А профессору было что вспомнить...
   7
   Под старость Браницкий все чаще задумывался над вопросом: что такое гениальность? И не находил ответа.
   Поразительное явление - человеческий гений! Пожалуй, более поразительное, чем расширяющаяся Вселенная и "черные дыры". Какое невероятное сочетание случайного и закономерного приводит к появлению на свет гениального человека! Да и само понятие "гениальность" неоднозначно, неоднородно, порой парадоксально. Показателями, баллами, коэффициентами его не выразить. Какую роль играют гении - движущей силы, катализатора? Где граница между гением и п р о с т о талантом?
   "Назови человека интеллектуалом, - размышлял Браницкий, - и он будет польщен. А назови умником - обидится. Похоже, что мы стесняемся ума, зато гордимся интеллектом! Самое смешное, что ум и интеллект синонимы. Или уже нет? Может быть, ум был и остается качественной категорией, а интеллект, обособившись, превращается в количественную? Неизбежное следствие научно-технической революции. Прогресс точных наук убедил человека в преимуществе количественных оценок перед качественными, интеллекта перед умом! Количество помыкает качеством!"
   Четверть века назад Браницкому довелось побывать у художника-абстракциониста. Абстрактная живопись пользовалась тогда скандальной известностью ("Ну как же, премию на выставке, разумеется зарубежной, получил шедевр, созданный ослом, к хвосту которого привязали кисть!").
   Абстракционист ничем не напоминал осла, это был симпатичный человек с искусствоведческим образованием. Работал он научным сотрудником в картинной галерее.
   Браницкий заканчивал докторскую, бациллы созерцательной мудрости еще не проникли в его жаждущий деятельности организм. Обо всем на свете он судил с бескомпромиссностью классической физики: черное есть черное, а белое - белое, и никак иначе. К абстракционисту он шел с предубеждением, и, почувствовав это, тот начал показ с портретов, выполненных в реалистической манере. Портреты свидетельствовали о мастерстве и таланте.
   - Но это не мое амплуа, - сказал художник.
   Они перешли к акварелям. Их было много. Линии извивались, краски буйствовали. Картины притягивали фантастичностью, нарочитой изощренностью замысла. Браницкий вспомнил застрявшие в памяти стихи Василия Каменского:
   Чаятся чайки.
   Воронятся вороны.
   Солнится солнце,
   Заятся зайки.
   По воде на солнцепути
   Веселится душа,
   И разгульнодень
   Деннится невтерпеж.
   - Как называется вот эта... картина?
   - А какое название дали бы вы?
   - Ну... "Восход Солнца на Венере", - в шутку сказал Браницкий.
   - Так оно и есть, - кивнул художник.
   - Вы это серьезно?
   - Разумеется, кто-то другой даст картине свое название, скажем "Кипящие страсти" или "Туман над Ориноко". Ну и что? Когда вы слушаете симфонию, то вкладываете в нее свое "я" и музыка звучит для вас иначе, чем для вашего соседа и для самого композитора. У вас свои ассоциации, свой строй мыслей, словом, свой неповторимый ум. Абстракция дает ему пищу для творчества...
   - А как же с объективным отображением реальности?
   - Воспользуйтесь фотоаппаратом, не доверяйте глазам. Классический пример: когда Ренуар показал одну из своих картин Сислею, тот воскликнул: "Ты с ума сошел! Что за мысль писать деревья синими, а землю лиловой?" Но Ренуар изобразил их такими, какими видел, - в кажущемся цвете, изменившемся от игры световых лучей. Кстати, сегодня это уже никого не шокирует.
   - Какое может быть сравнение: импрессионизм и абстракционизм?
   Художник усмехнулся.
   - Вот ведь как бывает! В семидесятых годах девятнадцатого века умные люди высмеивали "мазил-импрессионистов, которые и сами не способны отличить, где верх, а где низ полотен, малюемых ими на глазах у публики". А в шестидесятых годах двадцатого не менее умные люди восторженно восхваляют импрессионистов и высмеивают "мазил-абстракционистов"!
   Много лет спустя Браницкий вспомнил эти слова, стоя перед фреской во всю огромную стену в здании ЮНЕСКО. Изображенная на ней фигура человека нет, скорее глиняного гиганта, словно вылепленного неведомым богом, плоская, намалеванная наспех грубой кистью, вызвала в нем чувство удушья. И эту вещь сотворил великий Пабло Пикассо, причисленный еще при жизни к сонму гениев!
   "А король-то голый!" - подумал Браницкий. И сам ужаснулся этой мысли. Произнеси ее вслух, и сочтут тебя, голубчика, невеждой, невосприимчивым к прекрасному!
   Однажды ему так и сказали: "Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!"
   Вскоре после получения профессорского звания Браницкий был командирован на месяц в Дрезденский университет. На вокзале в Берлине его встретила переводчица фрау Лаура, желчная одинокая женщина лет сорока, установившая над Браницким тотальную опеку.
   - Герр профессор, сегодня у нас культурная программа, куда вы предпочитаете пойти, в музей гигиены или оперетту?
   - Право же, мне безразлично, фрау Лаура.
   - Выскажите ваше пожелание.
   - Да мне все равно!
   - Я жду.
   - Хорошо, предпочитаю оперетту.
   - А я советую пойти в музей.
   - Но теперь я захотел именно в оперетту!
   - Решено, - подводит черту фрау Лаура, - идем в музей гигиены.
   Как-то в картинной галерее она привлекла внимание Браницкого к небольшому полотну:
   - Смотрите, какая прелесть, какое чудное личико!
   - А по-моему, это труп, - неосторожно сказал Браницкий.
   Вот здесь-то он и услышал:
   - Герр профессор, вы совершенно не разбираетесь в прекрасном!
   Подойдя ближе, они прочитали название картины: "Камилла на смертном одре".
   Этот эпизод тоже вспомнил Браницкий, стоя, словно пигмей перед колоссом, у фрески Пикассо.
   - Да он издевается над нами... Или экспериментирует, как с подопытными кроликами! Шутка гения? Почему же никто не смеется? Почему у всех такие торжественно-постные лица?
   8
   В вестибюле института висит плакат: "Поздравляем аспиранта Иванова с успешной защитой кандидатской диссертации!".
   Браницкий остановился, прочитал, поморщился. Почему - и сам не смог бы сказать.
   Защита прошла как по маслу. Сухонький профессор-механик, троекратно облобызавший Браницкого на чествовании полгода назад, был первым оппонентом - его пригласил Иванов, несмотря на вялое сопротивление шефа ("Ну какой он оппонент - ничего не смыслит в вашей тематике..."), прочитал отзыв, напомнивший Антону Феликсовичу юбилейную здравицу, только здравица была в стихах.
   Выступавшие больше говорили о заслугах Браницкого, чем о достоинствах диссертации. Один так и сказал: "Мы все знаем Антона Феликсовича, он не выпустит на защиту слабого диссертанта".
   "Ой ли... - подумал Браницкий с ощущением неловкости. И отчего-то вспомнил Стрельцова. - Интересно, как там этот... Перпетуум-мобиле с его возвратно-временными перемещениями? Небось забросил науку! После такого удара не многие поднимаются..."
   Ощущение неловкости сменилось чувством вины. Непонятным образом Стрельцов из непроизвольной памяти профессора перебрался в произвольную, иначе был бы давно забыт. А он нет-нет и напоминал о себе уколом совести.
   "Надо будет навести справки", - решил Браницкий.
   На банкете, вопреки строгому запрету ВАК - Высшей аттестационной комиссии (такие запреты известны тем, что их принято нарушать), присутствовали оппоненты и некоторые из членов совета. Ели. Чокались. Произносили тосты.
   - За счастливое завершение вашей научной деятельности! - потянулся с бокалом к новоиспеченному кандидату наук (в утверждении ВАК никто не сомневался) профессор-механик.
   Все засмеялись, шумно зааплодировали.
   - Позвольте провозгласить тост, - произнес Иванов, поднимаясь, - за всеми нами горячо любимого Антона Феликсовича...
   - Вот увидишь, - услышал на следующий день Браницкий донесшийся из-за неплотно прикрытой двери голос, - годика через три съест Иванов шефа как миленького!
   - Не по зубам! - весело возразил кто-то.
   И у Браницкого отчего-то полегчало на душе...
   9
   Доктором наук Браницкий стал сам, а профессором - с помощью студентов. Вот как это началось.
   В первые дни он готовился к лекции, будто к подвигу. Составлял подробнейший конспект, перепечатывал его на машинке, тщательно разучивал. Шел к студентам, словно на Голгофу. В аудитории водружал стопку машинописных листов на кафедру и, читая лекцию наизусть, через каждые несколько минут незаметно (так ему казалось) переворачивал страницу, чтобы, случись заминка, мгновенно найти забытую формулу.
   Но студенты замечают все... Однажды, когда Браницкий вошел в аудиторию, он не обнаружил кафедры. Разложить листки было негде, и будущий профессор скрепя сердце засунул их в карман. А через некоторое время изумленно обнаружил, что стало гораздо легче: не приходилось отвлекаться, то и дело думая, не пора ли перевернуть страницу?
   Вскоре кафедра вернулась на свое место, но никогда более не раскладывал на ней Браницкий листки конспекта.
   10
   Вопросы во время лирических пауз:
   - Антон Феликсович, говорят, в молодости вы много раз прыгали с парашютом?
   - А правда, что вы были известным любителем-коротковолновиком?
   "Вот черти, все обо мне знают!.." - с теплотой думал Браницкий. Он был убежден, что без взаимного доверия и раскрытости подлинно педагогический процесс невозможен. На коллег, увлекавшихся изысками в технических средствах обучения и ставивших себе в заслугу чтение лекций с телевизионного экрана, который на самом деле экранировал лектора от аудитории, а аудиторию от лектора, смотрел с презрительным сожалением.
   - Антон Феликсович, а вы действительно еще... ну, мальчишкой побывали на войне?
   ...Родители Браницкого, оба врачи, были призваны в армию на третий день войны. Антон остался бы один, но сердобольный облвоенком выписал подростку мобилизационное предписание. До сих пор помнит Браницкий этот малиновый прямоугольник из тонкого картона.
   Госпиталь формировался на Украине, в Валуйках. Он был тыловым, но уже вскоре превратился в прифронтовой.
   Однажды Антон услышал крик: "Немцы фронт прорвали!" Нужно было срочно эвакуировать раненых, но не могли найти транспорт. В палатах началось столпотворение. В одну из них вбежал кто-то из госпитального начальства, закричал на раненых. Его выбросили в окно.
   Антон помчался за матерью. В палату она вошла стремительно, с гордо поднятой головой. Секунда, другая... Тишина...
   Матери достался характер тяжелый и властный. Но у постели больного она преображалась, становясь мягкой, чуткой, бесконечно терпеливой. Собственные беды, боли, страхи отступали прочь. В сердце стучались беда, боль, страх человека, который верил ей, нуждался в ее помощи, ждал от нее чуда.
   - Вот бы начать жизнь сначала, - сказала она как-то Антону, - стала бы кем угодно, только не врачом. Так больно чувствовать себя бессильной. А это бывает сплошь и рядом...
   Может быть, именно поэтому Браницкий не пошел по стопам родителей. В июле сорок второго, вернувшись домой, он сдал экстерном за десятилетку и был принят в авиационный институт. Ему только что исполнилось шестнадцать.
   11
   Люди взрослеют неодинаково: у одних это получается быстрее, у других - медленнее. Антон взрослел медленно. Война оборвала детство, но не сделала его взрослым.
   Промежуточные состояния всегда неустойчивы. Переход от детства к взрослости, если он затянулся, сопровождается метаниями, поисками самого себя, стремлением во что бы то ни стало утвердить свое "я" в собственных глазах и мнении окружающих.
   У Браницкого сохранилась маленькая книжечка, когда-то незабудково-голубая, а сейчас грязно-серая. На ней надпись серебром: "Удостоверение инструктора парашютного спорта 2-й категории".
   С выцветшего фото смотрит губастый паренек весьма хмурого вида - кто бы мог подумать, будущий профессор.
   По телевидению нередко показывают парашютные прыжки. Глядя на ажурные, квадратной формы купола современных парашютов, которыми так легко управлять при спуске, любуясь акробатической техникой парашютистов, Браницкий с грустью размышлял о быстротечности времени и о том, что научно-технический прогресс проявляется не только в создании лазеров и космических кораблей, но и в совершенствовании того, что, казалось, уже давно достигло абсолютного в своей законченности совершенства...
   Вскоре после Победы Антона и его приятеля Адольфа Шубникова (угораздило же родителей дать ему столь непопулярное в те годы имя!) отобрали для подготовки к прыжку на побитие рекорда. Тогда как раз наступила полоса обновления авиационных рекордов.
   Первая и, увы, последняя тренировка состоялась в барокамере Института экспериментальной медицины. Довольно просторная кабина. На столе пульт с рядами разноцветных лампочек и кнопок. Сбоку большой циферблат альтиметра.
   За столом Браницкий с Шубниковым и средних лет врач в кислородной маске. Перед ними графин с водой и стаканы: при спуске может заложить уши, глоток воды в таких случаях помогает.
   Накануне Антон и Адольф торжественно поклялись: как бы ни стало плохо, вида не подавать!
   Нужно было пробыть час без кислородных масок на высоте семи километров и при этом пройти тест, определяющий быстроту реакции. Лампочки будут загораться в разных сочетаниях, в зависимости от этого надо как можно быстрее выбирать определенную комбинацию кнопок и надавливать на них.
   И вот стрелка альтиметра указывает на цифру 7.
   - Хочу выше! Давай вверх! - кричит Антон и хлопает врача по плечу. Кнопки так и мелькают под его пальцами. Это эйфория - одна из двух классических реакций на высоту. У Адольфа противоположная реакция: он клюет носом, не поспевает за лампочками, и Антон поминутно придает ему бодрость тайным щипком.
   Наконец программа выполнена, начинается медленный спуск.
   - Быстрее! - требует Антон. - Прыгали затяжными, дело привычное!
   Врач ускоряет спуск.
   На пяти тысячах заболели уши. Вот он, графин с водой. Но оживший Адольф перехватывает руку.
   Боль усиливалась, она пронзала уже не только уши - всю голову. Когда спуск наконец закончился, из глаз Антона брызнули слезы, а из ушей засочилась кровь.
   С авиацией пришлось распрощаться навсегда.
   Через тридцать лет, на Памире, Браницкий вспомнил это безрассудство своей юности и подумал, что так и не избыл его в себе. В тот день он, пятидесятилетний романтик, обладатель высшего ученого звания, вел по высокогорному Памирскому тракту бензовоз ЗИЛ-130.
   На плато близ Мургаба прямая, как взлетная полоса, лента асфальта. Скорость - девяносто километров в час, и мучительная, изматывающая головная боль. Впереди такой же ЗИЛ, за его рулем известный памирский ас. "Не отстану, ни за что не отстану!" - твердит, как заклинание, Браницкий. Педаль акселератора прижата к полу. Но тот, второй, бензовоз постепенно уходит: он новый, мотор у него мощнее. Браницкий остается один...
   Так он и доехал до Мургаба - один на один с жесточайшей головной болью.
   "Зачем мне все это?" - спрашивал себя Антон Феликсович. Впрочем, он знал зачем. Ему была необходима периодическая встряска, как средство борьбы с накапливающейся энтропией, протеста против неизбежного старения. После рискованных, трудных автомобильных путешествий, которым он много лет подряд посвящал отпуск, Браницкий чувствовал себя посвежевшим, преисполненным сил. Обломовское начало в его душе на некоторое время оказывалось подавленным.
   Порой ему думалось, что в путешествиях он вообще живет иной жизнью, чем та, обычная, оставшаяся за первым поворотом шоссе, что перед ним не просто дорога, а путь к дальним мирам, таящий разгадку множества неизбывных тайн, и только сумасшедшая гонка по этому пути с калейдоскопом впечатлений, обостряющим и убыстряющим восприятие, позволит приобщиться к ним и найти в конце концов свой философский камень.
   Но он так и не нашел его. Несколько лет назад Браницкий перестал путешествовать и облюбовал для летнего отдыха маленький домик на ялтинской Чайной Горке...
   12
   В индустриально-педагогическом техникуме существовала традиция: раз в год там проводили диспуты. Собственно, это не были диспуты в полном смысле слова: актовый зал заполняли чинные юноши и девушки с молоточками на петлицах форменных курток, в президиуме рассаживались гости: человек шесть профессоров и доцентов; ученые высказывали свое кредо, по нескольку минут каждый, а затем распределяли между собой переданные из зала записки и отвечали на вопросы. Этим диспут обычно и заканчивался.
   Но на сей раз Браницкий нарушил традицию, сыграв роль возмутителя спокойствия.
   В одной из записок спрашивалось: "Продолжается ли эволюция человека?" Ответить взялся профессор-биолог, степенный, холеный мужчина в модном костюме с шелковым шарфиком вместо галстука.
   - Да, продолжается, - проговорил он звучным баритоном ("Ему бы в оперу", - подумал Браницкий). - Об этом свидетельствует наблюдаемая повсеместно акселерация. Известно, что доспехи средневекового рыцаря сегодня впору лишь подростку...
   Браницкий не стерпел и нарушил профессиональную этику.
   - Простите, коллега, - спросил он, нарочито гнусавя, - средневековье сравнительно близкая к нашему времени эпоха. Какого же роста был человек, отдаленный от нас тысячелетиями? С мой палец?
   - Здесь не место для научных дискуссий... - запротестовал биолог.
   - Это диспут, коллега. Антрополог Бунак свидетельствует, что средний рост мужчин за сорок лет стал больше на три сантиметра. Допустим, что акселерация - постоянный спутник эволюции. Тогда за двести лет мы подросли на пятнадцать сантиметров, за две тысячи - на полтора метра. А ведь история человечества продолжается, кажется, не менее шестисот тысячелетий! Выходит, наши пращуры были ростом с нынешних муравьев.
   Биолог оскорбленно молчал.
   - Вот и получается, - не дождавшись ответа, продолжил Браницкий, что акселерация - процесс временный, микроэволюционный, не более того! И опасаться, что наши потомки станут гигантами, не следует.
   - Значит, вы утверждаете, что эволюция кончилась? - выкрикнули из зала.
   - Вообще, конечно, нет, - улыбнулся Антон Феликсович. - Я имею в виду эволюцию человека. Что поделаешь, приходится признать, что природа, увы, уже давно сняла рабочий костюм и, умыв руки, предоставила нас самим себе. Но не будем путать понятия "человек" и "человечество". Если эволюция человека, как высшей ступени живых организмов на Земле, закончилась, то развитие человечества, напротив, все убыстряет темпы. Я, кажется, увлекся?
   - Продолжайте, профессор!
   - Рассказывайте дальше! - послышались голоса.
   - Представьте себе перегруженный самолет. Он долго бежит по земле, затем, с трудом оторвавшись, движется над самой ее поверхностью, не в силах начать взлет, пока не наберет достаточную скорость, и только потом круто уходит ввысь. Так и человечество. Оно медленно, по крупице накапливало знания, но несколько десятилетий назад началась научно-техническая революция, и вот за эти десятилетия добыто столько же знаний, сколько за все предшествующие тысячелетия. Человечество пошло на взлет.
   - Но как же так? - раздался растерянный возглас. - Я стою на месте, а человечество взлетает все выше!
   Сидящие в зале засмеялись, зашумели. Улыбнулся и Браницкий, но тотчас согнал улыбку. Аудитория притихла.
   - Это вопрос, который серьезно тревожит ученых. Техника взвинтила темп жизни, увеличила силу и число раздражителей, воздействующих на нервную систему человека. Его привычки, обычаи, пристрастия инерционны, психика хронически не поспевает за временем. Знаете, что писал лауреат Нобелевской премии академик Басов? "Еще никогда научно-технический прогресс не опережал духовное развитие человека так, как в наш век". Могу лишь присоединиться к этим словам...
   Юноши и девушки в форменных куртках молчали.
   - Решительно не согласен с таким подходом! Нужно сохранять исторический оптимизм! - пришел наконец в себя профессор-биолог.
   Браницкий промолчал.
   13
   В глубине души Браницкий не относил себя к большим ученым. Кое-что сделал - пожалуй, мог бы сделать гораздо больше, если бы не расплескал на жизненной дороге юношеской веры в свое предназначение.
   В расцвете этой веры Антону еще не исполнилось шестнадцати. Война занесла его в районный город Вологодской области Белозерск.
   Мутно-красная луна
   Из-за туч едва мигает,
   В Белом озере волна
   Неприветливо седая...
   Он лежал на протопленной печи в блаженном тепле и при свете коптилки решал задачи, собираясь во что бы то ни стало сдать экстерном экзамены за два последних класса. Голова была поразительно легкой и ясной. Все давалось буквально с лета. На него вдруг снизошло высокое вдохновение!
   Февраль сорок второго года, темень, вьюга... А уверенность в собственных силах - необычайная! Словно ты не песчинка, влекомая ураганом войны, а былинный богатырь Илья Муромец, которому предначертаны великие подвиги.
   Сомнения, колебания, неуверенность пришли позднее. Чем больше узнавал Антон Браницкий, тем скромнее оценивал свои возможности. Его путь в науке как бы повторял путь самой науки.
   ...Последняя треть XIX века. Завершается создание классической физики, этой пирамиды Хеопса в человеческом познании. Ученые преисполнены фанатической веры во всемогущество науки. Они убеждены, что можно объяснить все на свете. Если некоторые явления пока остаются необъяснимыми, то лишь из-за отсутствия достаточного количества фактов. Стоит их добыть, и они сами собой впишутся в классическую, на все случаи жизни, схему, в лоно незыблемых, раз и навсегда установленных законов природы!
   Но в том-то и беда, что природа не приемлет незыблемости законов, приписываемой ей человеком. Природа не признает схем. Ей по душе экспромт, в ее пасьянсе бесчисленное множество раскладов, и, какой из них она выберет в следующий раз, не предскажут ни дельфийский, ни электронный оракулы.
   На рубеже прошлого и нынешнего веков природа наказала ученых за самомнение пощечинами физических парадоксов, не укладывавшихся в прокрустово ложе "незыблемых законов".
   Браницкий был уверен в познаваемости мира, просто он понимал, что при всей возросшей стремительности развития, при всех успехах наука еще не миновала своего каменного века, что нынешние синхрофазотроны, электронные микроскопы и квантовые генераторы - всего лишь кремневый топор по сравнению с теми изящными, высочайшеэффективными инструментами, которые создаст для себя наука в грядущем.
   И он сознавал также, что рядом со своим прапраправнуком в науке выглядел бы отнюдь не как Архимед рядом с ним, Антоном Феликсовичем Браницким, а скорее как пещерный человек, только-только научившийся добывать огонь!
   И при всем при том Браницкий страстно мечтал хоть одним глазком, хоть на миг заглянуть в это, не слишком лестное для него, сегодняшнего, будущее...
   14
   Умер профессор-механик. На гражданской панихиде Браницкого попросили произнести речь, и он чуть ли не с ужасом обнаружил, что не помнит, как звали покойного. Видимо, не удосужился внести его в произвольную память...
   Хорошо хоть распорядитель догадался незаметно передать листок с краткими сведениями о покойном. Браницкий был поражен, впервые узнав, что профессор Илья Ильич Сергеев - автор учебника, по которому Антон штудировал "теормех", как называли теоретическую механику студенты. В новом свете представились и старческая суетливость Сергеева, и его пристрастие к стихотворным здравицам, и либерализм, которые, оказывается, проистекали вовсе не от узости мышления, а от доброты душевной.
   И все же произнесенные Браницким традиционные слова прощания показались ему самому высокопарными и неискренними.
   Приглушенно играла музыка. В задних рядах стоял главный бухгалтер Савва Саввич Трифонов и беззвучно плакал. Странное дело, сейчас Браницкий не испытывал к нему ни малейшей неприязни...
   Возвращаясь с кладбища, Антон Феликсович размышлял о том, о чем размышляют многие, если не все, после похорон. К счастью, здоровая психика предусматривает наличие ограничителей, благодаря которым человек вскоре отвлекается от мыслей о бренности всего сущего. Поиски смысла жизни - удел чувствительных молодых людей и пожилых, умудренных опытом... Поскольку Браницкий по справедливости принадлежал к последним, феномен жизни и смерти занимал определенное место в его мыслях.
   Человек издревле грезит бессмертием. Религия умело эксплуатирует эту мечту. Земная жизнь, провозглашает она, всего лишь испытательный срок. За ним - вечность, ибо душа бессмертна.
   Мечту поколебал разум. Но что ей противопоставить?
   "Человек уходит, и это, по-видимому, закономерно, - рассуждал сам с собой Браницкий. - Как это сказал Джакомо Леопарди*? "Мудрому Хирону, хоть он и был богом, по прошествии времени жизнь до того наскучила, что он выхлопотал себе у Зевса разрешение умереть и умер... Если бессмертие и богам в тягость, то каково пришлось бы людям".
   _______________
   * Итальянский поэт и философ (1798 - 1837).
   "И все-таки, может быть, человеку религиозному легче, - возражало его второе "я". - Он боится смерти всего лишь как перехода в новое, неизведанное состояние. Так боятся темноты, боятся окунуться в холодную воду. Для нас же, атеистов, смерть - пустота, небытие, конец всему... Не оттого ли столь живуча религия?"