Босиком, не обращая внимания на жгучую гальку, мы направлялись к воде, чтобы встать в круг прыгающих загорелых девушек, поиграть в волейбол с разведочными целями; как, вдруг, Макс с криком бросился от меня совсем в противоположную сторону.
   н Хей, сервус! Ишьтван хазот! - Кого Бог послал! В кафе возле пляжа Макс увидел, наконец, долгожданного своего приятеля. Точно такого, как я его себе рисовал - в комбинезоне с раскрашенным шлемом Андраш восседал на невиданном мотоцикле; весь нв переплетении сияющих никелем трубок.
   Друзья обнялись, расцеловались, хлопали друг друга по плечам.
   - Зазнался? - тормошил Андраша Макс. Тот в ответ только смущенно улыбался.
   - Не темни, пойташ, рассказывай - как бизнес? Мог бы и в долю принять, по старой-то памяти...
   - С бизнесом трудно. Жестокая красная конкуренция. От этих русских нет жизни. Скажи ему, Жуль... Бармен согласно кивал: н Се-са, чистая правда. Терплю убытки. Страшные люди, евреи, ничего не покупают; заходятн просят соль или перец: - Дома забыли... Дома, где? В Москве? Спят, готовят прямо на пляже, в страшных антисанитарных условиях. Бедному Андрашу только добавляют бесплатной работы...
   - Что ты с ними делаешь, Андраш?
   - С ними ничего. А 'за ними' - только вози.
   Андраш отстегнул гибкую трубку, направил на неопознанный мусорный обьект и газанул. Дерьмо исчезло с тротуара. Макс замер, ошарашенный насмерть.
   - Это и есть твой бизнес? А что с твоей коллекцией мотоциклов? н переспросил неуверенно.
   - О, зачем же, те не совсем мои... Я пилотировал много моделей, иногда мне разрешают сесть на авто... наша центральная контора в Марселе, могу показать.
   Я хочу сказать про другое... Смотри, все же есть Бог, есть друзья, хорошо, что мы встретились... Знаешь, Макс, если бы и не сейчас, я бы тебя раскопал из-под земли - так хотелось тебя увидеть. Можно,Макс, я признаюсь тебе, ты погоди, не перебивай... Америка - вот, где моя золотая мечта... Как с бизнесом в Нью-Йорке?
   - С говном? - хмуро уточнил Макс. - Красная конкуренция. Полно русских.
   И Макс показал на меня.
   6.КАТАСТРОФА
   Нет, я не мог пропустить этот рейс; я стаким нетерпением ждал встречи с Лулу. В тоже время не знаю как объяснить, что, хотя и остраненно, но вижу н как поздно вечером, 17 июля, по всем станциям показывают догорающие на черной воде огни.
   - После рекламной паузы мы вернемся к катастрофе Боинга-747, бортовой номер No93119, - говорит диктор. - Только на нашем канале вы имеете наилучшие сведения о трагедии рейса TWA-800...
   Узнав, что погибли все 230, из тех кто был на борту, Макс, конечно же, разрыдался. Он, я думаю, постарался не допустить новостей к моей маме; предложил версию, что, вместо Франции, я уехал в канадскую провинцию Квебек, куда я ездил довольно часто. На следующее утро, согласно предписаниям властей, Макс отвез мои фото и список личных примет в гостиницу Рамада Плаза при аэропорте. Звонил по предложенному номеру справочной информации; старался не пропускать внеочередных сводок, перебивавших текущие программы. Он смотрел как поднимают останки Боинга и пассажиров. Данные в прессе были детальнее телевизионных, полны изуитстких предположений. Дискутировалось о том, что могли чувствовать сохранившее сознание пассажиры, продолжая какое-то время лететь после первого взрыва, когда носовая часть Боинга отвалилась.
   Лонг-айлендцы, первыми поспешившие к месту происшествия, надеялись, что смогут спасти замеченных пострадавших. С большинства, оказалось, была сорвана вся одежда; некоторые оставались надежно пристегнуты к обломку кресла. Стоило к ним прикоснуться - сама собой отваливалась голова; рядом всплывали, качались на легкой волне страшные внутренности, детский ботиночек с ногою вместе...
   - Вам не надо этого видеть, - говорили родственникам погибших.
   Но через несколько дней на бесчисленных неотретушированных фото, если присмотреться, можно было различить обезображенные временем, вспученные тела... День и ночь телезрителей занимали дежурными пресс-конференциями; на них не столько сообщали новые сведения или выражали скорбь и сочувствие близким, сколько, как это обычно бывает, повышали зрительский рейтинг канала, растравляя нездоровый интерес. Подсчитывали проценты аварий Боингов, подобных погибшему, 153-ему, выпуска 1971 года; считали проценты найденных частей самолета. Как всегда, счетом и процентами придавали наукообразие расследованию; в результате все сводилось к тому же - старались выгоднее продавать телевизионное время. Создавались тут же новые личности -знаменитости. Макс не мог выносить их скорбные важничающие рожи. Казалось, они - оборотни-упыри; при всей деланной своей унылости, вещая о подробностях ужасной трагедии, готовы каждую минуту не выдержать - расхохотаться.
   Так или иначе, смысл передач, пусть полных слов и картинок, к завершению отпущенного времени между рекламами всякий раз сводился на нет н Ничего не известно... Поисковые группы водолазов, рискуя жизнью, ныряют; морские краны поднимают острые клочья фюзеляжа, тела погибших детей, старшеклассников из пенсильванского клуба любителей Франции... Как ни странно, большинство погибших, согласно патологическому анализу, было квалифицировано как утонувшие. Повторялось, что причина катастрофы остается загадкой и, чем дальше, тем меньше оставалось надежды изменить это безнадежное заключение. Могло быть так, могло быть иначе. То ли Боинг с сотнями невинно погибших стал жертвой 'дружеского огня' - свернувшей с курса самонаводящейся ракеты, неосторожно запущенной с тренировочного полигона ВВС, или взорвался от примитивной бомбы, собранной вручную прямо на борту, в туалете, по методу Рамзи Юсефа; был ли выстрел с лодки из наплечного снаряда-стингера или на борту произошли обычные технические неполадки? Самодеятельные детективы -разоблачители, те тяготели к сенсационным объяснениям, вероятность которых шла рука об руку с их парадоксальностью от 'дружеского' перекрестного огня до звездного метеорита и похищения душ инопланетянами. Трезвомыслящая федеральная комиссия осуждала любительскую сенсационность и, наперекор нажиму самолетостроителей и авиакомпании, склонялась к взрыву главного топливного бака. Может быть, к причине самой страшной, потому что обыкновенной и рутинно возможной - к конструктивному дефекту машины. Подчеркивалось всякий раз, что заключение делать рано ведется тщательное расследование.
   По гроб жизни мы - что малые дети. Так устроена голова. Пообещай что-нибудь, переключи внимание, произнеси ключевые гипнотические слова про 'тщательное расследование' и, что бы то ни было, человек замирает завороженный; с готовностью передоверяет заботу, только бы самому не заглядывать в бездну. Мы не желаем напоминаний о том, чего хотя и точно не знаем, но догадываемся. Что мы, по существу, беспомощны и безнадежны. Что человек, пусть он, конечно, венец природы, посланник в вечность и все такое, но он гаснет легко, как свеча от случайного ветра. О непрочности жизни каждый день читаем в газетах. Проходит время и самая страшная новость устаревает; появляются новые и пострашней, которые, в свой черед, требуют расследования. Верно, прошлые разбирательства, обычно, не дали окончательного результата, но кого интересует печальное прошлое? Какие негативные факты смеют тревожить современных людей, оберегающих, в первую очередь, свой душевный покой - осторожных любителей диет, витаминов и всяческого здоровья?
   Эх люди-люди, я человек, вчера такой же как вы, живой и ранимый, интересовавшийся, как и вы, витаминами и укреплением здоровья, погиб навсегда, до искончания веков, разбился чудовищно, несправедливо. Меня, может быть, разорвало на куски, вспучило, перемешало со стеклом и железом. А вы! Вы забыли или почти забыли. Примирились уже на третие сутки. Ни с кем ничего не случилось... О - то одни лишь слова! Что должно случиться? Что, собственно, я бы хотел, изменилось в мире после такой моей смерти? Жизнь продолжается, будто тебя никогда не бывало. Жизнь для живых.
   ...Через минуту после того, как мы взлетели, по рации командир корабля извинился за задержку рейса, обещяя, что наверстаем упущенное, желая приятного полета в 'город света и огней'. После этого сообщения моя соседка медленно приоткрыла глаза. Она улыбнулась мне нежно, когда я предложил ей французский иллюстрированный журнал. Чтобы взять, протянула руку, наклонилась ко мне через проход и, сразу глаза ее округлились, она закричала: - Нет!!! Вцепилась в меня; пол круто рушился под ногами; с моих колен разлетались листы газет Монд и Фигаро, а впереди нас ничего уже не было - ни салона первого класса, ни кабины пилотов; нас затопило шквальным ветром. Мы неслись в открытое небо...
   Что тогда сделалось со мной, экстрасенсом и паникером? Надеялся я на что-то? Не верил тому, что вижу? Сожалел, что не умираю от разрыва сердца, когда полоснул новый взрыв и в небе вспыхнул костер за рваной дырой фюзеляжа?
   Девушка больно сжимала мою руку; мне даже нравилась эта боль, лучшая, последняя боль в моей жизни. Мне хотелось обнять мою Лулу, теплую, в ситцевом платье, пропасть, раствориться в жарком объятии, спасти, спастись, любить... Я не мог двинуть пальцем. Глаза выдавливались из орбит. Жаркий керосиновый смрад и тугой порыв ветра душили горло. В голову летели чемоданы, люди; моя девушка уже уносилась в темноту прочь - вслед за искрами, вниз головой, вместе со своим креслом, отбросив в сторону руку с красным лоскутом, выдранным из моей рубашки... Сознание мое исступленно работало, сопротивляясь хаосу, стараясь сообразить какую-то одну, последнюю, очень простую, краткую, но очень важную мысль, скорее всего, выдох или слово, которое все мы знали, произносили в момент рождения и забыли н сверхзвуковое юмм-мм-ах-ххх... Его различают многие живые существа и дельфины и москиты. Я выдохнул его, это заветное душеспасительное слово; я был счастлив, выпалив этот звук, припечатав его прямо в черное солнце н туда, где, вспыхнув, взорвались мозги...
   7.ДОРОГА
   Свет кончился или не начинался. Во рту - сонный утробный вкус младенческих слюней, невинной кашицы - чего-то прокисшего, жеваного и страшно унылого. Подслащенного кровью. Кругом - вода, сырость и серость. Будто я утопленник. Откуда-то тянется ровный режущий гул. Временами встряхивает, но беззвучно; остается невесомость и ватная бесчувственность. Вдруг, пробило искрою боли - коснулся угла пораненной рукой. Вскрикнул, прилепился лбом к черному стеклу, где отражался мой голый череп. Подул на ушиб, замотал носовым платком. Разбухшая дорожная сумка громоздилась рядом, на сиденье. С потолка, из сплетений рук свисают черные зонты, головами вниз, как летучие мыши. С них капает. Снаружи, по окнам струится дождь. Костляво клацнули суставные двери; возник слабый свет; кто-то вошел или вышел. Голос ругнулся на незнакомом языке, гоготнул. Заскулил ребенок. Пахнуло псиной, приторньми духами, олифой, чесноком котлет... Снизу, из-под рамы окна понесло моторньм маслом. Дождь льет; не разобрать, что там за банным, запотевшим окном. Сквозь потоки воды уплывают назад мутнеющие огни.
   Где я? В рейсовом автобусе со всеми остановками? Откуда - не помню. Помню еще немного прежнее окно, где я так же лбом в стекло, в темноту, как сейчас. Натужно газует мотор; по самолетному заложены мозги и уши. Еду из аэропорта? Если судить по сонливости, по спертому духу жесткого плацкартного вагона, запаху гари и угольной вони - может быть, я - с поезда? Откуда куда? Где я поранил руку? Надо постараться вспомнить что-нибудь из недавнего. Разве собирался я ехать на поезде? Положим. Хорошо, попробую припомнить, вообразить поезд, что...бежал-бежал, на стыках стучал, устал, вдруг - удар! Встал в ночи, отдуваясь и шипя - спи-спи-спи... Птицей вскрикнул маневровый; решетка света протянулась по желтому коленкору стены. Беззвучно, как под водой, проплыл встречный состав, открыв за окном ночные снега и черный крюк водокачки. С верхней полки из тьмы зевотный голос: н Милок, где стоим? Бельцы должно быть...
   Чепуха. Какая еще водокачка, какие Бельцы! Я сто лет как в Америке. Нет, не было никакой водокачки, я - с самолета. Это там, ночью - крыло черной корягой висело над снежньм полем. На посадке говорили, но не 'милок', не 'Бельцы', а 'застегните ремни' - 'лок-е-белтс'. И хотя самого приземления не помню, может, не хочу вспоминать, скорее всего, я - с самолета. Конечно же, и сейчас я - в аэропортовском автобусе, в который вскочил в самую последнюю минуту. Теперь нужно не пропустить остановку. Какая из них моя?
   Пока я соображал, автобус опустел. С тяжельм багажом я пробрался на переднее сиденье, ближе к водителю и, плохо слыша свой ватный голос, спросил куда едем. Водитель в униформе с пилотской фуражкой повернулся ко мне и грубо заржал, обнажив прокуренные зубы. Открытой ладонью он показал перед собой, и это была конечная. Он надел на себя водолазный скафандр, посмотрел изнутри рыбьими глазами и вышел наружу в проливной дождь. Я остался один.
   Автобус стоял. Я смотрел в окно. Видел круг, улицу, перекресток - нечто обыкновенное. Дождь сек, штриховал наискосок заоконный пейзаж; просвеченные солнцем струи змеились, бежали вбок по стеклу, не оставляя в картине ни одной прямой линии. Вбок уплывали деревья, дома, перекресток; ломался, танцуя, телеграфный столб. Таксою растянулась, проплыла, прозмеилась собажа, обрывая себе голову, лапы и упи и тут же, не замедляя трусцы, вливая их к туловищу назад до полного восстановления. Машина прокатила горбатой волной, трассируя красными лентами. В пупырчатых каплях на боковом стекле пейзаж множился, как в стрекозином ячеистом глазу. Морскими водорослями искрилась трава. Жалкий оконный шпингалет вспыхивал аметистом. Стоило повернуть голову н пейзаж вздрагивал, хрупко ломаясь.Я разогнул затекшую шею - сломались, разлетелись воронами ветки деревьев, рисуя ломаную фигуру, напоминающую трехрогий хвост самолета. В косых лучах света медленно перемещались, волнуясь, океанские манты. Верно, что мантии, похожие на брошенную одежду, на распластанные черные плащи, дрейфующие по волнам. Вслед за ними змеились ужеподобные женские пояса с зубами и рыбьим глазом на головной пряжке. На ветках кораллов елочными свечками на туго скрученных спиралях своих хвостов стояли рифленые морские коньки...
   С трудом я поднялся на ноги и сделал шаг. Дернул ручку - дверцы автобуса, щелкнув, пружинно сложились - я вышел наружу.
   По дальнему краю круглой площади прошел и скрылся высокий господин в котелке с газетой подмышкой. Я выбрал улицу пошире и поплелся, пересекая пустынные перекрестки. Двигался больше по наитию, вернее - в сторону видневшегося над крышами шпиля. Дома становились интереснее и богаче, с барельефами из мифологии, с безглазьми масками, львами у оград.
   Все больше неба отражалось в широких витринах первых этажей. Видимо, я шел к центру города. Это был большой незнакомый город. Деловые конторы во вторых этажах и модные магазины внизу. Наконец, за углом очередным открылась площадь с громадньм, уходящим в небо катедралем; его шпиль был моим первым ориентиром. Лестничные марши собора изъедены временем посередине, отполированы подошвами прихожан. Над ними - многоярусный каменный вход с дубовыми дверями в чугунных окладах. Каменные фигуры по углам, узкие многоцветные окна. Задрав голову, я видел уходящие вверх стены и башни. На площади, вьмощенной вокруг собора, лепились торговые лавки, туристические стенды, прихотливые вывески. На них, странно, никаких слов, - одни старомодные ретросюжеты - толстые дети, двое под пальмой... И там же, среди всего - громадным щитом моя картина с лежащей Лулу, рекламирующей шоколадки. Так же без текста. То есть он, похоже, был вымаран белилами корректора. На уличных столбах - одни дорожные стрелки и символы: К центру, К собору, На пляж...
   Остро пахнуло морем. Я вышел на широкую, открытую местность. У ближнего причала просмоленные канаты скрипели на чугунных тумбах. Из кухонного иллюминатора пришвартованного пароходика клубился пар. Оттуда с щелкающим хлестом ведрами выплескивали воду. Кто-то громко окликнул меня по имени. Я оглянулся. Когда крик повторился, понял, что звали кого-то другого. - Вьен иси, Жак!
   Некто Жак, в огромном берете и накидке-пелерине, стоял в высокой траве недалеко от меня, расставив пухлые ножки в штиблетах с пыльниками. Там же, в траве два художника-бородача устроились для работы на пленере. Позади них, на соседнем дровяном заборчике в раскорячку сидели зеваки в сдвинутых на затылок чаплинских котелках.
   Только здесь, на берегу, в высокой траве я снял с моей головы промокшую, незнакомого мне реквизита, шляпу-канотье, соломенную и с бантом. Скинул на землю свою тяжелую ношу, увидев, что это ни что иное, как сложенный деревянный треножник и плоская фанерная коробка. В коробке лежали битком скорчившиеся, продавленные краски в приятно тяжелых на ощупь свинцовых тюбах. Там же были кисти, замотанные по концам заскорузлыми, как в запекшейся крови, тряпицами, резко пахнущими терпентином.
   8.НА ВОДАХ
   А впереди, - куда глаза глядят, сверкает на солнце залив. Низкий длинный песчаный берег, по всей длине своей очерчен прядями тины, где запутались ракушки, дохлые крабы и липкие водоросли, терпко преющие рыбным рассолом. Поперек от моря тянутся заборчики, заслоны из ржавой проволоки до самого дощатого бордвока, выстиранного брызгами и пронаждаченного песком. Здесь и там у заслонов топорщится редкий шиповник, чудом не зачахший на горячем ветру.
   Что это? - соображал я, - наши лонг-айлендские Хэмптоны и суда вдалеке идут от причалов Нью-Йорка? Или то пароходы из Гавра в Трувиль, Довиль, Бужеваль?
   Что за купол там слева? Боро-холл, казино или цирк Шалито? А там, за террасой, где холщевые павильоны, где с видом на ближние барашки прибоя и дальнюю регату с акульими плавниками парусных яхт, как перед сценой, расположилось общество на ресторанных стульчиках? Крайний стул упал и катится ветром. Трещат флаги на мачтах; реют шляпные ленты и вуали; хлопает тиковый полог колокола переодевальни (из-под обреза холста торчит белесая страусиная нога).
   Комнатная болонка прячется в ногах хозяйки. Дамские зонтики выворачиваются ветром наизнанку; улетают из рук в воду - туда, где длинные волны вяло перекатываются через шеренги купальщиков, взявшихся за руки для взаимной безопасности. Мужчины - в усах и в полосатых борцовских трико; дамы н в глухих сарафанах с оборочками.
   Я иду босиком по мыльной, прерывающейся кромке прибоя; сахаринки песка больно втираются между пальцев, там, где нежная кожа. Следы тут же наполняются водой, истаивают под волной. Прямо на меня бежит толстая девочка в матросске; тоже босиком, с подвернутыми панталончиками. В руках у нее н цветные ленты и мягкая шелковая кукла с болтающейся, откинутой наружу ярко красной рукой.
   Из-за завывания ветра я не могу разобрать, что кричит она мне, смеется или плачет. Ветром доносится: - Ву-ву-ву... - Так мне мычала дородная русская офицерша в марсельской конторе Аэрофлота, заикаясь за нетвердым знанием французского:
   - Ву-ву-ву... мсье, возьмите наши проспекты.
   Я знаю эту девочку. Пока вспоминал ее имя, она пробежала насквозь, мимо меня, уткнулась с разбегу в юбки матроны. Та сложила свою вышивку, поднялась н болонку в корзину, зонтик на плечо и повела с пляжа семейство. Следом за ней - тихие мальчики в синих беретах с красньми помпонами и в самом хвосте н субтильный господин в сюртуке, канотье, под руку с бегуньей. На ней теперь н шляпа с анемонами; косички прыгают по плечам, по отложному бушлату матросски. На дощатом мостике у цветочной клумбы она оглянулась и показала мне язык. Конечно, я вспомнил ее имя - 'Мадо', разбирая в памяти буквы бледных чернил на открытке с курортньми пальмами. Уже уходя с пляжа, на дюнах песка я нашел оброненную девочкой однорукую куклу и оставил себе на память.
   Вечером, когда немного знобит и обветренную кожу щиплет даже от слабого движения воздуха, на набережную, на променад, выплывает процессия для коллективного заката солнца. В ленивом шарканьи, шушуканьи, смешках, ароматах туалетной лаванды, горчащей сигарным дымом. Темно. В вязких сумерках фосфоресцируют белые рубахи и обгорелые лица с белыми губами и веками, будто у привидений. Всем коллективом крупное солнце благополучно закатывают до дальнего маяка, до самого конца пирса, где его сваливают в темную, бутылочного стекла воду; пока вместо солнца не выкатится, прыгнет ввысь, всплывет полночный желток; и по уже черной воде не зазмеится так обожаемая публикой комильфотная дорожка. Чтобы стало совсем уж изящно и мило, как тому и полагается быть на водах.
   На следующий день баста - карантин! Сгоревшим, на ночь обмазанньм простоквашей и огуречным соком нельзя ни пляжа, ни открытого солнца. На следующий день, если невтерпеж выйти на люди или плавать, лучше куда-нибудь в тенистую сырость речных купален, в вощенньми досками огороженные лягушатники - гренуйе. Туда, где под дрейфующими настилами через щели и проломы можно видеть страшные замшелые концы свай. Там чавкает, плюхает, бултыхается вода, а с нею щепки, клочья цирковой афиши и жухлые листья, вестовые осени - так рано - в самом еще разгаре июльском лета.
   В дамском отсеке - девичий визг; Бонны наблюдают поверх очков за своими подопечньми с махровьми полотенцами наизготове; а в мужском - гулкие банные звуки. На дощатом бортике натужно борются жилистые загорелые мальчики, применяя подсечку и захват полунельсон. Наломавшись, они солдатиками сигают в воду, одной рукой зажав ноздри, а другой - посылая приветы обществу. В центре купальни, арбузный живот наружу, лежит на спине господин и китообразно выплевывает струи воды. Вспыхивает стеклышко его пенсне. За оградами, по свободной глади реки, скользят прогулочные ялики, следуя до интимно завешанной ивами заводи, туда и - обратно. На одном ялике, нахохлившись, надув губы - девочка Мадо в окружении семейства. На другом, встречном - на веслах румяный господин в шляпе и в костюмном жилете на голое тело. Его дама под кружевной парасолью в полном салонном наряде откинулась на спину, рискованно выставив из под обреза юбок ногу в высоко шнурованном ботинке; почти касается илистой, бурой воды за бортом.
   На травяных склонах по берегам и опушкам происходит чтение, пикники или дрема в тени, в мотыльками дрожащих солнечных пятнах. Там, где в душной высокой траве приманивая шмелей, сверкают атласом красные полевые маки. Натура вольная красива, да только на слово или на взгляд. Совсем не то происходит на самом деле. Действительность зловредна: сорванные маки слипаются в неприятные катышки, вянут; газетные листы разлетаются веером н не прочтешь; под лопаткой колет; остро впивается в спину еловая шишка; и, вообще, все как-то душно, потно, в раздражающей ползне муравьев, в подлых комариных укусах...
   Когда от жары, от истомы делается невтерпеж, разом темнеет, ударяет гром, на щеке к испарине добавляется небесная капля, потом, другая; и н обрушивается ливень.
   Ближе к сумеркам - речная гладь пуста, зеркальна, если не считать эскизных росчерков конькобежцев - жучков-плавунцов; их нам неведомых предначертаний вокруг лопающихся пузырей и расходящихся циркульных кругов. В купальнях к этому времени вакансного общества давным-давно нет; оно - на освещенных террасах, в звоне посуды, в бонтонных разговорах. Или - под круглыми фонарями танцулек, где шаркают козлиные ножки субтильных мсье и неиствует, оглушает канкан.Там одна за одной взлетают многослойные цветы капустных юбок с черными оборочками; в жарком нутре у них, туда-сюда, вихляют черные ножки-козявки в сетчатых чулках; вихляют, дразнят, подманивают, томят и, сразу - жжжах! - ноги в разрыв, в шпагат: - жжжах н одна, жжжах! - другая и - третья...
   А в черных ночных небесах - фейерверк. Сполохи оранжевого огня выхватывают из темноты недвижные облажа, так и висящие, как они прежде висели днем, и еще дымные тени, летящие сквозь них, как куски громадного аэроплана. Веселые искры разлетаются фонтаном. Огонь красиво спадает вниз, на залив, где догорает на черной воде мерцающим городом огней и света. В непроглядной тьме ночи дельфины и москиты бесятся от ультразвукового смерча гибнущих голосов.
   9.НЕОПОЗНАННЫЙ
   Я думаю, что какое-то время Макс еще приезжал в сводный морг Отдела Безопасности Полетов на опознавание трупа. Моего тела обнаружить не удавалось. В общей сложности не было найдено девятнадцать тел. Семьям погибших были выписаны заочные сертификаты. Для мамы, все еще не вышедшей из больницы, я был где-то в дальней Канаде, на экспедиции. Даже Макс, временами, начинал верить, что со мной ничего не случилось. И, верно, спозаранку из моей комнаты, как всегда летит, надрывается грассирующий голос:
   н О, Пари... Расцветает любовь в двух веселых сердцах. И с чего бы? н От того, что в Париже влюбились они. И весною...
   Кто там слушает это в комнате? Кто все это пишет сейчас? Я сам или некий медиум? Бог весть. Какая, в конце-то концов, разница! Я допускаю, что по утрам, особенно по ранним утрам, никто другой, как я сам стою и гляжу на рассвет из окна, может быть, все придумав, фантазируя наяву, никуда не ездив, ни в Париж, ни в Канаду.