме вынудили меня тогда снимать жилье в Новом колледже - достойное сожаления обстоятельство, которое я разъясню позднее) и заявил, будто сумел определить, какие книги имеются в виду, хотя, по его мнению, существуют лучшие издания Томаса Мора или Полидора Вергилия и за более умеренную цену.
   Эти пустые игры мне претили, однако я терпеливо объяснил, что мне по душе именно эти издания. Я желал бы, сказал я, сравнить различные издания, дабы подготовить и выпустить в мир исправленную версию, лишенную изъянов. Выразив огромное восхищение моим ревностным служением науке, Вуд сказал, что прекрасно меня понимает. "Утопия" Томаса Мора, сказал он, в издании в одну четверть - это, несомненно, перевод Робинсона, который Олсоп опубликовал в 1624 году он мог это определить с точностью, ибо Олсоп выпустил лишь одно издание, прежде чем времена переменились и издание трудов католических святых стало занятием небезопасным. Один экземпляр, по его словам, находился в Бодлеянской библиотеке. С "Историей" Полидора Вергилия также не будет затруднений ведь не так много новых изданий этого великолепного историка было напечатано в Дуэ. Это, по всей вероятности, уникальное издание Джорджа Лили, в одну восьмую листа, напечатанное в 1603 году. Экземпляр купить не трудно, не далее чем вчера видел его у мистера Хита, книготорговца за один шиллинг шесть пенсов. Он уверен, что, поторговавшись, эту цену можно сбавить - как будто мне хоть на два пенса было до того дело.
   - А четвертая?
   - В ней вся трудность, - сказал он - Мне кажется, я знаю, о каком издании идет речь. Выдает его, разумеется, сокращение "hems" - от первых букв издателя. Это указывает на замечательное издание истории Тита Ливия, выпущенное в Лейдене Даниэлем Гейнсием в 1634 году. Триумф мастерства и учености, увы, не получивший заслуженных похвал. Надо думать, речь идет о втором томе издания, которое было в одну двенадцатую долю листа, в трех томах. Экземпляров напечатано было немного, и сам я ни разу ни одного не видел. Я знаю о нем лишь с чужих слов - другие бесстыдно использовали озарения Гейнсия, не удостоив истинного автора даже упоминанием. Таков извечный крест истинных ученых.
   - Разузнайте все, - произнес я, терпение мое было на исходе. - Я заплачу за него хорошую цену, если его возможно купить. Вы верно, знаете книготорговцев, собирателей древностей и книг и тому подобных людей. Если таковой экземпляр имеется, уверен, вы сможете его разыскать.
   Глупый человечек принял этот комплимент с тщеславной скромностью.
   - Я сделаю для вас все, что смогу, - сказал он - И могу вас заверить, что, если мне не удастся найти такой экземпляр, никто больше этого сделать не сможет.
   - Это все, о чем я прошу, - ответил я и поспешил выпроводить его.
   Глава четвертая
   Недавно я прочел лживый памфлет, в котором (не называя моего имени прямо) утверждали, будто политический кризис, каковой мне пришлось улаживать в ту пору, был измышлен правительством для разжигания страха перед сектантами и будто на деле его не существовало вовсе. Ложь до последнего слова! Уповаю, я уже дал понять: я человек чести, и намерения мои чисты. От своих поступков я не отказываюсь, напротив, с готовностью признаю, как излишне ярко живописал опасность мятежа, что обеспечило мое поступление на службу к мистеру Беннету, и не снимаю с себя вины за ошибку, каковая привела к прискорбной смерти синьора ди Пьетро. Надеюсь, искренность моего раскаяния очевидна, однако он прятал письма крамольников и заговорщиков, и безопасность королевства требовала, чтобы они попали мне в руки.
   Полагаю, мне следует разъяснить ход моих мыслей, дабы моя скрупулезность касательно писем и малоизвестных изданий не создала ложного впечатления мелочности и одержимости. Ведь книги, которые назвал в письме Мэтью, показались мне весьма необычными. Всем известно, чего стоят сектанты и их жалкие претензии на ученость. Самоучки, копошащиеся в пыли! Начитавшись пустых книг, они почитают себя образованными людьми. Образованными? Им не дано даже подступиться к возвышенным тонкостям и символической красе Библии. Пара вздорных памфлетов, накарябанных горсткой раскольников, чье высокомерие не знает стыда, - вот на чем покоится их образование. Не знают они ни латыни, ни греческого, а об иврите не стоит и вспоминать, не способны читать на языке ином, кроме собственного, но и на нем выслушивают бредни лжепророков и самозваных мессий. Разумеется, они не образованны, ученость достояние людей благородного сословия. Не возьмусь утверждать, будто низы не способны к познанию, но вполне очевидно, что они не способны анализировать, ибо не обладают ни досугом, ни истинным образованием, дабы избегать предубеждений. Так говорил Платон, и я не знаю ни одного серьезного человека, кто стал бы ему возражать.
   И чтобы написавший письмо Кола воспользовался в своем шифре одним из превосходных сложных текстов? Трактатом Ливия, Полидора, Мора? Поначалу меня в дрожь бросило от самой мысли, будто этих трудов касаются грязные лапы, но затем я нашел практичное возражение: какой-нибудь гнусный крамольный памфлет я готов был принять, но это? Откуда у них взялись бы книги, коим место в библиотеке джентльмена?
   Ко времени возвращения Вуда - шмыгавшего и подергивавшего носом, будто жалкая мышь, - я уже установил, что ни Мор, ни Полидор Вергилий не являются искомой книгой. Ответ, следовательно, заключался в Ливии, найдите мне книгу, найдите мне ее владельца, и мой анализ совершит могучий скачок вперед. Вуд доложил, что некий давно уже почивший лондонский книготорговец завез в нашу страну полдюжины экземпляров в 1643 году в числе прочих книг, предназначавшихся для ученых. Что сталось с ними потом, увы, не ясно, так как несчастный был сторонником короля и его товары конфисковали в уплату штрафа, когда Парламент утвердился в Лондоне. Вуд предполагал, будто злосчастные книги попали тогда в самые разные руки.
   - Так вы, наобещав мне так много, теперь говорите, что не можете принести нужный том?
   Резкость моего тона словно бы удивила его, но он только покачал головой.
   - Нет, сударь, - сказал он, - я думал, вам будет интересно, вот и все. Но эти книги редкость, и пока я нашел только одного человека, у кого такая доподлинно имелась, свой экземпляр он сам привез с Континента. Я знаю это потому, что мой друг мистер Обри писал книготорговцу в Италию по другому делу...
   - Полноте, мистер Вуд, - оборвал его я, ибо терпение мое истощилось. Мне не нужно знать все до последней малости. Мне нужно лишь имя владельца, дабы я мог написать ему.
   - Э... он умер.
   Я тяжело вздохнул.
   - Но не отчаивайтесь, сударь, так как, по величайшему счастью, его сын-студент здесь и, уж конечно, должен знать, осталась ли книга в семье. Его имя Престкотт. Его отцом был сэр Джеймс Престкотт.
   Так моя история и россказни Колы (столь же вымышленные, как побасенки, и столь же неправдоподобные, как вирши Тассо, хотя и много хуже сложенные) впервые соприкасаются на злополучном, тронувшемся умом Престкотте, и мне должно насколько возможно изложить его дело, хотя я всецело признаю, что некоторые обстоятельства не вполне мне ясны.
   Юноша попал в поле моего зрения несколькими месяцами ранее, когда я услышал о его визите к лорду Мордаунту. Мордаунт известил об этом мистера Беннета, и со временем известие это дошло ко мне в Оксфорд: нечасто студент и сын предателя полагает уместным допрашивать придворных, и мистер Беннет решил, что за молодым человеком следует приглядывать.
   Я мало что знал, но слышал достаточно, чтобы не сомневаться в одном: вера Престкотта в невиновность отца была столь же нелепа, сколь трогательна. Я не знал в точности, в чем заключалось предательство, ведь я к тому времени уже оставил службу, но поднятый им переполох свидетельствовал о деле чрезвычайно важном. Кое-что мне было известно потому, что в начале 1660 года мне поручили расшифровать одно письмо, и дело было крайне спешное. Я уже упоминал о нем раньше, потому что оно было единственной моей неудачей, и стоило мне его увидеть, я понял мне нечего ждать здесь успеха. Ради сохранения моей репутации и моего места (скорое падение Английской Республики становилось все более очевидным, и я не имел желания поддерживать связи с ее правительством) я отклонил эту просьбу. Однако на меня оказывалось поистине большое давление. Даже сам Турлоу написал мне, прибегнув к приправленной угрозами лести, дабы добиться моего согласия, и все же я отказался. И зашифрованное письмо и послание Турлоу мне привез Сэмюэль Морленд, чьи вкрадчивые речи и жажда возвышения всегда вызывали у меня отвращение, а само присутствие подталкивало к решительному отказу.
   - Вам это не по плечу, ведь так, доктор? - спросил он с обычной для него глумливостью - такой дружелюбный с виду но едва скрывающий дерзкое презрение ко всему миру. - В этом причина вашего отказа?
   - Я отказываюсь потому, что сомневаюсь в причинах вашего любопытства. Я слишком хорошо знаю вас, Сэмюэль. Все, к чему вы прикасаетесь, нечисто и лживо.
   На это он весело рассмеялся и кивнут в знак согласия.
   - Может, и так. Но на сей раз я нахожусь в благородном обществе.
   Я вновь проглядел письмо.
   - Превосходно, - сказал я - Я попытаюсь. Где ключ?
   - О чем вы говорите?
   - Сэмюэль, не принимайте меня за глупца. Вам прекрасно известно, о чем я говорю. Кто это написал?
   - Некий роялист по имени Престкотт.
   - Тогда спросите у него ключ. Это, верно, книга или памфлет. Мне нужно знать, на чем основан шифр.
   - У нас его нет, - ответил Сэмюэль. - Он бежал. Письмо было найдено у одного из наших солдат.
   - Как такое может быть?
   - Отличный вопрос. Вот потому-то мы и хотим, чтобы вы расшифровали письмо.
   - Тогда допросите солдата, раз уж не можете арестовать сэра Джеймса Престкотта.
   Сэмюэль поглядел на меня виновато.
   - Он умер несколько дней назад.
   - И ничего больше при нем не было? Никаких бумаг, ни книги, ни записки?
   Против обыкновения Сэмюэль растерялся, и это доставит мне некоторое удовольствие, ведь обычно он напускал на себя вид столь самодовольный, что увидеть его сбитым с толку, оробевшим было поистине приятно.
   - Это все, что мы нашли. Мы ждали большего.
   Я швырнул письмо на стол:
   - Без ключа нет и разгадки, - сказал я. - Тут я ничего не могу поделать и не стану даже пытаться. Я не намерен трудиться в поте лица из-за вашего нелепого небрежения. Найдите сэра Джеймса Престкотта, найдите ключ, и я окажу вам содействие. Но не ранее того.
   Разумеется, слухи, наводнившие в предыдущие несколько недель армию и правительство, дали мне путеводную нить. Я слышал о вооруженном восстании в Кенте и о лихорадочном дознании, какое велось в строжайшей тайне и с величайшей жестокостью. Позднее я услышал о бегстве сэра Джеймса Престкотта за море и о возводимых против него обвинениях, что он предал восстание 1659 года против Английской Республики. Одно это показалось мне весьма маловероятным я знал кое-что об этом человеке и считал его не более гибким, чем дубовая доска, полным непререкаемой веры в свои убеждения. Люди согрешили и должны понести наказание, отмщение должно свершиться: таковы были альфа и омега его политики, и он лишь утвердился в этих воззрениях вследствие лишений, какие претерпел в годы войны. И потому в заговорщики он совершенно не годился, но, в моих глазах, тем более маловероятен на роль человека, замыслившего нечто столь тонкое, как предательство: он был слишком честен, слишком благороден и слишком туп.
   С другой стороны, за ним, по всей видимости, числилось нечто, заставлявшее и роялистов, и Турлоу искать его смерти и его молчания, но я не знал, что это было. Я сделал вывод, что ответ может заключаться в письме, из-за которого так суетился жалкий Сэмюэль, и когда это ничтожество удалилось, я, разумеется, попытался письмо расшифровать. Но нисколько не продвинулся, так как мастерство его автора было велико и намного превосходило все, чего я мог бы ожидать от вояки Престкотта.
   Упоминаю я об этом потому, что слова, столь невинно произнесенные Вудом, подсказали мне догадку, каковую следовало бы сделать намного раньше. Рассказывая о ней теперь, я рискую выставить себя глупцом; однако не приемлю суда тех, чьи дарования много ниже моих. Узнать разновидность шифра - это все равно что распознать стиль в поэзии или музыке. Невозможно знать наперед, чем порождается такое узнавание, и сомнительно что найдется другой человек, кто сопоставил бы два письма - письмо адресованное Марко да Кола из почтового мешка ди Пьетро, и письмо, какое за три года до того привез мне Сэмюель Морленд, - и догадался бы, что они написаны одним и тем же шифром и, как подсказывало мне чутье, одной рукой. Как только я постиг форму, я изучил построение: два дня тяжких трудов над двумя листами привели меня к неизбежному и ясному выводу, что оба они были зашифрованы по одной и той же книге. Для зашифровки письма Кола, как мне было известно использовали том Ливия, и теперь я знал, что к нему же прибегли для письма Престкотта.
   Не будь мое положение столь щекотливым, я вызвал бы молодого Престкотта, изложил бы ему суть дела и попросил бы эту книгу. Однако по очевидным причинам я не мог так поступить не разъяснив ее значения. Притом мне было известно, насколько он одержим невиновностью своего отца, и мне не хотелось брать на себя ответственность и случайно вновь оживить столь деликатную тему: ведь немало людей потрудились ради того, чтобы похоронить те события - каковы бы они ни были, - и я не снискал бы благодарности, если бы привлек к ним внимание. И потому мне пришлось прибегнуть к тонкой уловке и использовать Томаса Кена.
   Этот Кен был отчаянно честолюбивый молодой человек, чьи устремления читались по его лицу, как в открытой книге. В глазах Кена интересы Господни и его собственные были слиты неразделимо, будто само Спасение зависело от того, получит он или нет восемьдесят фунтов годового дохода. Однажды он имел наглость просить моей помощи для получения прихода от лорда Мейнарда, которым распоряжался Новый колледж. Я не входил в совет колледжа, и потому мое мнение не имело большого веса, но в любом случае победителем должен был выйти доктор Роберт Гров, человек более ученый, уравновешенный и, разумеется, много более достойный. Но, дав согласие помочь, как бы ни мало стоила моя поддержка, я без труда заручился преданностью Кена.
   Взамен я оставит за собой право потребовать его содействия в случае, если мне понадобятся услуги, и теперь попросил уговорить мистера Престкотта искать моей помощи. И Престкотт не замедлил явиться ко мне. Я подробно допросил его о сохранившихся вещах отца. Увы, он ничего не знал ни о книге Ливия, ни о каких-либо бумагах, хотя позднее подтвердил слова Морленда, сообщив, что, видимо, его мать ждала от мужа какой-то пакет который так и не был получен. Мое разочарование было чрезвычайным: улыбнись мне Фортуна, и я не только разгадал бы тайну переписки этого Марка да Кола, но и получил бы в свои руки и одну из величайших государственных тайн.
   Но этот глупец Сэмюэль дал умереть единственному человеку, который мог бы дать мне ответ.
   Глава пятая
   Тогдашние обязанности понудили меня вести странный образ жизни, существовать наподобие ночной твари, которая охотится в то время, когда прочие спят, и отдыхает от своих трудов тогда, когда они бодрствуют. Когда все именитые особы, оставляя Лондон направлялись в свои поместья или следовали за королем из одного места праздных увеселений в другое, я покидал Оксфорд, чтобы поселиться в Лондоне. Когда двор возвращайся в Вестминстер, я удалятся в Оксфорд.
   Такое положение дел не вызывало моего недовольства. Обязанности придворного поглощают время и по большей части не приносят плодов, если вы не вожделеете славы и влияния. Если же вас просто заботит безопасность королевства и четкая работа правительства, тогда состоять при дворе вам бессмысленно. Менее десятка человек во всей стране обладают истиной властью. Остальные - так или иначе - подданные, а мои дела касались тех, кто был действительно значим.
   Среди этих последних я обрел несколько естественных союзников, однако многие вследствие дурных намерений или ограниченности понимания трудились во вред собственной стране. Это, должен заметить, в те дни можно было наблюдать повсеместно, даже среди философов, которые полагали, будто всего лишь тщатся разгадать тайны природы. Не заботясь о чистоте и содержании мысли, они не задумывались над делом рук своих и беспечно позволяли ему уводить себя к самому опасному из всех рубежей.
   По прошествии лет, параллели стали мне тем более ясны, потому что слишком просто из жадности или великодушия угодить в расставленные нам ловушки. К примеру, несколько недель тому назад я одержал победу в споре, который до моего вмешательства представлялся самым незначительным, способным привлечь лишь самые взыскательные умы. Статс-секретарь (уже не мистер Беннет) написал мне, спрашивая, следует ли нашей стране присоединится к Континенту и принять грегорианский календарь. Полагаю, ко мне обратились лишь за подтверждением уже принятого решения, неправда ли, нелепо, что наша страна, единственная в Европе сохраняет иной календарь и вовеки принуждена отставать на семнадцать дней от остального мира.
   В правительстве поспешно изменили мнение, когда я указал на последствия этого, на первый взгляд, безобидного шага. Ибо он наносил удар в самое сердце церкви и государства, воодушевляя папистов и ввергая в смятение и горе тех, кто трудился, дабы избавить страну от иноземного владычества. Разве для того наши армии оспаривают надменную мощь Франции, чтобы мы поступились нашей независимостью, когда на нее покушаются миром? Признать их календарь означает признать власть Рима не потому (как говорят неискушенные), что эта реформа задумана иезуитами, но потому, что, склонив выи, мы признаем право римского епископа указывать нашей Церкви, когда праздновать Пасху, определять, на какие дни приходятся прочие праздники. Стоит уступить в принципе, и остальное последует естественным путем: склониться перед Римом в одном значит покориться ему и во всем прочем. Священный долг англичан - противиться льстивому пению сирен, кои воркуют, убеждая, будто подобные малости принесут лишь пользу и никакого вреда. Это неверно, и если нам суждено остаться в одиночестве, да будет так. Слава Англии всегда была в сопротивлении притязаниям прочих держав, чьи соблазны оборачиваются рабством, а льстивые посулы - закрепощением. Почитание Господа важнее единства христианского мира. Таков был мой ответ, и счастлив сказать, он возобладал, спор был разрешен раз и навсегда.