Письменный Борис

Роковое окружение Эммауса


   Борис Письменный
   Роковое окружение Эммауса
   В апреле случилось редкое для наших мест сочетание зимней еще прохлады с неожиданным,по-летнему жарким ветром. Взять в меру от каждого из зол -- не таков ли кулинарный рецепт для замешивания счастья и для брожения жизни? Сейчас же стала выстреливать трава; начали лопаться бутоны; хотелось выпить до дна пьяный воздух с его льдинками весны и солнечным жаром. Хотелось декламировать дребезжащим распевом Качалова про "эт-т-и мал-ла-дые, эти клей-кие листочки..." Много чего хотелось.
   Стоял будний день. Субурбия дремала. Только ошалелые белки прошивали волнистой строчкой сплетения соседних дубов, платанов и вязов; залетали малиновки и сойки проверить - как наливается соками шелковица; и случайный шмель уже кружился, жужжал в разноцветной пене кустов азалии. За потайным углом пряталась в затянувшемся перекуре желтополосая машина газовых работ или шоколадный фургон ЮПиЭс или Шевроле с зевающимв нем полицейским. Блаженная тишина только усиливалась от шебуршенья насекомых и птиц. Я лежал с закрытыми глазами. Поскрипывал старый гамак. Я старался и не мог сообразить - как рассказать о драматических событиях, почти невероятных в нашем бессобытийном, в нашем мирном деревенском краю. Я ворошил обрывки памяти, путаницу фактов, глаголы и междометия, звал на помощь музы, по воле которых, бывает, из ничего, ниоткуда может возникнуть неоспоримая, вырубленная четкими буквами история, которой только что еще не существовало в природе. Под скрип гамака, влево-вправо качались разрозненные впечатления, знаки и идеи. Что толку в бесплотных идеях! Идеи скучны, не летают без сюжетного хвоста. К знакам требуется подобрать ключ, сплести взаимосвязь событий в историю, о которой я как раз размышлял, когда подошел ко мне восьмилетний Бобби, скучающий по случаю школьных каникул. Ему надоело самому с собой играть в мяч, преставляя себя одномоментно пасующим и принимающим передачу. Утомительное это занятие. Таковы издержки обеспеченного образа жизни, когда у каждого имеется все свое; когда взрослым и детям недолго вообразить,будто никто никому не нужен - живи сам, играй сам по себе, у каждого дома торчит собственный баскетбольный щит.
   Бобби подсел на гамак, растормошил меня и, видя исчерканный блокнот, спросил, что пишу. Он требовал прямого ответа и я не видел причин ему в этом отказывать. Я подумал -почему нет? Почему бы не оставить мои бумажные сомнения и не рассказать все как есть человеку, пусть маленькому, но очень отзывчивому. Если поймет даже ребенок, вот тогда, значит...
   И я стал рассказывать. Скрипел гамак; свистели птицы. Бобби слушал внимательно, все более раскрывая рот, что немало меня воодушевляло. Сначала он спрашивал обычное - все ли тут правда в этой истории, и часто тут же, не дожидаясь моего ответа, сам согласно кивал головой - ему так хотелось. Потом, проглотив от нетерпения слюну, спросил свой главный вопрос: - А про меня будет? Когда будет про меня? Я пообещал, что обязательно будет. У меня не было другого выхода. Я говорил с ним, конечно, по-английски, запинаясь; говорил, что рассказываю ему схема... скима... сокращенно -"экросс-зе-лайнс" - между делом поправлял меня Бобби, великодушно подсказывая нужное слово. В паузе между главами он спросил меня, между прочим, не знаю ли я как будет уменьшительное имя для Ричарда (один из моих персонажей)? Пока я соображал Рич, Рик... быстрый Бобби нетерпеливо дыхнул мне в ухо -"Дик"; многозначительно посмотрел на меня и покраснел, довольный шуткой и своим соучастием в нашем с ним представлении.
   В заключение, мой умудренный не по годам собеседник стал предлагать на выбор несколько названий для рассказа, упрочняя, тем самым, свое в нем участие. Насколько мне позволял мой английский, я витиевато дискутировал с Бобби, указывая на витиеватые облака, несущиеся над нами. Не сразу мы заметили стоящую неподалеку Эмму - маму Роберта, прекрасную героиню нашей истории. Она тоже предложила свой годами проверенный, отдающий классицизмом заголовок "3аписки Нью-Джерсийского Помещика". Было не удивительно слышать такое от человека, выросшего под петербургским небом, от выпускницы редакторского отделения ЛГУ и автора дипломной работы о поместном дворянстве в русской литературе. Титул помещика невероятно польстил мне, чего я не смог бы, к сожалению, объяснить по-английски не только малолетнему Бобби, но и взрослым американцам. Слова 'лендлорд', 'риэл-эстейт' не из русской классической оперы. Наш 'эстейт' скорее метафизический, не-реальный. В слове 'помещик' для русского слуха живет мир запущенных усадьб, уездных балов, может быть, и литературщины, не без того, но и аромат антикварной речи с егерями, батюшкой, аксельбантами, ворожбой... с каким-нибудь господином Головой Государственной Думы...
   Весь тот мир кажется нам особенно пряным и романтичным после одноцветной вымученности советских лет. Даже сравнительно молодые мои приятели-иммигранты, когда они слишком стараются говорить красиво, снаряжают свой форсированный английский волапюк как бы староруссизмами - Ступай таперича, старина. Ежели сподобишься, гив-ми-э-кол... Один из замечательных сюрпризов для нашего иммигранта - это восстановление непрерывности течения времени из прошлых веков - в дни сегодняшние. Нам удивительнее не то, что США первыми шагнули в двадцать первый, а то, что мы нашли в Америке нетронутый, еще живущий, век девятнадцатый. Другое чудо для пришлого человека, некогда носившего красный галстук и комсомольский значок, возможность обладать куском Америки, а, значит, куском всего мира! Я воображал себе геометрический клин, идущий из центра Земли в бездонное небо, проходящий через контуры млего скромного землевладения. От одной такой мысли моя Голова Государственной Думы шла совершенно кругом; как это замечательно - иметь собственное место на Земле! Хоть ешь его с кашей.
   Моим добрым соседом был отставной местный пожарник Джим. Белоголовый, кряжистый мужчина с добрым круглым лицом, совершенно похожий и видом и манерами на польского пана Войтылу, всем лучше известного под именем римского Папы Иоанна Павла Второго. Я привык к тому, что с восхода солнца восьмидесятилетний Джим что-то сваривает автогеном во дворе, ворочает глыбы и замешивает цемент, одним словом - прихорашивает свои владения и усадьбу. Мне полагалось бы от стыда сгореть, но я, при моей нерукодельности, и не мечтал равняться с соседом. Во всем графстве Берген не было более шелковистого безупречного газона, чем у Джима. Какой бы хитрый инструмент ни понадобился мне, Джим спешил мне его подыскать. С моим несравненным соседом я не страшился ни снежных заносов ни ураганов. Мы беседовали с ним через разделяющий нас штакетник про семена и удобрения, ругали политиканов.
   Неизвестно почему, Джим настойчиво звал меня -Бруно. Я давно перестал поправлять - что за беда! - Бруно, - говорил мне Джим, - если к ночи я должен свалиться, пусть это будет от работы. Такую жизнь я понимаю. Каждый день у меня должен быть 'прожект'.
   Как-то я приколачивал отстающую планку к косяку двери; Джим похвалил:
   - Хороший прожект, Бруно!
   Мне было приятно просыпаться; я знал - выгляну в окно - увижу работающего соседа, значит все в мире в порядке, как и должно быть.
   В самые ранние часы утра он работал только бесшумные вещи, напоминая мне мать,ступающую на цыпочках, когда дети спят. Как-то спозаранку я увидел в окно передвижной кран, поднимающий медленно, как во сне, огромную бетонную плиту в центре Джимминова участка. Что там? Я пытался разглядеть, что за тайна там, под плитой, но не мог. Позже все было опять шито-крыто; земля и трава на месте, будто бы плита мне привиделась. Я собирался полюбопытствовать о ней у Джима, но тот пропал и надолго. Оказалось ложился в больницу, где врачи безуспешно искали неполадки с его здоровьем, ставили редкие диагнозы, потом отменяли: болезнь легионера, синдром Меньера...
   Раз Джим подошел ко мне прямо в обход разделяющего нас забора.
   - Бруно, у меня горе. Сын умер. Так обидно, несправедливо. Его... его только что повысили по службе, дали неплохие деньги... Джим назвал сумму, стал жестикулировать, не находя слов, заплакал.
   С тех пор он пропадал все чаще и чаще. Появляясь, часами сидел недвижный на солнце,опустив большую голову в руки. Вылитый Папа Иоанн. Нетронутая газета валялась под стулом. Не сразу, я решился сам к нему подойти. Джим поднял голову, улыбнулся, сказал, что причину нашли. Он дал мне потрогать костистый желвак на боку размером с биллиардный шар. Рак. Лиха беда. Мы еще повоюем, Бруно...
   Скоро дом опустел. На дожде мокла риэл-эстейтная табличка о продаже. Новыми соседями, купившими Джиммин дом, не без моего содействия, оказались свои, русские - Эмма и ее муж Мавродий. Я их немного знал еще с тех времен, когда приезжал в Сухуми, где за Мавродием ходила слава отчаянного джигита и денди. У него, отставного артиллерийского офицера, был светлый взгляд, аккуратно подстриженные усы и безупречный костюм в любую курортную жару. О природных анатомических данных Мавродия циркулировали упорные слуxи. Одним из его легендарных подвигов, передаваемых из уст в уста, была история со столичной певицей из академического Большого театра, приехавшей на гастроли в Сухуми. Мавродий, как открылось позже, заключил отчаянное пари и зашел прямо к ней в номер в гостинице Сакартвелло. Певица ахнула отнегодования, хотела выгнать, хлопнула дверью - отсыревшая дверь скрипела, не закрывалась. Мавродий вынул увесистую пачку денег и ею заклинил дверь насмерть. Он вышел из номера утром, душистый, гладковыбритый, как всегда. Пил турецкий кофе на набережной с товарищами; ни слова о бурной ночи, только посмеивался в усы.
   Певица, естественно, добивалась новых встреч - все безуспешно.
   Старик-почтальон, абхазец, таскал в гору полные сумки ее писем к Мавродию, но тот - ноль внимания. Эпизод был исчерпан.
   Красавицу Эмму Мавродий увел практически из-под венца, когда она с женихом, очень уважаемым доктором экономических наук, и с его коллегами приехала отдыхать в Гагры. Говорят,то была ужасная драма, отчаянная любовь. Мавродия никогда не видели настолько ревнивым. В Эмму, конечно, были влюблены все. Все, кто ее знал. Я не вижу надобности исключать себя из этого почетного списка. Эмма неизменно была ренуаровской женщиной в полном смысле этого слова. Даже в девичестве, она не старалась имитировать распространенный теперь вертлявый, спортивный тип 'унисекса', девушки-подростка. Эмма всегда оставалась женщиной, ничуть не толстой, но,что называется - 'в теле', полнокровной и соблазнительной всем своим непередаваемым амбиянсом. Это - при полной корректности и строгом соблюдении норм приличия, как в одежде, так и в манерах.
   В связи с ее обликом я сначала думал о ренуаровских портретах Жанны Самари из Комеди Франсез, но потом пришел к мысли, что лучшим Эмминым прототипом можно считать , скорее, мадам Нини Лопез, изображенную в картине "В ложе". Там с нею рядом изображен брат художника -Эдуард, глядящий вверх, на галерку в театральный бинокль. Более того, я готов заявить, что не будет большого преувеличения представить себе на минуту, что никто иной, как сама Эмма и Мавродий запечатлены на этой картине именитого мастера, знатока женских чар.
   В Америке, на мой взгляд, Эмма и Мавродий выглядели все так же безупречно. Эмма преподавала русский язык в колледже. Мавродий держал страховой и бухгалтерский бизнес. Перед въездом в купленный дом Мавродий нанял мастеровых и выломал, вычистил, переделал все, что так кропотливо строил мой неутомимый сосед Джим. Из окон летели клочья перегородок и старые стены; грузовики увозили контейнеры со строительным мусором - с джимминовыми заботливыми пристройками и дополнениями, с обшивкой внутренностей. Так кончился дом, что построил Джим.
   На месте зарослей боярышника поставили новую террасу; под каштаном повесили качели.
   Вечером, по русскому обычаю, на террасе пили чай. Если не было гостей, мы беседовали с Мавродием. Эмма, уложив спать Бобби, задумчиво, одна в сумерках качалась на качелях. Мавродий - человек обычно немногословный, но, случалось, его прорывало. С бытности своей в дальнобойной артиллерии, он вынес склонность к математике и геометрическим построениям. С некоторых пор он любил говорить о вечном. Попробую передать кое-что из наших с ним любомудрий.
   По выведенной нами теории, смерти не существует - лишь наше восприятие-воображение. Вообразим лучше, решили мы, следующее - мир во всех его немыслимых измерениях пронизан энергетическими линиями, находящимися в непрестанном хаотическом движении, которое зовут Временем, Магией или Богом... Для 'линии' - неплохой пример - световой луч. Как ни трудно поверить, любая светящаяся точка, которую мы видим, и от ручного фонарика, и от далекой звезды, есть материальный непрерывный луч света, попадающий прямиком нам в глаз. Так что линии - не выдумка, а простая реальная вещь. Из них сделана сеть, которая сама себя вяжет. Каждый ее узелок - перекрестие струн, в зависимости от множественности и сложности узла, создает для нашего восприятия тот или другой объект - улитку, кошку, человека. Две линии камень, миллиард - человек. В движении мирозданья развязываются одни узлы, завязываются новые. Сложному органическому клубку, конечно, труднее сохранить постоянство, чем мрамору, переживающему века. Не забудем, что эти видимости состояний важны только для глаза нашей конструкции. Ничто, по-существу, не рождается, не умирает - одни рекомбинации извечны...
   Подходила Эмма, садилась мужу на колени, говорила: - Вчера в колледже я им объясняю, что мотор сам не вращается, крутится только ротор. Или, что в труде какого-то советского эпидемиолога сказано: - Благодаря токсическим эффектам вымирает все живое... Кого тут 'благодарить', спрашивается? Надо же немножко следить за своей речыо. Даже у Есенина клен 'опавший', думаю, опавшие - это листья; не клен, как вы считаете? Человек без одежд раздетый, но не опавший? Мавродий, дождавшись паузы, продолжал; - Помню, перед самым нашим отъездом, на Новодевичьем, на одном могильном камне читаю -'Чаша дел его полна и его душа чиста перед Богом'. Ужас какой! Выходит, что это Богу требуется от нас больше дел? Не мы ли сами стараемся заморочить себя работой, чтобы убежать от смерти? Говорим ей - чур меня, я занят, я тяжело работаю... Что скажешь на это, мой мудрый редактор?
   - Нам, Маврик, нужно на той, на другой стороне побывать сначала, чтобы верно ответить.
   - ...Вот я и хочу сказать, кажется, великий Гудини обещал, что он как-нибудь изловчится и подаст знак с другой стороны-. Мавродий крепче стискивал Эммины плечи. - Не знаю, что там Гудини, но, если я уйду первый, тебя, мой Эммаус, Минни Маус, сердце мое, запомни это покрепче, тебя я не оставлю без моего привета оттуда...
   Я сидел и думал о 'чаше дел' и о вечном трудяге старике Джиме. Может быть, это он сейчас навел Мавродия на мысль вспомнить могильную надпись; может, то был Джиммов вариант знака, его лучик, отправленный мне, или тому, кто поймает и поймет?
   Я рассказал супругам о загадочной плите Джима в центре их владений. Позже мы часто возвращались к этой теме; она их сильно заинтриговала - вдруг под землей клад! Или заготовленное убежище от советской ядерной атаки, какие строили в 50-х? Посоветовавшись со специалистами, Мавродий пришел к выводу, что под плитой в яме помещается старый бак, цистерна масляного отопления дома, которую после перехода на газовое обеспечение пора бы и удалить. Собирались, но было все недосуг.
   Мавродий часто звонил мне, даже чаще,чем мы встречались лицом к лицу, как это ни парадоксально для близких соседей. Иногда мы рассказывали друг другу байки и редеющие русские анекдоты. Иногда Мавродий делился мыслями, почти исповедывался, объясняя, что именно по телефону хорошо это делать, так как происходит чисто ангельская коммуникация - бестелесное общение душ. Чувствуется, как звенит душа, - говорил он.
   - По телефону внимательный слух может точнее уловить мельчайшие нюансы настроения и направление интереса собеседника .
   С некоторых пор его собственные интересы сосредотачивались исключительно на здоровом образе жизни. Он стал мне объяснять какие-то заумные диеты, одна опровергающая другую.Сегодня, например, -что нельзя употреблять не то что масла, но и маргарина, а завтра - ешь в свое удовольствие сало и пей горькую. - Мы с Эммаусом, - объявлял он, - перешли на серебряную дистиллированную воду, шпинат, сельдерей и тофу обязательно два раза в день. Упоминал еще какие-то целительные упражнения для печенки, если не ошибаюсь. В то же время, при встречах я обращал внимание на его измененный, необычно пугливый взгляд, хотя, в общем и целом, он выглядел прекрасно, моложе своих пятидесяти. Меня настораживало, что Мавродий завел новый обычай вместо шуток рассказывать о газетных некрологах: кто где умер и, главное, от чего.
   Эмма утверждала, что ее Мавродий 'чудит' и поддается разговорам его коллег по страховому бизнесу - 'этих одноклеточных пригородных идиотов'. Неуверенным голосом Эмма просила меня как-нибудь повлиять на мужа, образумить, и призналась, что ей временами делается страшно и за себя, и за него: - Он пугает меня!
   Я видел, что ее действительно трясло. Одним словом, я не совсем удивился, когда ,вскоре, Мавродий позвонил мне из палаты госпиталя, кстати, того же самого, где недавно оставил мир мой прежний сосед Джим.
   -Обычное обследование, - сказал мне Мавродий, когда я его навестил.
   - Для порядка надо дать им проверить мой мотор вдоль и поперек.
   Усевшись поудобнее в постели, он стал мне рассказывать, какой забавнейший курьез с ним приключился буквально на днях.
   - Ты, конечно, помнишь тот международный конгресс страховых фирм в Монтевидео, на который я так и не поехал?
   Я абсолютно не помнил, но, на всякий случай, согласно кивнул, чтобы не перебивать, и прилежно слушал.
   Приснился Мавродию какой-то его любимый клетчатый пиджак, который ему достал за немалые деньги знакомый сочинский фарцовщик. Летний пиджак британского пошива из дерюжки осенних расцветок, из лучшей ткани индийского производства 'мадрас' - ткани, такого отборного хлопка, для которой дословный русский перевод 'хлопчатобумажная' ( или там, 'бумазея') незаслуженное оскорбление. Мавродий настаивал на подробном мне описании фасонной удлиненности пиджака, некоторой зауженности в плечах (настоящий джентельмен не пользуется ватными подплечниками). Упомянул он и о половинной шелковой подкладке для отражения нежного пота. Фирменную наклейку Мавродий, к своему огорчению, не мог вспомнить, но почему-то склонялся к тому, что там были стильным шрифтом вышитые слова, включая название города изготовления. Так или иначе, в его сне пиджак фигурировал как 'пиджак из Монтевидео'. Виделись Мавродию во сне рафинадные небоскребы, синейшие горы, латиноамериканская жара , короче -безусловное Монтевидео. Пиджак стягивал Мавродия с боков в нездешнюю аристократическую стройность; его руки болтались при ходьбе элегантными плетьми, как положено в высшем свете. Облаченный в свой пиджак, Мавродий чувствовал себя особенно стройным, но...
   Но он стал замечать, что что-то неладное делается с его сердцем; оно вдруг начинало биться невпопад. Мавродий стал к себе прислушиваться, даже паниковать, ощущая пугающее набухание сердца, его отдельность, шебуршение, давление в грудном сплетении и тому подобные критические симптомы. В тоже время, Мавродий твердо помнил в своем текущем сне, что в Монтевидео происходит мировой конгресс врачей кардиологов. Туда Мавродий и отправился немедленно, почему-то вмесие с детской группой посетителей, цепочкой, взявшись с детьми за их потные ручки. Они поднимались по широким, солнцем залитым ступеням, входили под колоннаду и парфеноноподобный фриз античного здания. Мавродий шагал, не уставал восхищаться -какие там были интересные залы и интерьеры; он был переполнен нормальным туристическим любопытством. Он думал о том, как все это познавательно и интересно, что нужно будет обязательно рассказать Эмме и что, кстати, ему следует не упустить случай и проконсультироваться с кардиологами о том, почему барахлит его сердце.
   Сели кто где - на задворках, на редких свободных местах. Идет заседание. Гулким эхом раздается речь очередного докладчика. Дети скучают, елозят в нетерпении. Рядом с Мавродием расположился, также скучая, кирпичнолицый толстяк в пенсне и пышных усах. Своей внешностью он внушал уважение, и Мавродий решил, что, поскольку в зале довольно жарко, неплохая идея разоблачиться и потихоньку показаться усатому кардиологу.
   Мавродий стал снимать с себя свой тесный пиджак, но что-то там зацепилось; он стал разглядывать пиджак в полутьме на своих коленях, ощупывать свой внутренний карман пиджака и подкладку - что-то в ней бьется. В снятом пиджаке бьется его собственное сердце! Может такое быть? Сердце отдельное от него? Мавродий побежал домой. Разворачивает нетерпеливо пиджак - бьется! Все более там, в том месте, где кругом, шелковистым оверлоком прошита подкладка; как раз там и бьется.
   Распарывает осторожно, только самый крайний уголок. Смотрит - там голубая мышь спит; ровно дышит шерстяной кулечек. Где зашили ее? В Монтевидео? Не могла же она сама через швы прокрасться? Что делать? Мышь все-таки, немного гадко, руками трогать не хочется. Мавродий задумал вынести куда-нибудь, разбудить мышь, подтолкнуть с угла - пусть бежит, куда хочет, на все четыре стороны. Глянул, а мышь - прямо в него уставилась бусинками своих красных глаз; скалит зубы и у нее будто бы его же собственное лицо. Лицо Мавродия, только в миниатюре. Тут сердце его оборвалось. Мавродий проснулся не в себе, напугал, разбудил Эмму и тотчас же позвонил, заказал аппойнтмент со своим лечащим врачом по поводу полного обследования организма.
   Не скажу, что совершенно забыл о своих друзьях, но, как обычно, в чересполосице дней на какое-то время я отвлекся на другие проблемы и долго бы о соседях не вспомнил бы. Если бы не однажды, на полном ходу, из машины не заметил длинную колонну наших русских знакомых, которых видишь всех вместе разве что раз в год на именинах или на других застольях. И вдруг, вижу, как они идут и ни где-нибудь, а по нашим безлюдным аллеям, в нашей безлюдной субурбии. Пешком! Они плелись понуро в цепочку, один за другим, вдоль кромки газонов. Там были и Люсик с Томочкой и Фараоновы и оба Яшки Мямлик и Шустрик, и Зинуля...все, все, все. И такими они мне показались 'другими', незнакомыми со стороны, не бодрыми еще ровесниками, но совсем уже старыми, согбенными людьми, шаркающими ногами. Я на скорости проскочил. У меня не хватило духу остановиться. Чувствовал я себя скверно. Полный опасений, я машинально набрал номер соседского телефона.
   Трубку сняла Эмма. Она смеялась, хохотала и сказала - 'Алло?', продолжая, при этом, с кем-то разговор. Продолжала прихохатывать; говоря со мной, хотела тут же рассказать какой-то отпадный анекдот. Сказала, что к ним случайно заскочили наши общие знакомые; у нее полная кухня народа; Маврик выдал этот потрясающий анекдот о богатой вдове. Люсик с Томочкой и Фараоновы, да, я не ошибся, они собрались сегодня на культпоход - ходили почему-то в наше местное кино. В кино! Слава Богу. У меня отлегло от сердца.
   - Что тут особенного? Какая разница? Собрались люди; пошли за компанию, - сказалаЭмма, все еще шмыгая носом. - Заходи, если успеешь, если хочешь их всех застать.
   ...Не прошло месяца, как Люсик с Томочкой и все остальные опять толпились в Эммином доме. Эмма шмыгала покрасневшим носом; на этот раз в доме были завешаны зеркала. Только что похоронили Мавродия. Врачи его сначала хорошенько обследовали, прооперировали и -вот... Нашего бедного Маврика отнесли туда же, где покоится Джим.
   - Грозил подать знак оттуда, - шептала Эмма, когда я приложился к ее мокрой щеке.
   С тех пор, как Эмма осталась одна, она не сдавалась, не позволяла себе расклеиваться, даже с каким-то исступлением следила за собой. Говорила, что Мавродий любил жизнь, людей и веселье; что теперь она должна продолжать жить полной жизнью и увидеть -на что она сама способна.
   Эмма, знающая себе цену, дополнительно хотела узнать, как она сможет котироваться по американской шкале; на что она способна в условиях открытого рынка неограниченных возможностей. Маврик был безусловно замечательный человек, но он несколько ее подавлял, заслонял ее, зовите это как угодно заботой, охраной. Эмма чувствовала, что с ее языком и данными она могла бы проявить себя гораздо заметнее.
   Прошло полгода; теперь у Эммы, как никогда прежде активной и энергичной, появилось вытянутое выражение лица. По непонятным причинам ожидаемый шумный успех немного затягивался; ажиотажа вокруг нее все еще не наблюдалось. Жизнь шла чередом, как и прежде. Эмма особенно не унывала; она любила приглашать гостей самых разных категорий; обсуждала со мной, кого на кого позвать, ктос кем гармонирует. В виде эксперимента как-то она устроила у себя девичник, когда приехали, по чистой оказии, ее старые университетские знакомые из Парижа, две академические дамы.
   В последнюю минуту Эмма решила немного разбавить девичник и допустить, в частности, меня, в виду множества напеченных пышек и вообще такой массы вкусной еды, что было бы жалко, если пропадет.
   В окружении наших местных девушек, ленинградские парижанки Франсуаза и Ираида, женщины, так сказать, крайнего полусреднего возраста, сидели рядом. Сдержанные, молчаливые, чуть уже подсохшие и темноватые, как старые девы, они сидели, зябко кутаясь в русские наплечные платки в крупных красных, не то цветах, не то петухах. Выглядели, надо сказать, экзотично для нашего американизированного глаза, как дамы из начала века, из хождения по мукам или вроде Марины Цветаевой перед ее возвращением в трагическую Елабугу.