чтении, производит впечатление совершенно живого человека. Фигура его до
того ясна, что как будто облечена плотью. Но, кроме этой, вполне
законченной, внешней представительности, посмотрите, каким полным анализом
раскрывается его нравственный склад.
"Генерал Бетрищев заключал в себе, при куче достоинств, и кучу
недостатков. То и другое, как водится в русском человеке, было набросано у
него в каком-то картинном беспорядке. В решительные минуты великодушие,
храбрость, ум, беспримерная щедрость во всем и в примесь к этому капризы
честолюбия, самолюбия и та мелкая щекотливость, без которой не обходится ни
один русский, когда он сидит без дела и не требуется от него решительности.
Он не любил всех, которые опередили его по службе, и выражался о них едко, в
колких эпиграммах. Всего больше доставалось его прежнему сотоварищу,
которого он считал ниже себя умом и способностями, который, однако ж,
обогнал его и был уже генерал-губернатором двух губерний и, как нарочно,
тех, в которых находились его поместья, так что он очутился как бы в
зависимости от него. В отмщение язвил он его при всяком случае, порочил
всякое распоряжение и видел во всех мерах и действиях его верх неразумения.
В нем было все как-то странно, начиная с просвещения, которого он был
поборником и ревнителем; он любил блеск, любил похвастать умом, знать то,
чего другие не знают, и не любил тех людей, которые знают что-нибудь такое,
чего он не знает. Воспитанный полуиностранным воспитанием, он хотел сыграть
в то же время роль русского барина. И не мудрено, что с такой неровностью в
характере, с такими крупными, яркими противоположностями он должен был
неминуемо встретить по службе множество неприятностей, вследствие которых и
вышел в отставку, обвиняя во всем какую-то враждебную партию и не имея
великодушия обвинить в чем-либо себя самого. В отставке сохранил он ту же
картинную величавую осанку. В сюртуке ли, во фраке ли, в халате, он был все
тот же. От голоса до малейшего телодвижения, в нем все было властительное,
повелевающее, внушавшее в низших чинах если не уважение, то, по крайней
мере, робость" (стр. 56 и 57 второй части "Мертвых душ").
Чичиков, приехавший к генералу, почувствовал и уваженье и робость.
"Наклоня почтительно голову набок и расставив руки на отлет, как бы
готовился приподнять ими поднос с чашками, он изумительно ловко нагнулся
всем корпусом и сказал: "Счел долгом представиться вашему
превосходительству. Питая уваженье к доблестям мужей, спасавших отечество на
бранном поле, счел долгом представиться лично вашему превосходительству".
"Генералу, как видно, не не понравился такой приступ. Сделавши весьма
благосклонное движенье головою, он сказал: "Весьма рад познакомиться.
Милости просим садиться. Вы где служили?"
- Поприще службы моей, - сказал Чичиков, садясь в кресла не на
середине, но наискось и ухватившись рукою за ручку кресел, - началось в
Казенной Палате, ваше превосходительство. Дальнейшее же теченье оной
совершал по разным местам: был и в Надворном Суде, и в Комиссии Строений, и
в Таможне. Жизнь мою можно уподобить как бы судну среди волн, ваше
превосходительство. Терпеньем, можно сказать, повит, спеленан, и будучи, так
сказать, сам одно олицетворенное терпенье... А что было от врагов,
покушавшихся на самую жизнь, так это ни слова, ни краски, ни самая даже
кисть не сумеет того передать... Так что на склоне жизни своей ищу только
уголка, где бы провесть остаток дней. Приостановился же покуда у близкого
соседа вашего превосходительства...
- У кого же?
- У Тентетникова, ваше превосходительство.
Генерал поморщился.
- Он, ваше превосходительство, весьма раскаивается в том, что не оказал
должного уважения...
- К чему?
- К заслугам вашего превосходительства. Не находит слов... Говорит,
если б я только мог перед его превосходительством чем-нибудь... потому что
точно, говорит, умею ценить мужей, спасавших отечество, говорит.
- Помилуйте, что ж он? Да ведь я не сержусь, - сказал смягченный
генерал. - В душе моей я искренно полюбил его и уверен, что со временем он
будет преполезный человек.
- Совершенно справедливо изволили выразиться, ваше превосходительство:
истинно преполезный человек может быть, и с даром слова, и владеет пером...
- Но пишет, чай, пустяки какие-нибудь, стишки.
- Нет, ваше превосходительство, не пустяки... он что-то дельное
пишет... историю, ваше превосходительство.
- Историю? О чем историю?
- Историю... - тут Чичиков остановился. И оттого ли, что перед ним
сидел генерал, или просто, чтоб придать более важности предмету, прибавил: -
Историю о генералах, ваше превосходительство.
- Как о генералах? О каких генералах?
- Вообще о генералах, ваше превосходительство, в общности. То есть,
говоря собственно, об отечественных генералах.
Чичиков совершенно спутался и потерялся; чуть не плюнул сам и мысленно
сказал себе: "Господи, что за вздор такой несу!"
- Извините, я не очень понимаю... Что ж это выходит, историю
какого-нибудь времени, или отдельные биографии, и притом всех ли, или только
участвовавших в 12-м году?
- Точно так, ваше превосходительство, участвовавших в 12-м году.
Проговоривши это, он подумал в себе: "Хоть убей, не понимаю!"
- Так что ж он ко мне не приедет? Я бы мог собрать ему весьма много
любопытных материалов.
- Робеет, ваше превосходительство.
- Какой вздор! Из-за какого-нибудь пустого слова... Да я совсем не
такой человек. Я, пожалуй, к нему сам готов приехать.
- Он к тому не допустит, он сам приедет, - сказал Чичиков, оправясь
совершенно, ободрился и подумал: "Экая оказия! Как генералы пришлись кстати,
а ведь язык взболтнул сдуру!" (стр. 58, 59, 60 и 61 второй части "Мертвых
душ").
Может ли что-нибудь быть с более живым юмором по содержанию и
художественнее выполнено, как эта сцена?.. Тут входит дочь генерала,
Улинька, предмет любви Тентетникова, и, как можно подозревать, та чудная
славянская дева, которая была обещана автором в первой части "Мертвых душ" и
за которую, признаться, я тогда еще опасался, не потому, чтоб невозможно
было вывесть прекрасной славянки - она уж есть у нас в лице Татьяны
Пушкина{537}, но считал это вне средств Гоголя. Опасения мои сбылись в самых
громадных размерах: он как бы сразу теряет творческую силу и впадает в самый
неестественный, фальшивый тон:
"В кабинете послышался шорох; ореховая дверь резного шкафа отворилась
сама собою, и на отворившейся обратной половинке ее, ухватившись рукой за
медную ручку замка, явилась живая фигурка. Если бы в темной комнате вдруг
вспыхнула прозрачная картина, освещенная сильно сзади лампами, она бы так не
поразила внезапностью своего явления. Видно было, что она взошла с тем,
чтобы что-то сказать, но увидела незнакомого человека. С нею вместе,
казалось, влетел солнечный луч, и как будто рассмеялся нахмурившийся кабинет
генерала. Пряма и легка, как стрела, она как бы возвышалась над всем своим
полом; но это было обольщенье. Она была вовсе невысока ростом. Происходило
это от необыкновенного соотношения между собою всех частей ее тела. Платье
сидело на ней так, что, казалось, лучшие швеи совещались между собою, как бы
убрать ее. Но это было также обольщенье. Оделась она как будто бы сама
собой; в двух, трех местах схватила, и то кое-как, неизрезанный кусок
одноцветной ткани, и он уже собрался и расположился вокруг нее в таких
сборках и складках, что ваятель сейчас же перенес бы их на мрамор. Все
барышни, одетые по моде, показались бы перед ней чем-то обыкновенным" (стр.
61 и 62 второй части "Мертвых душ").
Описание это, по моему мнению, ниже самых напыщенных описаний
великосветских героинь Марлинского, потому что там по крайней мере видно
больше знания дела и, наконец, положено много остроумия. Тон речи этой
восемнадцатилетней девушки превосходит своею фальшивостью самое описание.
"Он плутоват, гадковат", - говорит она об одном Вишнепокромове, или
следующим образом возражает отцу: "Я не понимаю, отец, как с добрейшей
душой, какая у тебя есть, и с таким редким сердцем ты будешь принимать этого
человека, который, как небо от земли, от тебя". Грустней всего, что эти
ошибки великого мастера не могут быть извинены недоконченностью в отделке,
или какими-нибудь пропусками, а напротив, ясно видно, что все это сделано с
умыслом, обдуманно, с целью поразить читателя, и в то же время без всякого
эстетического чутья. Неприятность впечатления этого фальшиво выполненного
лица снова выкупается в дальнейшей сцене генералом и развернувшимся, но
постоянно верным самому себе Чичиковым, в котором можно разве только укорить
автора за анекдот о черненьких и беленьких{538}. Видимо, что анекдот этот
подслушан у рассказчика, придавшего мастерством рассказа самому анекдоту
значение, которого в нем нет. Поставлен он с понятною целью вызвать от
генерала несколько честных и энергических замечаний на счет взяток; но для
этого следовало бы взять более резкий и типичный случай, которых много ходит
в устных рассказах.
За визитом к генералу следует большой пропуск, и мы уж встречаем
Чичикова, едущего к родственнику генерала, полковнику Кошкареву, и
попадающего, вместо того, к помещику Петуху. Петух этот очень напоминает
собой первоначальные веселые типы Гоголя, и читатель, конечно, с
удовольствием с ним встречается, хотя первая сцена, где тащат Петуха в воде
неводом, невозможна и потому карикатурна; но что истинно хорошо, так это два
сына Петуха, гимназисты, которые уж и трубку курят, и за столом без всяких
заметных последствий рюмку за рюмкой опрокидывают, и один из них с первых же
разов стал рассказывать Чичикову, что в губернской гимназии нет никакой
выгоды учиться, что они с братом хотят ехать в Петербург, потому что
провинция не стоит того, чтоб в ней жить. "Понимаю, - сказал Чичиков, -
кончится дело кондитерскими да бульварами!" При таком легком очерке милые
мальчики стоят пред вами как живые, и вы знаете уж всю их дальнейшую
карьеру. Приехавший затем Платонов - лицо, хорошо на первый раз показанное,
но очень мало потом развитое, и потому о нем ничего нельзя сказать, но в то
же время невозможно удержаться от выписки того, каким образом Петух
заказывал кулебяку.
"И как заказывал! У мертвого родился бы аппетит. И губами подсасывал и
причвакивал. Раздавалось только: "Да поджарь, да дай взопреть хорошенько!" А
повар приговаривал тоненькой фистулой: "Слушаю-с. Можно-с. Можно-с и такой".
"- Да кулебяку сделай на четыре угла, - говорил он с присасываньем и
забирая в себя дух. - В один угол положи ты мне щеки осетра да визиги, в
другой гречневой кашицы да грибочков с лучком, да молок сладких, да мозгов,
да еще чего знаешь там этакого... какого-нибудь там того.
"- Слушаю-с. Можно будет и так.
"- Да чтобы она с одного боку, понимаешь, подрумянилась бы, а с другого
пусти ее полегче. Да исподку-то припеки ее так, чтобы всю ее прососало,
проняло бы так, чтобы она вся, знаешь, этак разтого, не то, чтобы
рассыпалась, а и стаяла бы во рту, как снег какой, так, чтобы и не услышал.
- Говоря это, Петух присмакивал и подшлепывал губами.
"- Черт побери! Не дает спать, - думал Чичиков и закутал голову в
одеяло, чтобы не слышать ничего. Но и сквозь одеяло было слышно:
"- А в обкладку к осетру подпусти свеклу звездочкой, да снеточков, да
груздочков, да там, знаешь, репушки, да моркови, да бобков, там чего-нибудь
этакого, знаешь, того разтого, чтобы гарниру, гарниру всякого побольше. Да
сделай ты мне свиной сычуг: кольни ледку, чтобы он взбухнул хорошенько.
"Много еще Петух заказывал блюд" (стр. 96 и 97 второй части "Мертвых
душ").
От Петуха Чичиков едет к зятю Платонова, помещику Костанжогло, на
которого я просил бы читателя обратить внимание, потому что он
преимущественно заслуживает этого по отношению к нему автора. До сих пор
всех героев "Мертвых душ" (за исключением неудавшейся Улиньки) художник
подчинял себе и своим воззрением стоял далеко выше их, но в Костанжогло вы
сейчас чувствуете, что он сам подчиняется ему, и из этого, полагаю, можно
заключить, что это лицо - один из обещанных доблестных мужей, к которым
должен возгораться любовью читатель. И посмотрите, сколько приемов
употреблено поэтом, чтоб осветить своего любимца приличным светом! Разумно
практический и нравственно здоровый, выведенный на поучение публики,
Костанжогло, по словам автора, не обдумывает своих мыслей заблаговременно
сибаритским образом у огня перед камином: они у него родятся на месте, и где
приходят в голову, там же и превращаются в дело, но прежде чем открывается
вся его практическая мудрость Чичикову, а вместе с тем и читателю, ради
научения, показывается с своими хозяйственными распоряжениями карикатура -
Кошкарев. Костанжогло говорит о нем таким образом:
"Кошкарев утешительное явление. Он нужен затем, что в нем отражается
карикатурно и виднее глупость всех этих умников, которые, не узнавши прежде
своего, забирают дурь из чужи: завели и конторы, и школы, и черт знает, чего
не завели эти умники. Поправились было после француза, так вот теперь все
давай расстраивать сызнова" (стр. 117 второй части "Мертвых душ").
С этой целью, он, вероятно, введен и в роман; а чтоб придать ему хоть
сколько-нибудь человеческую форму, автор называет его сумасшедшим. Лицо это
совершенно не удалось, и в создании его вы решительно не узнаете не только
юмориста, но даже сатирика, даже пасквилиста, и оно мне собой очень
напоминает изображения Европы, Азии, Африки, Америки в виде мифологических
женщин. Азия, например, с черными волосами, с огненными глазами и с кинжалом
в руке, а Европа белокурая и сидит с книгой в руке и с циркулем. Но
возвратимся опять к Костанжогло. Самое осязательное доказательство его
практической мудрости составляют богатства, которые плывут ему в руки.
Система же хозяйственная его состоит в том, что он заводит фабрики только
для того, чего у него есть избытки и есть в окрестности потребители. По его
мнению, в хозяйстве всякая дрянь дает доход; таким образом, рыбью шелуху
сбрасывали на его берег в продолжение шести лет, и он начал из нее варить
клей, до сорока тысяч и взял, и, кроме того, он занялся этим потому, что
набрело много работников, которые умерли бы без этого с голоду.
"Думают (рассуждает он потом), как просветить мужика. Да ты сделай его
прежде богатым да хорошим хозяином, а там его дело! Ведь как теперь, в это
время, весь свет поглупел, так вы не можете себе представить, что пишут
теперь эти щелкоперы! Вот что стали говорить: крестьянин ведет уж очень
простую жизнь: нужно познакомить его с предметами роскоши, внушить ему
потребности свыше состоянья! Сами, благодаря этой роскоши, стали тряпки, а
не люди, и болезней, черт знает, каких понабрались. И уж нет
осьмнадцатилетнего мальчишки, который бы не испробовал всего: и зубов у него
нет, и плешив, как пузырь. Так хотят теперь и этих заразить. Да слава богу,
что у нас осталось хоть одно еще здоровое сословие, которое не познакомилось
с этими прихотями. За это мы просто должны благодарить бога. Да хлебопашец у
нас всех почтеннее, что вы его трогаете? Дай бог, чтоб все были, как
хлебопашец.
"- Так вы полагаете, что хлебопашеством доходливей заниматься? -
спросил Чичиков.
"- Законнее, а не то что доходнее. Возделывай землю в поте лица своего,
сказано. Тут нечего мудрить. Это уж опытом веков доказано, что в
земледельческом звании человек нравственней, чище, благородней, выше. Не
говорю, не заниматься другим, но чтоб в основании легло хлебопашество - вот
что! Фабрики заведутся сами собой, да заведутся законные фабрики того, что
нужно здесь, под рукой человеку, на месте, а не эти всякие потребности,
расслабившие теперешних людей. Не эти фабрики, что потом для поддержки их,
для сбыту употребляют все гнусные меры, развращают, растлевают несчастный
народ. Да вот же не заведу у себя, как ты там ни говори в их пользу, никаких
этих внушающих высшие потребности, производств: ни табаку, ни сахару, хоть
бы потерял миллион. Пусть же, если входит разврат в мир, так не через мои
руки. Пусть я буду перед богом прав... Я двадцать лет живу с народом; я
знаю, какие от этого последствия.
"- Для меня изумительнее всего, как при благоразумном управлении, из
остатков, из обрезков, из всякой дряни можно получить доход, - сказал
Чичиков.
"- Гм! Политические экономы! - говорит Костанжогло, не слушая его, с
выражением желчного сарказма в лице. - Хороши политические экономы! Дурак на
дураке сидит и дураком погоняет. Дальше своего глупого носа не видит осел, а
еще взлезет на кафедру, наденет очки... Дурачье... - И в гневе он плюнул"
(стр. 120 и 121 второй части "Мертвых душ").
Оправдывая себя против общественного мнения, что будто он сквалыга и
скупец первой степени, Костанжогло говорит:
"Это все оттого, что не задаю обедов, да не даю им взаймы денег. Обедов
я потому не даю, что это бы меня тяготило. Я к этому не привык, а приезжай
ко мне есть то, что я ем, - милости просим. Не даю денег взаймы, это вздор.
Приезжай ко мне в самом деле нуждающийся, да расскажи мне обстоятельно, как
ты распорядишься моими деньгами, если я увижу из твоих слов, что ты
употребишь их умно и деньги принесут тебе явную прибыль - я тебе не откажу и
не возьму даже процентов" (стр. 124 и 125 второй части "Мертвых душ").
Сколько во всех этих речах высказано хозяйственных и
историческо-нравственных мыслей, а все-таки в Костанжогло вы видите
резонера, а не живое лицо, и он решительно, мне кажется, неспособен поселить
веру в то, что он хороший человек и дельный хозяин. Припомните, например,
Собакевича, и вы сейчас скажете: "Нет, Собакевич кулак, а все-таки, кажется,
хозяин проще и лучше, чем Костанжогло", - и скажете потому, что Собакевич -
тип, свободно, творчески беспристрастно созданный автором вследствие личных
наблюдений над людьми, а Костанжогло - идея, для выражения которой приисканы
в жизни только формы, и приисканы посредством собирания сведений и бесед с
сведущими людьми, а не через непосредственное столкновение с жизнью; тогда
бы, я уверен, глубоко проницательный взгляд художника проник дело глубже.
Скажу еще более откровенно: вглядываясь внимательно в живые стороны
Костанжогло, насколько их автор дал ему, сейчас видно в нем какого-нибудь,
должно быть, греческого выходца, который, еще служа в полку и нося эполеты,
начинал, при всяком удобном случае, обзаводиться выгодным хозяйством, а в
настоящее время уже монополист и загребистая, как прекрасно выразился
Чичиков, лапа, которому и следовало предоставить опытный, практический ум,
оборотливость, твердость характера и ко всему этому приличную сухость
сердца. Поэтический взгляд Костанжогло на хозяйство, его доброе дело в
отношении к Чичикову, которому он, не зная, кто он и что он за человек, дает
десять тысяч взаймы под расписку, - все это звучит таким фальшем, что даже
грустно говорить об этом подробно...
Обратимся лучше к новому лицу. Верный своей задаче поучать читателя
Костанжоглом, автор везет Чичикова к разорившемуся помещику Хлобуеву. Лицо
это по выполнению далеко не докончено и решительно не получило еще наружной
шлифовки; но по тонкости задачи, по правильности к нему отношений автора
равняется, если не превосходит, даже Тентетникова. Вот как автор определяет
его:
"На Руси, в городах и столицах, водятся такие мудрецы, которых жизнь
необъяснимая загадка. Все, кажется, прожил, кругом в долгах, ниоткуда
никаких средств, а задает обед, и все обедающие говорят, что это последний
раз, что завтра же хозяина потащат в тюрьму. Проходит после того 10 лет.
Мудрец все еще держится на свете, еще больше прежнего кругом в долгах и
также задает обед, на котором опять все обедают и думают, что это уже в
последний раз, и снова все уверены, что завтра же потащат хозяина в тюрьму.
Дом Хлобуева в городе представлял необыкновенное явление. Сегодня поп в
ризах служил там молебен, завтра давали репетицию французские актеры. В иной
день ни крошки хлеба нельзя было отыскать, в другой - хлебосольный прием для
всех артистов и художников и великодушная подача всем. Бывали подчас такие
тяжелые времена, что другой давно бы на его месте повесился или застрелился;
но его спасало религиозное настроение, которое странным образом совмещалось
в нем с беспутною его жизнию. В эти горькие минуты читал он жития
страдальцев и тружеников, воспитавших дух свой быть превыше несчастий. Душа
его в это время вся размягчалась, умилялся дух и слезами исполнялись глаза
его. Он молился, и странное дело! Почти всегда приходила к нему
откуда-нибудь неожиданная помощь, или кто-нибудь из старых друзей его
вспоминал о нем и присылал ему деньги, или какая-нибудь проезжая незнакомка,
нечаянно услышав о нем историю, с стремительным великодушием женского сердца
присылала ему богатую подачу, или выигрывалось где-нибудь в пользу его дело,
о котором он никогда и не слыхал. Благоговейно признавал он тогда необъятное
милосердие провидения, служил благодарственный молебен и вновь начинал
беспутную жизнь свою" (стр. 158 и 159 второй части "Мертвых душ").
Несмотря на это странное соединение доброго сердца, светлого,
сознательного ума с распущенностью, пустой в высшей степени жизни с
религиозностью, Хлобуев составляет органически цельное, поразительно живое
лицо. Вы, читатель, вероятно, имеете одного или двух таких знакомых. Никто
вас так не сердил, и никого вы не способны так скоро и душевно простить, как
этих людей. Никто вам столько не надоедал своими вздорными надеждами и
бесполезным, но искренним раскаянием, и в то же время ни с кем вы не желаете
так встретиться и побеседовать, как с ними.
Окончание четвертой главы и пятая глава не могут подлежать никакому
суду, потому что это скорее конспекты, и те с пропусками, по которым,
впрочем, ясно видно, как много живых струн предначертал себе великий юморист
тронуть из русской жизни, и нам, читателям, остается только скорбно сожалеть
о том, что он не довершил своих предначертаний, или, как говорят, и
довершил, но уничтожил свой труд. В критическом же отношении из всех
набросанных силуэтов нельзя не заметить откупщика Муразова. Не произнося над
этим лицом приговора, по его неоконченности, нельзя не заметить в нем, как и
в Костанжогло, идеала и вместе с тем решительного преобладания идеи над
формой.
Такова, по нашему крайнему разумению, столь долго ожидаемая вторая
часть "Мертвых душ" с ее громадными достоинствами и недостатками. Трудясь
над ней, Гоголь, говорят, читал ее некоторым лицам - и не знаю, раздался ли
между ними хоть один раз такой искренний голос, который бы сказал ему: "Ты
писал не грязные побасенки, но вывел и растолковал глубокое значение
народного смеха. Ты великий, по твоей натуре, юморист, но не лирик, и весь
твой лиризм поглощается юмором твоим, как поглощается ручеек далеко, бойко и
широко несущейся рекою. Ты не безнравственный писатель, потому что, выводя и
осмеивая черную сторону жизни, возбуждаешь в читателе совесть. Неужели по
твоей чуткости к пороку, к смешному, ты не раскрываешь добра собственной
души гораздо нагляднее какого-нибудь поэта, кокетствующего перед публикой
поэтическим чувством? Смотри: одновременно с тобой действуют на умы два
родственные тебе по таланту писателя - Диккенс и Теккерей{545}. Один
успокоивает себя и читателя на сладеньких, в английском духе, героинях,
другой хоть, может быть, и не столь глубокий сердцеведец, но зато он всюду
беспристрастно и отрицательно господствует над своими лицами и постоянно
верен своему таланту. Скажи, кто из них лучше совершает свое дело?" Не знаю,
повторяю еще раз, пришел ли к нему на помощь хоть раз подобный голос, но сам
поэт, не в одно и то же, конечно, время, понимал это и сознавал ясно.
"Нет (говорит он, определяя значение смеха и уясняя нравственное его
значение), смех значительней и глубже, чем думают: он углубляет предмет,
заставляет выступать ярко то, что проскользнуло бы; без проницающей силы его
мелочь и пустота жизни не испугала бы так человека. Несправедливы те,
которые говорят, будто смех возмущает. Возмущает только то, что мрачно, а
смех светел. Многое бы возмутило человека, быв представлено в наготе своей;
но, озаренное силою смеха, несет оно уже примирение в душу. Несправедливо
говорят, что смех не действует на тех, противу которых устремлен, и что плут
первый посмеется над плутом, выведенным на сцене; плут-потомок посмеется, но
плут-современник не в силах посмеяться. Насмешки боится даже тот, кто уже
ничего не боится на свете. Засмеяться добрым, светлым смехом может только
одна глубоко добрая душа. Но не слышат могучей силы такого смеха: что
смешно, то низко, говорит свет; только тому, что произносится суровым,
напряженным голосом, тому только дают название высокого" (стр. 587
"Театрального Разъезда" в Сочинениях Гоголя. Изд. 1842).
Какое истинное и глубокое эстетическое положение, которое юморист
высказывает в период своего нормального творчества! И теперь посмотрите, как
болезненно начинает он, под гнетом неисполнимой задачи, вторую часть
"Мертвых душ".
"Зачем же изображать бедность да бедность, да несовершенство нашей
жизни, выкапывая людей из глуши, из отдаленных закоулков государства? Что ж
делать, если уже таковы свойства сочинителя, и заболев собственным