Страница:
- Какой прекрасный вид! - решился Иосаф уже прямо отнестись к Костыревой.
- Да, чудный: я не налюбуюсь им, - отвечала она и вслед за тем устремила рассеянный взгляд на реку, но потом вдруг побледнела, проворно встала и едва успела опереться на косяк.
Иосаф тоже вскочил.
- Что с вами-с? - проговорил он с не меньшим ее испугом.
- Ничего... Я засмотрелась вниз на воду, и у меня закружилась голова, отвечала она, все еще бледная, но уже с милой улыбкой.
- В таком случае лучше уйти отсюда, - сказал Бжестовский.
- Да, - согласилась Костырева.
Все возвратились в залу.
"Боже мой, какое это нежное и деликатное создание!" - думал про себя Иосаф и, чтобы скрыть волновавшие его ощущения, заговорил опять о деле.
- Теперь надо просьбу написать-с, - сказал он.
- Будьте такой добрый, - подхватил Бжестовский и, проворно сходив, принес чернильницу и бумагу.
Иосаф написал прошение прямо набело.
- Подписать вам надобно-с, - отнесся он уже с улыбкой к Костыревой.
- Ах, сейчас, - отвечала она и осторожно взяла в свою беленькую ручку загрязненное перо.
Иосаф стал у ней за плечами. Он видел при этом ее чудную сзади шейку, ее толстую косу, едва уложенную в три кольца, и, наконец, часть ее груди, гораздо более уже открывшейся, чем это было, когда она наклонялась перед ним за чаем.
- К сему прошению... - диктовал он смущенным голосом, - имя ваше-с и отчество?
- Эмилия Никтополионовна.
- Эмилия Никтополионовна Костырева руку приложила-с, - додиктовал Иосаф.
Эмилия написала все это тоненьким, мелким и не совсем грамотным почерком.
- Merci, monsieur Ферапонтов, merci, - повторила она несколько раз и, взяв его за обе руки, долго-долго пожимала их.
Иосаф не выдержал и поцеловал у ней ручку, и при этом - о счастие! - он почувствовал, что и она его чмокнула своими божественными губками в его заметно уже начинавшую образовываться плешь. Растерявшись донельзя, он сейчас же начал раскланиваться. Бжестовский пошел провожать его до передней и сам даже подал ему шинель. Эмилия, когда Иосаф вышел на двор, нарочно подошла к отворенному окну.
- До свидания, monsieur Ферапонтов, - говорила она, приветливо кивая ему головою, и Иосаф несколько раз снимал свою шляпу, поводил ее в воздухе, но сказать ничего не нашелся и скрылся за калитку.
VII
Проснувшись на другой день поутру, Иосаф с какой-то суетливостью собрал все свои деньжонки, положил их в прошение Костыревой и, придя в Приказ, до приезда еще присутствующих, сам незаконно пометил его, сдал сейчас же в стол, сам написал по нем доклад, в котором, прямо определяя - продажу Костыревой разрешить и аукцион на ее имение приостановить, подсунул было это вместе с прочими докладами члену для подписи, а сам, заметно взволнованный, все время оставался в присутствии и не уходил оттуда. Старик, начальник Приказа, лет уже семнадцать тому назад, как мы знаем, пришибенный параличом, был не совсем тверд в языке и памяти, но на этот раз, однако, как-то вдруг прозрел.
- Асаф Асафыч, это что такое? - спросил он, остановись именно на интересном для Иосафа докладе.
Ферапонтов побледнел.
- Прошенье Костыревой... деньги она представляет... просит там остановить торги, - проговорил он нетвердым голосом.
- Как же это так? - спросил его опять непременный член, уставляя на него свои бессмысленные глаза.
- Да так... надо остановить... тут вот прямая статья насчет этого подведена...
- Все же, брат, надо прежде доложить губернатору.
- Зачем же губернатору-то докладывать? Всякими пустяками беспокоить его, - возразил Иосаф, и у него уже сильно дрожали губы.
- Какие пустяки... хуже, как сам наскочит... тогда и не спасешься от него.
- Спасаться-то тут не от чего. Не первый год, кажется, служат с вами... Никогда еще ни под что вас не подводил.
- Что ж ты на меня-то сердишься!.. - возразил ему добродушно старик. Я с своей стороны готов бы хоть сейчас, как бы не этакой башибузук сидел у нас наверху. Этта вон при мне за пустую бумажонку на правителя канцелярии взбесился: затопал... залопал... пена у рта... Тигр, а не человек.
- Да хоть бы он растигр был. Это дело правое... я и сам не восьмиголовый какой... Нечего тут сомневаться-то, подписывайте! - проговорил было Иосаф, привыкший почти безусловно командовать своим начальником.
Но старик на этот раз, однако, уперся.
- Нет, брат, как хочешь: доложить я доложу, а сам собой не могу, проговорил он.
Иосаф только сплюнул от досады и вышел было из присутствия; но вскоре опять воротился.
- Пожалуйста, Михайло Петрович, подпишите, сделайте для меня хоть раз это одолжение. Я еще никогда не просил вас ни о чем, - произнес он каким-то жалобно умоляющим голосом.
- Только не это, брат, не это! - сказал старик окончательно решительным тоном.
Не совсем уже ясно понимая сам дела и видя такое настояние от бухгалтера, он прямо заподозрил, что тот, верно, хватил тут какой-нибудь значительный куш и хочет теперь его подвести.
- Вот отсохни мой язык, коли так! - воскликнул вдруг Иосаф, крестясь и показывая на образ. - Слова теперь не скажу вам ни по какому делу... Подписывайте сами, как знаете.
- Ну что ж? Бог с тобой, - говорил старик растерявшись. Иосаф, сердито хлопнув дверями, опять вышел и конец присутствия досидел, как на иголках. Возвратясь домой, он тоже, кажется, решительно не знал, что с собою делать: то ложился на диван, то в каком-то волнении вставал и начинал глядеть на свой маленький дворик. Там на протянутой от погреба до забора веревке висели и сушились его зимняя шинель, шуба, валеные сапоги и даже его осьмиклассный мундир и треугольная шляпа. Несколько дальше в тени, около бани, двое маленьких петушков старательнейшим образом производили между собою драку: по крайней мере по получасу стояли они, лукаво не шевелясь и нахохлившись друг перед другом, потом вдруг наскакивали друг на дружку, расскакивались и снова уставляли головенки одна против другой; но ничто это не заняло, как бывало прежде, Иосафа. Часов в семь он кликнул свою кухарку и велел себе дать умываться. При этом он до такой степени тер себе шею, за ушами и фыркал, что даже всю бабу забрызгал.
- Чтой-то больно уж сегодня размылись, - говорила она и принесла было по обыкновению ему старые штаны.
- Давай новые, все давай новое, - проговорил Иосаф и, поставивши ногу на стол, сам принялся себе чистить сапоги.
Надев потом фрак, он по крайней мере с полчаса причесывал бакенбарды, вытащил из них до десятка седых волос, и затем, надев несколько набекрень свою шляпу, вышел и прямейшим путем направил стопы свои к дому Дурындиных. Там его встретили совершенно как родного: Эмилия показалась Иосафу еще прелестнее; она одета была в черное шелковое платье. Талия ее до того была тонка, что, казалось, он мог бы обхватить ее своими двумя огромными пальцами; на ножках ее были надеты толстые на высоких каблуках ботинки, которыми она, ходя, кокетливо постукивала. Бжестовский был тоже по обыкновению разодет, но только несколько по-домашнему: он был в башмаках, в широких шальварах, завязанных шелковым снурком, без жилета, но в отличнейшем белье и, наконец, в коротеньком сереньком сюртучке, кругом выложенном красным снурком. Иосаф даже и не предполагал никогда, что мужчина может быть так одет. Чтобы не встревожить Эмилию, он объяснил ей только то, что просьбу он подал и деньги представил.
- Но боже мой! Мне по крайней мере надо вам дать расписку в них, проговорила Эмилия сконфуженным голосом.
- Зачем же-с? Когда станете платить в Приказ, деньги ваши через мои же руки пойдут, тогда я и вычту свои, - отвечал Иосаф.
Бжестовский при этом посмотрел на него пристально и ничего не сказал, а Эмилия еще более сконфузилась. За чаем она по-прежнему угощала Иосафа самый радушным образом, и при этом он сам своими глазами видел, что она как-то таинственно взглядывала на него и полулукаво улыбалась ему. На лице Бжестовского тоже была написана какая-то странная усмешка.
Когда стемнело, человек подал лампу с абажуром. Эмилия уселась перед ней с работой. Прекрасные ручки ее, усиленно освещенные светом огня, проворно и ловко вырезывали на батисте дырочки и обшивали их тончайшей бумагой. Иосаф и эту картину видел еще первый раз в жизни.
- Скажите, вы давно служите в Приказе? - спросил его Бжестовский.
- Давно-c! Был тоже когда-то студентом... учился кой-чему, - проговорил Иосаф и, не докончив, потупил голову.
- Вы были студентом? - произнесла с участием хозяйка. - Как я люблю студентов: когда мы жили в Киеве, их так много ходило к нам в дом.
Иосаф на это только вздохнул, как паровая машина: о, если бы хоть частичка этой любви выпала и на его долю!
- А что вы, женатый или холостой? - спросила Эмилия и, ей-богу, кажется, говоря это покраснела.
- Нет-с, я старый холостяк, - отвечал он.
- Почему же старый? - сказала Эмилия и устремила на него взгляд. Может быть, вы много жили? - прибавила она.
При этом уж Иосаф весь вспыхнул.
- Напротив-с, - отвечал он.
С лица Бжестовского по-прежнему не сходила какая-то насмешливая улыбка.
- И вы даже в виду не имеете никакой партии? - вмешался он в разговор, как бы вторя сестре.
- Нет-с, какая партия, - отвечал Иосаф как бы несколько даже обиженным тоном.
- Отчего же? - простодушно спросила Эмилия.
- Судьбы, вероятно, нет-с.
- Ну - нет! Вы, кажется, такой добрый, что можете составить счастие каждой женщины... - проговорила Эмилия.
Иосаф чувствовал, что у него пот холодными каплями выступал на лбу. Бжестовский между тем встал и, как бы желая походить, прошел в дальние комнаты.
Иосаф остался с глазу на глаз с Эмилиею.
- И вы никогда не были влюблены? - спросила она, низко-низко наклоняясь над работой.
Вопрос этот окончательно дорезал Иосафа.
- Может быть-с, не был, а теперь есть... - пробормотал он и от волнения зашевелил ногами под столом.
- Теперь? - повторила многозначительно Эмилия.
Бжестовский в это время возвратился. Иосаф, как-то глупо улыбаясь, стал глядеть на него. Однако, заметив, что Бжестовский позевнул, Эмилия тоже, по известной симпатии, закрыв ручкой рот, сделала очень миленькую гримасу, он не счел себя вправе долее беспокоить их и стал прощаться. При этом он опять осмелился поцеловать у Эмилии ручку и опять почувствовал, что она чмокнула его в темя. Бжестовский опять проводил его самым любезным образом до дверей.
Проходя домой по освещенным луною улицам, Иосаф весь погрузился в мысли о прекрасной вдове: он сам уж теперь очень хорошо понимал, что был страстно, безумно влюблен. Все, что было в его натуре поэтического, все эти задержанные и разбитые в юности мечты и надежды, вся способность идти на самоотвержение, - все это как бы сосредоточилось на этом божественном, по его мнению, существе, служить которому рабски, беспротестно, он считал для себя наиприятнейшим долгом и какой-то своей святой обязанностью.
VIII
Скрыпя перьями и шелестя, как мыши, бумагами, писала канцелярия Приказа доклады, исходящие. Наружная дверь беспрестанно отворялась. Сначала было ввалился в нее мужик в овчинном полушубке, которому, впрочем, следовало идти к агенту общества "Кавказ", а он, по расспросам, попал в Приказ. Писцы, конечно, сейчас же со смехом прогнали его.
После его вошла старушка мещанка, принесшая тоже положить в Приказ, себе на погребение, десять целковеньких и по крайней мере с полчаса пристававшая к Иосафу, отдадут ли ей эти деньги назад.
- Отдадут, отдадут, - отвечал он.
- Не обидьте уж, государь мой, меня, - говорила она и положила было ему четвертачок на конторку.
- Поди, старый черт, что ты! - крикнул он и бросил ей деньги назад.
- Виновата, коли так, кормилец мой... - проговорила старуха и, подобрав деньги, убралась.
Двери, наконец, снова отворились, и вошел непременный член с озабоченным лицом и с портфелью под мышкой. Вся канцелярия вытянулась на ноги, Иосаф тоже поднялся, чего он прежде никогда не делал. Член прошел в присутствие. Ферапонтов тоже последовал за ним.
- Что, как-с? - спросил он, глядя на начальника.
- А на-те вот, посмотрите... полюбуйтесь, - отвечал тот и вынул из портфеля журналы Приказа, разорванные на несколько клочков. - Ей-богу, служить с ним невозможно! - продолжал старик, только что не плача. - Прямо говорит: "Мошенники вы, взяточники!.. Кто, говорит, какой мерзавец писал доклад?" - "Помилуйте, говорю, писал сам бухгалтер". - "На гауптвахту, говорит, его; уморю его там". На гауптвахту велел вам идти на три дня. Ступайте.
В продолжение этого рассказа Иосаф все более и более бледнел.
- Спасибо вам, благодарю - подо что подвели да насказали, - проговорил он.
- Что же я тут виноват?.. Чем?
- Чем?.. Да! - проговорил Иосаф, почти что передразнивая начальника. Для вас, кажется, все было делано, а вы в каком-нибудь пустом делишке не хотели удовольствия сделать. Благодарю вас!
- Что ж ты уж очень разблагодарствовался! - прикрикнул, наконец, старик, приняв несколько начальнический тон. - Тебе сказано приказанье: ступай на три дня на гауптвахту, - больше и разговаривать нечего!
- Это-то я знаю, что вы сумеете сделать, знаю это!.. - произнес почти с бешенством Иосаф и ушел; но, выйдя на улицу и несколько успокоившись на свежем воздухе, он даже рассмеялся своему положению: он сам должен был идти и сказать, чтобы его наказали. Подойдя к гауптвахте, он решительно не находился, что ему делать.
Однако его вывел из затруднения стоявший на плацу молоденький гарнизонный офицерик, с какой-то необыкновенно глупой, круглой рожей и с совершенно прямыми, огромными ушами, но тоже в каске, в шарфе и с значком на груди.
- Что вам надо? - спросил он его строго.
- Меня на гауптвахту прислали, чтобы посадили, - отвечал Иосаф.
- А! Ступайте! Вероятно, за взяточки... хапнули этак немного, - говорил юный дуралей, провожая своего арестанта в офицерскую комнату, которая, как водится, имела железную решетку в окне; стены ее, когда-то давно уже, должно быть, покрашенные желтой краской, были по всевозможным местам исписаны карандашом, заплеваны и перепачканы раздавленными клопами. Деревянная кровать, с голыми и ничем не покрытыми досками, тоже, по-видимому, была обильным вместилищем разнообразных насекомых. Из полупритворенных дверей в темном углу следующей комнаты виднелось несколько мрачных солдатских физиономий. Чувствуемый оттуда запах махорки и какими-то прокислыми щами делали почти невыносимым жизнь в этом месте. Иосаф сел и задумался. Всего грустней ему было то, что он три дня не увидит своего божества; но в это время вдруг на плацформе послышался нежный женский голос. Иосаф задрожал, и вслед же за тем в комнату вошла Эмилия, в белом платье, в белой шляпке и белом бурнусе, совершенно как бы фея, прилетевшая посетить его в темнице.
Иосаф мог встретить ее только каким-то не совсем искренним смехом.
- Боже мой, что такое с вами? - говорила Эмилия с беспокойством.
- Так, ничего-с! - отвечал Иосаф, продолжая смеяться.
- Как ничего! Брат сейчас был в Приказе, там говорят, что вас посадили за мое дело! - возразила Эмилия и с заметным чувством брезгливости присела на кровать.
- Ничего-с, так себе, потешиться захотели... - отвечал Иосаф. - Все ведь мы-с, чиновники, таковы!.. Не то, чтобы сделать что-нибудь для кого, а нельзя ли каждого стеснить и сдавить... точно войско какое, пришли в завоеванное государство и полонили всех.
- О нет, вы не такой! - говорила Эмилия, смотря на него почти с нежностью.
- Я вас прошу и умоляю, - продолжал Иосаф, прижимая руку к сердцу, только об одном: не беспокоиться о вашем деле. Я для вас жизнию готов пожертвовать.
- Да, вы чудный человек, - подхватила Эмилия и задумалась.
Иосаф молча глядел на нее: сколько бы ему хотелось и надо было сказать ей, но ничего, однако, не осмеливался. Эмилия, наконец, встала.
- Как здесь нехорошо... грязно... - проговорила она и вздумала было прочесть одну из надписей на стенке, но в ту же минуту сконфузилась и отвернулась. - Прощайте, мой друг! Я буду еще у вас, - сказала она.
Иосаф по обыкновению поспешил поцеловать у нее ручку, и при этом она уже чмокнула его не в темя, не в щеку даже, но Иосаф так успел пригнать, что прямо в губы.
- О, какой вы хитрый, вы умеете воровать поцелуи! - проговорила она, вся вспыхнув, и проворно убежала.
Иосаф в восторге упал на диван и закрыл себе лицо руками.
IX
Дня через два после того Ферапонтов шел по одному из самых глухих переулков. Почти уже на выезде из города он остановился перед старым, полуразвалившимся деревянным домом, с заколоченными наполовину окнами и с затворенною калиткою. Иосаф торкнулся было в нее; но оказалось, что она была заперта. Зная, вероятно, хорошо обычай хозяина, он обошел дом кругом и, перескочив, на задней его стороне, через невысокий забор, очутился в огромнейшем огороде, наглухо заросшем капустою, картофелем и морковью. Пройдя его, он вышел на двор, на котором то тут, то там виднелись почти с отвалившимися углами надворные строения. У колодца, перед колодой, неопрятная баба мыла себе судомойкой ноги.
- Клим Захарыч Фарфоровский дома? - спросил ее Иосаф.
- Дома, - отвечала баба.
Он пошел было на парадное крыльцо.
- Не туда, с заднего ступайте! - научила его баба.
Иосаф взошел по развалившейся лесенке на заднее крыльцо и попал прямо в темную переднюю. Чтобы дать о себе знать, он прокашлянул, но ответа не последовало. Он еще раз кашлянул, снова то же; а между тем у него чем-то уже сильно ело глаза, так что слезы даже показались.
"Что за черт такой", - подумал про себя Иосаф и что есть силы начал стучать ногами.
- Кто там? - послышался, наконец, из соседней комнаты разбитый голос, и вслед за тем дверь из нее отворилась, и в нее выглянул белокурый, мозглявый старичок, с поднятыми вверх тараканьими усами, в худеньком, стареньком беличьем халате.
- Ферапонтов из Приказа! - объяснил ему Иосаф.
- А! Ну войдите, войдите, - сказал старичок и впустил его.
Первое, что бросилось Ферапонтову в глаза, - это стоявшие на столике маленькие, как бы аптекарские вески, а в углу, на комоде, помещался весь домашний скарб хозяина: грязный самоваришко, две-три полинялые чашки, около полдюжины обгрызанных и треснувших тарелок. По другой стене стоял диван с глубоко просиженным к одному краю местом.
- Да! Так вот как! - сказал старичок, садясь именно на это просиженное место и утирая кулаком свои слезливые и как бы воспаленные глаза.
- Вот как-с, да! - отвечал ему в тон Иосаф и тоже сел и утер слезы.
- Это вы от луку плачете? У меня тут лук в наугольной сушится, - сказал ему хозяин, как-то кисло усмехаясь.
- Зачем же тут? Разве нет другого места? - спросил было Ферапонтов.
- А где же? В каком месте? - возразил Фарфоровский и уже злобно оскалился.
Как ни много Иосаф слышал об этом чудаке, однако почти с удивлением смотрел на его сморщенное и изнуренное лицо, на его костлявые и в то же время красные, с совершенно обкусанными ногтями, руки. Собственно по чину Фарфоровский был даже статский советник и некогда переселился в губернию из Петербурга, но всюду являлся каким-то несчастным: оборванный, перепачканный. Не столько, кажется, скупец, сколько человек мнительный, он давно уже купил себе этот старый домишко и с тех пор поправки свои в нем ограничил только тем, что поставил по крайней мере до шести подпорок в своей обитаемой комнате, и то единственно из опасения, чтобы в ней не обвалился потолок и не придавил его. В жаркий майский день Иосаф нашел его, как мы видели, в меховом тулупчике, и сверх того он еще беспрестанно боялся, что его отравят, и для этого каждое скудное блюдо, которое подавала ему его единственная прислужница-кухарка, он заставлял ее самоё прежде пробовать. Покупая какую-нибудь ничтожную вещь, он десять раз придумывал, давал за нее цену, отпирался потом; иногда, купив совсем, снова возвращался в лавку и умолял, чтобы ее взяли назад, говоря, что он ошибся. Дрожа каждую минуту, чтобы его не обокрали, он всю дрянь держал у себя в доме, даже дрова хранил в зале. Лук сушился в наугольной по той же причине. В отношении денег он более всего, кажется, предпочитал государственные кредитные установления, как самые уже верные хранилища, а потому в Приказ обыкновенно бегал по нескольку раз в неделю, внося то сто, то двести рублей, и даже иногда не брезговал сохранной книжкой, кладя под нее по целковому, по полтиннику.
- Вот вы всё жаловались, что в Приказе проценты малы, - начал Иосаф.
- Али велики? - спросил Фарфоровский и опять злобно оскалился.
- Ну, так вот отдайте в частные руки. Я вам смаклерю это... пятнадцать процентов получать будете.
Глаза у старика разгорелись.
- А залог какой? - спросил он торопливо.
- Да залогу тут совсем никакого нет, - отвечал Иосаф.
- Как же без залогу-то? - спросил Фарфоровский, как бы мгновенно исполнившись глубочайшего удивления.
- А вот как, - отвечал Ферапонтов и объяснил было ему все дело Костыревой; но старик в ответ на это только усмехнулся.
- Сам ты, милый человек, - начал он уже наставительным тоном, - служишь при деньгах, а того не знаешь... Ну-ка, дай-ка мне из твоего Приказа-то хоть тысчонки две без залога-то. Дай-ко!
- То место казенное.
- А, казенное? То, вот видишь, казна, - зашипел Фарфоровский. - Казну сберегать надо; она у нас бедная... Только частного человека грабить можно.
- Кто ж вас грабит? - спросил Иосаф.
- Все вы! Вон эта полиция... у ней у самой сто лет перед домом мостовая не мощена; а меня заставляет: мости, где хошь бери, да мости!
- Вам-то пуще негде взять.
- Много у меня; ты считал в моем кармане-то.
- Известно, что считал. Умрете, все ведь останется, - сказал Иосаф, уже вставая.
- Умрешь и ты! Что ты меня этим пугаешь! Молодой ты человек, пришел к старику и огорчаешь его. Для чего! - вскинулся на него хозяин.
- С вами, видно, не сговоришь, - проговорил Иосаф и пошел.
- Да нечего: стыдно! Стыдно! - стыдил его хозяин.
Выйдя от Фарфоровского и опять пройдя двором и огородами и перескочив через забор, Иосаф прямо же пошел еще к другому человечку - сыну покойного и богатеющего купца Саввы Родионова. Сам старик очень незадолго перед смертью своею, служа в Приказе заседателем, ужасно полюбил Иосафа за его басистый голос и знание церковной службы. Каждое воскресенье он звал его к себе в гости, поил, кормил на убой и потом, расчувствовавшись, усиленнейшим образом упрашивал его прочесть ему, одним тоном, не переводя духу, того дня апостола, и когда Ферапонтов исполнял это, он, очень довольный, выворотив с важностью брюхо, махая руками и почти со слезами на глазах, говорил: "Асафушка! Мой дом - твой дом! Сам умру - сыну накажу это!.." Но, увы! Иосафу и в голову не приходило, что сын этот вовсе не походил на своего папеньку, мужика простого и размашистого. По своей расчетливости, юный Родионов был аспид, чудовище, могущее только породиться в купеческом, на деньгах сколоченном сословии: всего еще каких-нибудь двадцати пяти лет от роду, весьма благообразный из себя, всегда очень прилично одетый и даже довольно недурно воспитанный, он при этом как бы не имел ни одной из страстей человеческих. У него, например, был прекрасный экипаж и отличные лошади, но он и того не любил. Жил он в целом бельэтаже своего огромного дома с мраморными косяками, с новомодными обоями, с коврами, с бронзой, с дорогою мебелью; но на всем этом, где только возможно, были надеты чехлы, постланы подстилки, которые никогда не снимались, точно так же, как никогда ни одного человека не бывало у него в гостях. Аккуратнейший в своей жизни, как часовая машина, он каждый день объезжал свои лавки, фабрики. В субботу обыкновенно разделывал всех мастеровых сам, и если какому-нибудь мужику приходилось с него 99 1/2 копейки, то он именно ему 99 1/2 и отдавал, имея для этого нарочно измененные денежки и полушки. В отношении значительных лиц в городе Родионов был чрезвычайно искателен; но это продолжалось только до первого приглашения к какому-нибудь пожертвованию. Напрасно тут его ласкали, стращали, он откланивался, отшучивался, но не подавался ни на одну копейку. Даже ни одной приближенной женщины он не имел у себя, и когда, по этому случаю, некоторые зубоскалы-помещики смеялись ему, говоря: "Что это, Николай Саввич, хоть бы ты на какую-нибудь черноглазую Машеньку размахнулся от твоих миллионов", - "Зачем же-с это? Женюсь, так своя будет", - отвечал он обыкновенно. Кто бы с ним ни говорил, особенно из людей маленьких и почему-либо от него зависящих, всякий чувствовал какую-то смертельную тоску, как будто бы перед ним стоял автомат, которого ничем нельзя было тронуть, ничего втолковать и который только и повторял свое, один раз им навсегда сказанное.
- Да, чудный: я не налюбуюсь им, - отвечала она и вслед за тем устремила рассеянный взгляд на реку, но потом вдруг побледнела, проворно встала и едва успела опереться на косяк.
Иосаф тоже вскочил.
- Что с вами-с? - проговорил он с не меньшим ее испугом.
- Ничего... Я засмотрелась вниз на воду, и у меня закружилась голова, отвечала она, все еще бледная, но уже с милой улыбкой.
- В таком случае лучше уйти отсюда, - сказал Бжестовский.
- Да, - согласилась Костырева.
Все возвратились в залу.
"Боже мой, какое это нежное и деликатное создание!" - думал про себя Иосаф и, чтобы скрыть волновавшие его ощущения, заговорил опять о деле.
- Теперь надо просьбу написать-с, - сказал он.
- Будьте такой добрый, - подхватил Бжестовский и, проворно сходив, принес чернильницу и бумагу.
Иосаф написал прошение прямо набело.
- Подписать вам надобно-с, - отнесся он уже с улыбкой к Костыревой.
- Ах, сейчас, - отвечала она и осторожно взяла в свою беленькую ручку загрязненное перо.
Иосаф стал у ней за плечами. Он видел при этом ее чудную сзади шейку, ее толстую косу, едва уложенную в три кольца, и, наконец, часть ее груди, гораздо более уже открывшейся, чем это было, когда она наклонялась перед ним за чаем.
- К сему прошению... - диктовал он смущенным голосом, - имя ваше-с и отчество?
- Эмилия Никтополионовна.
- Эмилия Никтополионовна Костырева руку приложила-с, - додиктовал Иосаф.
Эмилия написала все это тоненьким, мелким и не совсем грамотным почерком.
- Merci, monsieur Ферапонтов, merci, - повторила она несколько раз и, взяв его за обе руки, долго-долго пожимала их.
Иосаф не выдержал и поцеловал у ней ручку, и при этом - о счастие! - он почувствовал, что и она его чмокнула своими божественными губками в его заметно уже начинавшую образовываться плешь. Растерявшись донельзя, он сейчас же начал раскланиваться. Бжестовский пошел провожать его до передней и сам даже подал ему шинель. Эмилия, когда Иосаф вышел на двор, нарочно подошла к отворенному окну.
- До свидания, monsieur Ферапонтов, - говорила она, приветливо кивая ему головою, и Иосаф несколько раз снимал свою шляпу, поводил ее в воздухе, но сказать ничего не нашелся и скрылся за калитку.
VII
Проснувшись на другой день поутру, Иосаф с какой-то суетливостью собрал все свои деньжонки, положил их в прошение Костыревой и, придя в Приказ, до приезда еще присутствующих, сам незаконно пометил его, сдал сейчас же в стол, сам написал по нем доклад, в котором, прямо определяя - продажу Костыревой разрешить и аукцион на ее имение приостановить, подсунул было это вместе с прочими докладами члену для подписи, а сам, заметно взволнованный, все время оставался в присутствии и не уходил оттуда. Старик, начальник Приказа, лет уже семнадцать тому назад, как мы знаем, пришибенный параличом, был не совсем тверд в языке и памяти, но на этот раз, однако, как-то вдруг прозрел.
- Асаф Асафыч, это что такое? - спросил он, остановись именно на интересном для Иосафа докладе.
Ферапонтов побледнел.
- Прошенье Костыревой... деньги она представляет... просит там остановить торги, - проговорил он нетвердым голосом.
- Как же это так? - спросил его опять непременный член, уставляя на него свои бессмысленные глаза.
- Да так... надо остановить... тут вот прямая статья насчет этого подведена...
- Все же, брат, надо прежде доложить губернатору.
- Зачем же губернатору-то докладывать? Всякими пустяками беспокоить его, - возразил Иосаф, и у него уже сильно дрожали губы.
- Какие пустяки... хуже, как сам наскочит... тогда и не спасешься от него.
- Спасаться-то тут не от чего. Не первый год, кажется, служат с вами... Никогда еще ни под что вас не подводил.
- Что ж ты на меня-то сердишься!.. - возразил ему добродушно старик. Я с своей стороны готов бы хоть сейчас, как бы не этакой башибузук сидел у нас наверху. Этта вон при мне за пустую бумажонку на правителя канцелярии взбесился: затопал... залопал... пена у рта... Тигр, а не человек.
- Да хоть бы он растигр был. Это дело правое... я и сам не восьмиголовый какой... Нечего тут сомневаться-то, подписывайте! - проговорил было Иосаф, привыкший почти безусловно командовать своим начальником.
Но старик на этот раз, однако, уперся.
- Нет, брат, как хочешь: доложить я доложу, а сам собой не могу, проговорил он.
Иосаф только сплюнул от досады и вышел было из присутствия; но вскоре опять воротился.
- Пожалуйста, Михайло Петрович, подпишите, сделайте для меня хоть раз это одолжение. Я еще никогда не просил вас ни о чем, - произнес он каким-то жалобно умоляющим голосом.
- Только не это, брат, не это! - сказал старик окончательно решительным тоном.
Не совсем уже ясно понимая сам дела и видя такое настояние от бухгалтера, он прямо заподозрил, что тот, верно, хватил тут какой-нибудь значительный куш и хочет теперь его подвести.
- Вот отсохни мой язык, коли так! - воскликнул вдруг Иосаф, крестясь и показывая на образ. - Слова теперь не скажу вам ни по какому делу... Подписывайте сами, как знаете.
- Ну что ж? Бог с тобой, - говорил старик растерявшись. Иосаф, сердито хлопнув дверями, опять вышел и конец присутствия досидел, как на иголках. Возвратясь домой, он тоже, кажется, решительно не знал, что с собою делать: то ложился на диван, то в каком-то волнении вставал и начинал глядеть на свой маленький дворик. Там на протянутой от погреба до забора веревке висели и сушились его зимняя шинель, шуба, валеные сапоги и даже его осьмиклассный мундир и треугольная шляпа. Несколько дальше в тени, около бани, двое маленьких петушков старательнейшим образом производили между собою драку: по крайней мере по получасу стояли они, лукаво не шевелясь и нахохлившись друг перед другом, потом вдруг наскакивали друг на дружку, расскакивались и снова уставляли головенки одна против другой; но ничто это не заняло, как бывало прежде, Иосафа. Часов в семь он кликнул свою кухарку и велел себе дать умываться. При этом он до такой степени тер себе шею, за ушами и фыркал, что даже всю бабу забрызгал.
- Чтой-то больно уж сегодня размылись, - говорила она и принесла было по обыкновению ему старые штаны.
- Давай новые, все давай новое, - проговорил Иосаф и, поставивши ногу на стол, сам принялся себе чистить сапоги.
Надев потом фрак, он по крайней мере с полчаса причесывал бакенбарды, вытащил из них до десятка седых волос, и затем, надев несколько набекрень свою шляпу, вышел и прямейшим путем направил стопы свои к дому Дурындиных. Там его встретили совершенно как родного: Эмилия показалась Иосафу еще прелестнее; она одета была в черное шелковое платье. Талия ее до того была тонка, что, казалось, он мог бы обхватить ее своими двумя огромными пальцами; на ножках ее были надеты толстые на высоких каблуках ботинки, которыми она, ходя, кокетливо постукивала. Бжестовский был тоже по обыкновению разодет, но только несколько по-домашнему: он был в башмаках, в широких шальварах, завязанных шелковым снурком, без жилета, но в отличнейшем белье и, наконец, в коротеньком сереньком сюртучке, кругом выложенном красным снурком. Иосаф даже и не предполагал никогда, что мужчина может быть так одет. Чтобы не встревожить Эмилию, он объяснил ей только то, что просьбу он подал и деньги представил.
- Но боже мой! Мне по крайней мере надо вам дать расписку в них, проговорила Эмилия сконфуженным голосом.
- Зачем же-с? Когда станете платить в Приказ, деньги ваши через мои же руки пойдут, тогда я и вычту свои, - отвечал Иосаф.
Бжестовский при этом посмотрел на него пристально и ничего не сказал, а Эмилия еще более сконфузилась. За чаем она по-прежнему угощала Иосафа самый радушным образом, и при этом он сам своими глазами видел, что она как-то таинственно взглядывала на него и полулукаво улыбалась ему. На лице Бжестовского тоже была написана какая-то странная усмешка.
Когда стемнело, человек подал лампу с абажуром. Эмилия уселась перед ней с работой. Прекрасные ручки ее, усиленно освещенные светом огня, проворно и ловко вырезывали на батисте дырочки и обшивали их тончайшей бумагой. Иосаф и эту картину видел еще первый раз в жизни.
- Скажите, вы давно служите в Приказе? - спросил его Бжестовский.
- Давно-c! Был тоже когда-то студентом... учился кой-чему, - проговорил Иосаф и, не докончив, потупил голову.
- Вы были студентом? - произнесла с участием хозяйка. - Как я люблю студентов: когда мы жили в Киеве, их так много ходило к нам в дом.
Иосаф на это только вздохнул, как паровая машина: о, если бы хоть частичка этой любви выпала и на его долю!
- А что вы, женатый или холостой? - спросила Эмилия и, ей-богу, кажется, говоря это покраснела.
- Нет-с, я старый холостяк, - отвечал он.
- Почему же старый? - сказала Эмилия и устремила на него взгляд. Может быть, вы много жили? - прибавила она.
При этом уж Иосаф весь вспыхнул.
- Напротив-с, - отвечал он.
С лица Бжестовского по-прежнему не сходила какая-то насмешливая улыбка.
- И вы даже в виду не имеете никакой партии? - вмешался он в разговор, как бы вторя сестре.
- Нет-с, какая партия, - отвечал Иосаф как бы несколько даже обиженным тоном.
- Отчего же? - простодушно спросила Эмилия.
- Судьбы, вероятно, нет-с.
- Ну - нет! Вы, кажется, такой добрый, что можете составить счастие каждой женщины... - проговорила Эмилия.
Иосаф чувствовал, что у него пот холодными каплями выступал на лбу. Бжестовский между тем встал и, как бы желая походить, прошел в дальние комнаты.
Иосаф остался с глазу на глаз с Эмилиею.
- И вы никогда не были влюблены? - спросила она, низко-низко наклоняясь над работой.
Вопрос этот окончательно дорезал Иосафа.
- Может быть-с, не был, а теперь есть... - пробормотал он и от волнения зашевелил ногами под столом.
- Теперь? - повторила многозначительно Эмилия.
Бжестовский в это время возвратился. Иосаф, как-то глупо улыбаясь, стал глядеть на него. Однако, заметив, что Бжестовский позевнул, Эмилия тоже, по известной симпатии, закрыв ручкой рот, сделала очень миленькую гримасу, он не счел себя вправе долее беспокоить их и стал прощаться. При этом он опять осмелился поцеловать у Эмилии ручку и опять почувствовал, что она чмокнула его в темя. Бжестовский опять проводил его самым любезным образом до дверей.
Проходя домой по освещенным луною улицам, Иосаф весь погрузился в мысли о прекрасной вдове: он сам уж теперь очень хорошо понимал, что был страстно, безумно влюблен. Все, что было в его натуре поэтического, все эти задержанные и разбитые в юности мечты и надежды, вся способность идти на самоотвержение, - все это как бы сосредоточилось на этом божественном, по его мнению, существе, служить которому рабски, беспротестно, он считал для себя наиприятнейшим долгом и какой-то своей святой обязанностью.
VIII
Скрыпя перьями и шелестя, как мыши, бумагами, писала канцелярия Приказа доклады, исходящие. Наружная дверь беспрестанно отворялась. Сначала было ввалился в нее мужик в овчинном полушубке, которому, впрочем, следовало идти к агенту общества "Кавказ", а он, по расспросам, попал в Приказ. Писцы, конечно, сейчас же со смехом прогнали его.
После его вошла старушка мещанка, принесшая тоже положить в Приказ, себе на погребение, десять целковеньких и по крайней мере с полчаса пристававшая к Иосафу, отдадут ли ей эти деньги назад.
- Отдадут, отдадут, - отвечал он.
- Не обидьте уж, государь мой, меня, - говорила она и положила было ему четвертачок на конторку.
- Поди, старый черт, что ты! - крикнул он и бросил ей деньги назад.
- Виновата, коли так, кормилец мой... - проговорила старуха и, подобрав деньги, убралась.
Двери, наконец, снова отворились, и вошел непременный член с озабоченным лицом и с портфелью под мышкой. Вся канцелярия вытянулась на ноги, Иосаф тоже поднялся, чего он прежде никогда не делал. Член прошел в присутствие. Ферапонтов тоже последовал за ним.
- Что, как-с? - спросил он, глядя на начальника.
- А на-те вот, посмотрите... полюбуйтесь, - отвечал тот и вынул из портфеля журналы Приказа, разорванные на несколько клочков. - Ей-богу, служить с ним невозможно! - продолжал старик, только что не плача. - Прямо говорит: "Мошенники вы, взяточники!.. Кто, говорит, какой мерзавец писал доклад?" - "Помилуйте, говорю, писал сам бухгалтер". - "На гауптвахту, говорит, его; уморю его там". На гауптвахту велел вам идти на три дня. Ступайте.
В продолжение этого рассказа Иосаф все более и более бледнел.
- Спасибо вам, благодарю - подо что подвели да насказали, - проговорил он.
- Что же я тут виноват?.. Чем?
- Чем?.. Да! - проговорил Иосаф, почти что передразнивая начальника. Для вас, кажется, все было делано, а вы в каком-нибудь пустом делишке не хотели удовольствия сделать. Благодарю вас!
- Что ж ты уж очень разблагодарствовался! - прикрикнул, наконец, старик, приняв несколько начальнический тон. - Тебе сказано приказанье: ступай на три дня на гауптвахту, - больше и разговаривать нечего!
- Это-то я знаю, что вы сумеете сделать, знаю это!.. - произнес почти с бешенством Иосаф и ушел; но, выйдя на улицу и несколько успокоившись на свежем воздухе, он даже рассмеялся своему положению: он сам должен был идти и сказать, чтобы его наказали. Подойдя к гауптвахте, он решительно не находился, что ему делать.
Однако его вывел из затруднения стоявший на плацу молоденький гарнизонный офицерик, с какой-то необыкновенно глупой, круглой рожей и с совершенно прямыми, огромными ушами, но тоже в каске, в шарфе и с значком на груди.
- Что вам надо? - спросил он его строго.
- Меня на гауптвахту прислали, чтобы посадили, - отвечал Иосаф.
- А! Ступайте! Вероятно, за взяточки... хапнули этак немного, - говорил юный дуралей, провожая своего арестанта в офицерскую комнату, которая, как водится, имела железную решетку в окне; стены ее, когда-то давно уже, должно быть, покрашенные желтой краской, были по всевозможным местам исписаны карандашом, заплеваны и перепачканы раздавленными клопами. Деревянная кровать, с голыми и ничем не покрытыми досками, тоже, по-видимому, была обильным вместилищем разнообразных насекомых. Из полупритворенных дверей в темном углу следующей комнаты виднелось несколько мрачных солдатских физиономий. Чувствуемый оттуда запах махорки и какими-то прокислыми щами делали почти невыносимым жизнь в этом месте. Иосаф сел и задумался. Всего грустней ему было то, что он три дня не увидит своего божества; но в это время вдруг на плацформе послышался нежный женский голос. Иосаф задрожал, и вслед же за тем в комнату вошла Эмилия, в белом платье, в белой шляпке и белом бурнусе, совершенно как бы фея, прилетевшая посетить его в темнице.
Иосаф мог встретить ее только каким-то не совсем искренним смехом.
- Боже мой, что такое с вами? - говорила Эмилия с беспокойством.
- Так, ничего-с! - отвечал Иосаф, продолжая смеяться.
- Как ничего! Брат сейчас был в Приказе, там говорят, что вас посадили за мое дело! - возразила Эмилия и с заметным чувством брезгливости присела на кровать.
- Ничего-с, так себе, потешиться захотели... - отвечал Иосаф. - Все ведь мы-с, чиновники, таковы!.. Не то, чтобы сделать что-нибудь для кого, а нельзя ли каждого стеснить и сдавить... точно войско какое, пришли в завоеванное государство и полонили всех.
- О нет, вы не такой! - говорила Эмилия, смотря на него почти с нежностью.
- Я вас прошу и умоляю, - продолжал Иосаф, прижимая руку к сердцу, только об одном: не беспокоиться о вашем деле. Я для вас жизнию готов пожертвовать.
- Да, вы чудный человек, - подхватила Эмилия и задумалась.
Иосаф молча глядел на нее: сколько бы ему хотелось и надо было сказать ей, но ничего, однако, не осмеливался. Эмилия, наконец, встала.
- Как здесь нехорошо... грязно... - проговорила она и вздумала было прочесть одну из надписей на стенке, но в ту же минуту сконфузилась и отвернулась. - Прощайте, мой друг! Я буду еще у вас, - сказала она.
Иосаф по обыкновению поспешил поцеловать у нее ручку, и при этом она уже чмокнула его не в темя, не в щеку даже, но Иосаф так успел пригнать, что прямо в губы.
- О, какой вы хитрый, вы умеете воровать поцелуи! - проговорила она, вся вспыхнув, и проворно убежала.
Иосаф в восторге упал на диван и закрыл себе лицо руками.
IX
Дня через два после того Ферапонтов шел по одному из самых глухих переулков. Почти уже на выезде из города он остановился перед старым, полуразвалившимся деревянным домом, с заколоченными наполовину окнами и с затворенною калиткою. Иосаф торкнулся было в нее; но оказалось, что она была заперта. Зная, вероятно, хорошо обычай хозяина, он обошел дом кругом и, перескочив, на задней его стороне, через невысокий забор, очутился в огромнейшем огороде, наглухо заросшем капустою, картофелем и морковью. Пройдя его, он вышел на двор, на котором то тут, то там виднелись почти с отвалившимися углами надворные строения. У колодца, перед колодой, неопрятная баба мыла себе судомойкой ноги.
- Клим Захарыч Фарфоровский дома? - спросил ее Иосаф.
- Дома, - отвечала баба.
Он пошел было на парадное крыльцо.
- Не туда, с заднего ступайте! - научила его баба.
Иосаф взошел по развалившейся лесенке на заднее крыльцо и попал прямо в темную переднюю. Чтобы дать о себе знать, он прокашлянул, но ответа не последовало. Он еще раз кашлянул, снова то же; а между тем у него чем-то уже сильно ело глаза, так что слезы даже показались.
"Что за черт такой", - подумал про себя Иосаф и что есть силы начал стучать ногами.
- Кто там? - послышался, наконец, из соседней комнаты разбитый голос, и вслед за тем дверь из нее отворилась, и в нее выглянул белокурый, мозглявый старичок, с поднятыми вверх тараканьими усами, в худеньком, стареньком беличьем халате.
- Ферапонтов из Приказа! - объяснил ему Иосаф.
- А! Ну войдите, войдите, - сказал старичок и впустил его.
Первое, что бросилось Ферапонтову в глаза, - это стоявшие на столике маленькие, как бы аптекарские вески, а в углу, на комоде, помещался весь домашний скарб хозяина: грязный самоваришко, две-три полинялые чашки, около полдюжины обгрызанных и треснувших тарелок. По другой стене стоял диван с глубоко просиженным к одному краю местом.
- Да! Так вот как! - сказал старичок, садясь именно на это просиженное место и утирая кулаком свои слезливые и как бы воспаленные глаза.
- Вот как-с, да! - отвечал ему в тон Иосаф и тоже сел и утер слезы.
- Это вы от луку плачете? У меня тут лук в наугольной сушится, - сказал ему хозяин, как-то кисло усмехаясь.
- Зачем же тут? Разве нет другого места? - спросил было Ферапонтов.
- А где же? В каком месте? - возразил Фарфоровский и уже злобно оскалился.
Как ни много Иосаф слышал об этом чудаке, однако почти с удивлением смотрел на его сморщенное и изнуренное лицо, на его костлявые и в то же время красные, с совершенно обкусанными ногтями, руки. Собственно по чину Фарфоровский был даже статский советник и некогда переселился в губернию из Петербурга, но всюду являлся каким-то несчастным: оборванный, перепачканный. Не столько, кажется, скупец, сколько человек мнительный, он давно уже купил себе этот старый домишко и с тех пор поправки свои в нем ограничил только тем, что поставил по крайней мере до шести подпорок в своей обитаемой комнате, и то единственно из опасения, чтобы в ней не обвалился потолок и не придавил его. В жаркий майский день Иосаф нашел его, как мы видели, в меховом тулупчике, и сверх того он еще беспрестанно боялся, что его отравят, и для этого каждое скудное блюдо, которое подавала ему его единственная прислужница-кухарка, он заставлял ее самоё прежде пробовать. Покупая какую-нибудь ничтожную вещь, он десять раз придумывал, давал за нее цену, отпирался потом; иногда, купив совсем, снова возвращался в лавку и умолял, чтобы ее взяли назад, говоря, что он ошибся. Дрожа каждую минуту, чтобы его не обокрали, он всю дрянь держал у себя в доме, даже дрова хранил в зале. Лук сушился в наугольной по той же причине. В отношении денег он более всего, кажется, предпочитал государственные кредитные установления, как самые уже верные хранилища, а потому в Приказ обыкновенно бегал по нескольку раз в неделю, внося то сто, то двести рублей, и даже иногда не брезговал сохранной книжкой, кладя под нее по целковому, по полтиннику.
- Вот вы всё жаловались, что в Приказе проценты малы, - начал Иосаф.
- Али велики? - спросил Фарфоровский и опять злобно оскалился.
- Ну, так вот отдайте в частные руки. Я вам смаклерю это... пятнадцать процентов получать будете.
Глаза у старика разгорелись.
- А залог какой? - спросил он торопливо.
- Да залогу тут совсем никакого нет, - отвечал Иосаф.
- Как же без залогу-то? - спросил Фарфоровский, как бы мгновенно исполнившись глубочайшего удивления.
- А вот как, - отвечал Ферапонтов и объяснил было ему все дело Костыревой; но старик в ответ на это только усмехнулся.
- Сам ты, милый человек, - начал он уже наставительным тоном, - служишь при деньгах, а того не знаешь... Ну-ка, дай-ка мне из твоего Приказа-то хоть тысчонки две без залога-то. Дай-ко!
- То место казенное.
- А, казенное? То, вот видишь, казна, - зашипел Фарфоровский. - Казну сберегать надо; она у нас бедная... Только частного человека грабить можно.
- Кто ж вас грабит? - спросил Иосаф.
- Все вы! Вон эта полиция... у ней у самой сто лет перед домом мостовая не мощена; а меня заставляет: мости, где хошь бери, да мости!
- Вам-то пуще негде взять.
- Много у меня; ты считал в моем кармане-то.
- Известно, что считал. Умрете, все ведь останется, - сказал Иосаф, уже вставая.
- Умрешь и ты! Что ты меня этим пугаешь! Молодой ты человек, пришел к старику и огорчаешь его. Для чего! - вскинулся на него хозяин.
- С вами, видно, не сговоришь, - проговорил Иосаф и пошел.
- Да нечего: стыдно! Стыдно! - стыдил его хозяин.
Выйдя от Фарфоровского и опять пройдя двором и огородами и перескочив через забор, Иосаф прямо же пошел еще к другому человечку - сыну покойного и богатеющего купца Саввы Родионова. Сам старик очень незадолго перед смертью своею, служа в Приказе заседателем, ужасно полюбил Иосафа за его басистый голос и знание церковной службы. Каждое воскресенье он звал его к себе в гости, поил, кормил на убой и потом, расчувствовавшись, усиленнейшим образом упрашивал его прочесть ему, одним тоном, не переводя духу, того дня апостола, и когда Ферапонтов исполнял это, он, очень довольный, выворотив с важностью брюхо, махая руками и почти со слезами на глазах, говорил: "Асафушка! Мой дом - твой дом! Сам умру - сыну накажу это!.." Но, увы! Иосафу и в голову не приходило, что сын этот вовсе не походил на своего папеньку, мужика простого и размашистого. По своей расчетливости, юный Родионов был аспид, чудовище, могущее только породиться в купеческом, на деньгах сколоченном сословии: всего еще каких-нибудь двадцати пяти лет от роду, весьма благообразный из себя, всегда очень прилично одетый и даже довольно недурно воспитанный, он при этом как бы не имел ни одной из страстей человеческих. У него, например, был прекрасный экипаж и отличные лошади, но он и того не любил. Жил он в целом бельэтаже своего огромного дома с мраморными косяками, с новомодными обоями, с коврами, с бронзой, с дорогою мебелью; но на всем этом, где только возможно, были надеты чехлы, постланы подстилки, которые никогда не снимались, точно так же, как никогда ни одного человека не бывало у него в гостях. Аккуратнейший в своей жизни, как часовая машина, он каждый день объезжал свои лавки, фабрики. В субботу обыкновенно разделывал всех мастеровых сам, и если какому-нибудь мужику приходилось с него 99 1/2 копейки, то он именно ему 99 1/2 и отдавал, имея для этого нарочно измененные денежки и полушки. В отношении значительных лиц в городе Родионов был чрезвычайно искателен; но это продолжалось только до первого приглашения к какому-нибудь пожертвованию. Напрасно тут его ласкали, стращали, он откланивался, отшучивался, но не подавался ни на одну копейку. Даже ни одной приближенной женщины он не имел у себя, и когда, по этому случаю, некоторые зубоскалы-помещики смеялись ему, говоря: "Что это, Николай Саввич, хоть бы ты на какую-нибудь черноглазую Машеньку размахнулся от твоих миллионов", - "Зачем же-с это? Женюсь, так своя будет", - отвечал он обыкновенно. Кто бы с ним ни говорил, особенно из людей маленьких и почему-либо от него зависящих, всякий чувствовал какую-то смертельную тоску, как будто бы перед ним стоял автомат, которого ничем нельзя было тронуть, ничего втолковать и который только и повторял свое, один раз им навсегда сказанное.