И всё же был в лавке среди всякой всячины один предмет, который миссис Мак-Гэвин не желала ни покупать, ни продавать. У мужской половины населения тех мест существовал обычай носить особого рода cache sexe, [3]сплетенные из листьев дикого банана. В Мадумби эти предметы туалета всех видов и размеров мастерил и продавал Мак-Гэвину по оптовой цене старый бродяга туземец. Он приходил в факторию, когда там не было никого из покупателей, – в жаркий полдень, или сразу же после закрытия лавки, или на рассвете, или когда поднималась луна. Если он заставал одного Мак-Гэвина, дело слаживалось быстро. Если он наталкивался на миссис Мак-Гэвин, то обычно взмахивал своей связкой «невыразимых» перед самым ее носом, салютуя ей свободной рукой, и рассыпался в преувеличенных, явно иронических любезностях, а затем начинал громко расхваливать свой товар. Ничто так не раздражало ее, и он это прекрасно знал. Она всегда грубо приказывала ему подождать мужа.
   Но если ему случалось встретить Фрэнта, он неизменно говорил с истинной учтивостью: «Sa ubona, umtwana ka Kwini Victoli!» – что означало: «Приветствую тебя, сын королевы Виктории!» Позднее это приветствие сократилось до «сын королевы Виктории» и, наконец, стало просто «сын». В первый раз, встретив Фрэнта, он сказал: «А, я вижу, вы настоящий англичанин, из-за моря!» – и поскольку Англия для него олицетворялась прежде всего в образе королевы Виктории, нетрудно было объяснить этот лестный титул. Фрэнт обычно дарил ему несколько больших листьев табака, и старик неизменно говорил в ответ, что буры – «нехорошие», отчасти выражая свое истинное мнение, отчасти в виде косвенного комплимента Фрэнту; но, поскольку Фрэнт не имел никакого дела с голландцами, лесть старика не очень-то достигала своей цели.
   – Как вы разрешаете этой грязной черной свинье называть вас «сын»? – воскликнул Мак-Гэвин, услышав как-то их разговор.
   – Отчего же нет? Ведь он так стар, что мне в деды годится, – возразил Фрэнт.
   Эта точка зрения показалась Мак-Гэвину настолько чудовищной, что у него вырвался короткий неприятный смешок.
   – Мой вам совет – не позволяйте этим черномазым дерзить.
   – А он не дерзит мне, – сказал Фрэнт. – Он просто хочет выразить свое расположение.
   Мак-Гэвин раздраженно проворчал что-то, и разговор на этом закончился. Приходилось только поражаться тому, как этот торговец начинен предрассудками. Когда речь шла о туземцах, он очень любил делать обобщения, которые абсолютно не соответствовали действительности, – например, что они на редкость неблагодарны (словно им было за что благодарить!). Казалось, этим человеком владела навязчивая идея, будто каждый чернокожий готов на всё, только бы взять верх над белым. И если иной раз туземец вежливо обращался к нему по-английски, Мак-Гэвин приходил в такую ярость, что переставал владеть собой, видя в этом дерзкий намек на возможность равенства между расами.
   Мак-Гэвины удивлялись успехам Фрэнта, но, хотя они приветствовали его популярность среди туземцев, поскольку она шла на пользу торговле, их немного задевало, что чужак и к тому нее rooinek [4]побил их в их собственной игре. О том, что происходит в душе Фрэнта, они не знали и не желали знать. Они не знали и не желали знать, что временами, несмотря на работу и усталость, его терзает гнетущее одшю чество, томительная жажда изведать радость жизни. Его молодость, климат и дразнящее великолепие окружающей природы обостряли эту жажду, а непреодолимые обстоятельства мешали ее удовлетворить, – во всяком случае так казалось Фрэнту. Завоевав уважение туземцев, он слишком высоко ценил его, чтоб им рисковать, к тому же в глубине души, несмотря на Мак-Гэвинов, а возможно, благодаря им, он всё еще не избавился от этого тиранического призрака – «престижа белого человека». Вот что значит быть в прошлом старостой класса английской закрытой школы!

5

   Рано или поздно внимание Фрэнта неизбежно должно было остановиться на ком-нибудь одном из множества тех, с кем ему приходилось сталкиваться в течение недели. Как-то в дремотный послеполуденный час, когда он праздно стоял за прилавком и в помещении оставались только две кумушки и ребенок, в лавку не совсем уверенно вошла молодая женщина и стала у двери, не решаясь заговорить. Фрэнт не мог как следует разглядеть ее, потому что она стояла против света; он осведомился, что ей нужно, и она купила какую-то мелочь.
   – Ты помнишь меня? – тихим голосом вдруг спросила девушка, серьезно глядя на него.
   Фрэнт был удивлен. Он не помнил, чтобы когда-нибудь раньше видел ее, но, не желая обидеть девушку, сказал слегка иронически:
   – Если я хоть раз увижу человека, один-единственный раз, я уже не забываю его.
   – Да? – воскликнула она и звонко рассмеялась.
   Ее удивил его находчивый ответ – как все лембу, она обладала чувством юмора – и позабавило его «белое» произношение; к тому же она была рада, что он так непринужденно разговаривает с ней. Но тут же она застыдилась и опустила глаза, преисполненная ни с чем не сравнимого очарования молодой женщины, у которой скромность – врожденное свойство, а не ухищрение кокетства. По ее лицу пробежала тень печали, так как она сразу же поняла, что он ее не помнит; а какой девушке приятно быть забытой молодым человеком? Сделав несколько шагов, она остановилась против открытой двери, и рассеянный свет, отраженный выжженной солнцем вершиной, залил ее с ног до головы. Волосы ее, уложенные на макушке круглой башенкой, были окрашены красной охрой и заколоты длинной костяной шпилькой с мелким резным узором; на девушке почти не было украшений – только ожерелье из мелких и плоских голубых бусинок и несколько тонких браслетов из серебряной и медной проволоки на руках и ногах. Тело ее облекал кусок темно-красной ткани, туго охватывающей упругую молодую грудь и закрепленной под мышками; прямыми классическими складками ткань ниспадала почти до пят, а по бокам немного расходилась, открывая нежные бедра. С детства привыкнув носить тяжести на голове, она держалась очень прямо, была стройна, и сознание грациозной женственности придавало каждому ее движению прелесть безыскусственности, умело подчеркнутой искусством. Благородством внешности она была, возможно, обязана каким-нибудь далеким предкам арабам, так как черты ее, несомненно негритянские, всё же были не особенно типичны. Ее нос, например, хотя и с широковатыми ноздрями, был скорее орлиным, кожа – необычайно светлого тона, а линии щек и лба каждый назвал бы изысканными. Рот говорил о мягком нраве, глаза блестели, а шрам на щеке только оттенял ее красоту.
   – Ты редко сюда приходишь? – спросил Фрэнт, облокотившись на прилавок, так как не хотел, чтобы разговор их слышали, а также потому, что его вдруг перестали держать ноги. Его охватила непривычная робость, он чувствовал себя неуверенно и был так взволнован, что сердце гулко билось у него в груди.
   – Да, – сказала она, избегая его взгляда. – Я живу не так близко.
   – Где?
   – Там внизу… в долине, – сказала она, протягивая точеную руку и задумчиво глядя в открытую дверь. Фрэнт заметил, какие светлые у нее ладони. – У реки.
   – Это не очень далеко.
   – Значит, ты бывал там? – спросила она. – Ты знаешь это место?
   – Нет, мне просто кажется, что это не очень далеко.
   – Гора высокая и крутая.
   У Фрэнта вдруг всплыли в памяти две строчки из стихотворения:
 
Дороги вьется всё вверх по горе?
Да, и так до вершины.
 
   – Я не знаю твоего имени, – сказал он.
   Она метнула на него быстрый взгляд, и у нее вырвался удивленный возглас.
   – В чем дело?
   – Зачем тебе знать мое имя? – спросила она с беспокойством, потому что у лембу имя человека – основа всех колдовских заговоров.
   – Я просто спросил. Мне хочется знать, как тебя зовут.
   – Меня зовут Серафина, – сказала она со скромным и в то же время кокетливым видом.
   – Как?!
   – Серафина.
   – Откуда у тебя такое имя? У лембу таких имен не бывает. Ведь не крестили же тебя?
   Она залилась смехом, словно даже мысль о том, что она может быть христианкой, показалась ей нелепой… Впрочем, так оно и было в действительности.
   – Нет, – сказала она. – Меня назвал так миссионер, когда я была маленькой. Он побрызгал на меня волшебной водой и сказал, что Христос хочет дать мне это имя.
   Теперь уже Фрэнт рассмеялся.
   – Христос неплохо придумал, – заметил он. – Но ведь в твоей семье нет христиан, правда?
   – Нет. Я тебе рассказала, как это было.
   Он снова засмеялся.
   – А вот моего имени ты не знаешь?
   – Нет, знаю, – возразила она и произнесла: – Фрэнт, – и они оба засмеялись.
   В эту минуту в лавку с шумом вошли несколько покупателей, и Фрэнту пришлось заняться ими. Неожиданно расхрабрившись, он сказал:
   – До свидания, иди с миром! И, пожалуйста, приходи снова. Мне приятно разговаривать с тобой.
   Он ни за что не осмелился бы так прямо заговорить о своих чувствах по-английски, но на языке лембу это было как-то проще. К тому же он еще никогда в жизни не ощущал такого волнения.
   – До свидания, – сказала она, улыбаясь, – оставайся с миром.
   Она повернулась к двери, похожая на деву со старинного фриза, посылающую прощальный привет жизни. А Фрэнт… У Фрэнта дрожали руки, и сердце переполняла исступленная радость.

6

   Теперь-то и начались его муки. Во сне и наяву его преследовал образ черной девушки, дразнящий, но бесконечно далекий. И чем желаннее становилась она для него, тем несбыточнее казалось сближение с ней. Он почти ничего не знал о Серафине и ровно ничего – о ее общественном положении. Он плохо владел ее языком. Он так старательно изучал, как извлекать из туземцев прибыль, что ему почти не представлялось случая изучить их жизнь, обычаи и мысли. Предположим, думал он, раздираемый внутренними противоречиями, предположим, я захотел бы сделать ее своей любовницей. Прежде всего, возможно ли это? Я уверен, что она в какой-то степени отвечает на мои чувства, но в какой? Чего она ждет от меня? Как отнеслась бы к этому ее семья?… И как всё это устроить?… Как мне с ней увидеться? И затем Мак-Гэвин… Вероятно, его успехи в торговле до некоторой степени объясняются тем, что он не из того сорта белых, которые путаются с туземками. Став любовником Серафи-пы, я, может быть, подорву этим его торговлю, не говоря уже о том, что погублю себя. И ведь всё сразу станет известным. А как мы сможем встречаться друг с другом – тайком в лесу? Да имею ли я право взять эту черную девушку? Не могу же я притворяться перед самим собой, что люблю ее? Ведь мне просто хочется обладать ею, целовать ее, обнимать, ласкать… Он не находил ответа на свои вопросы, но уже то, что он задавал их себе, было весьма знаменательно. Его одиночество и затруднительное положение, в котором он оказался, научили его тому, чему противодействовало всё его воспитание, – углублению в себя, самоанализу. Обстоятельства гамлетизировали его.
   Из всех бесчисленных мук, которые провидение изобрело для своих детищ, немногое может сравниться с тягостным состоянием ума и тела человека молодого, по природе чувственного и вынужденного подавлять свои желания, человека, который, вместо того чтобы уступить сладострастному зову африканской земли, пытается заклинать его, призвав на помощь дух английской закрытой школы. Там, где надо бы действовать смело, он проявлял нерешительность, был полон сомнений, терзался угрызениями совести, не говоря уж об обычных страхах влюбленного. Фрэнту не к кому было обратиться за советом, не было рядом никого, кто сказал бы ему слова, в которых он так нуждался: «Не бойся, бери эту женщину. Тебя ждет наслаждение, ее – тоже. И вы оба станете немного умнее, а может быть, и счастливее. Ты будешь с ней добр, потому что это свойственно твоему характеру. И тебе не грозит опасность „отуземиться“, ты не из тех людей, с которыми это может случиться. А что касается Мак-Гэвинов, неужели ты воображаешь, что их волнуют твои дела? Да они и не подумают вмешиваться, пока ты загребаешь для них монету. Будь мужчиной! Сагре diem!» [5]И так далее. Но поскольку у Фрэнта не было такого советчика, он продолжал терзаться.
   Каждое утро он просыпался с мыслью о Серафине. День шел за днем, а Серафина не появлялась. Тем временем Африка раскрывала перед ним всё свое великолепие и всю свою жестокость. Одно время года без спора уступало место другому. Вот кончились дожди, вот появились почки на боярышнике, и вы чувствовали, безошибочно чувствовали, что Это весна, пора душевного смятения. Пьянящие соки бродили в деревьях, и травах, и в сердцах людей. Мимозы в Мадумби покрылись пушистым облаком весеннего цвета, пенящегося при легком ветерке на фоне кобальта утреннего неба. На деревьях гнездились черные глянцевитые туканы с алыми клювами; стремительно падая и взмывая среди ветвей, они призывали друг друга нежными и страстными криками. Под коралловым деревом совершали лучезарный обряд светлячки; хохлатые удоды, в оперении цвета корицы, прихотливо прочерчивали зеленоватую прозрачность рассвета; в долгие знойные послеполуденные часы компания австралийских дроф, важных и ворчливых, как сенаторы, шествовала по травянистому плато, старательно разыскивая змей и убивая их одним ударом клюва; дождевые капли стучали по огромным, как столы, листьям с красными прожилками; и в сухие, спокойные, еще короткие дни, когда вдали звенел чей-то одинокий голос и в воздухе носилось благовоние горящих душистых трав, всё это – ясный свет, и пение, и аромат – будоражило нервы и пробуждало невыразимо щемящее и сладостное чувство.
   В свободные часы Фрэнту невмоготу стало сидеть дома, но и бродя по окрестностям, что вошло у него теперь в привычку, он по-прежнему оставался узником. Скованный по рукам и ногам колебаниями, пораженный каким-то моральным бессилием, он блуждал по прекрасному миру, отгороженный от него почти так же прочно, как если бы действительно был заперт в стальной клетке на колесах. Он обращал встревоженный взор к окружающей его природе, но и в ней не находил покоя и, возможно, погрузился бы в еще большее уныние, если бы не ряд неожиданных событий.
   Надо сказать, что прибытие Фрэнта в Мадумби нарушило некоторые привычки Мак-Гэвина. Раньше, оставаясь в лавке один, когда жена была занята по дому, а торговля шла вяло, – после полудня, например, в жаркую или дождливую погоду, – шотландец был не прочь немного поразвлечься с менее взыскательными из девушек, приходивших к нему за покупками. Он поддразнивал их, пока выжидательное хихиканье не переходило в необузданные взрывы смеха, и, в поисках их расположения, иногда даже позволял себе ущипнуть их за грудь или хлопнуть по заду. Более смелые стали пользоваться этой слабостью, чтобы получить от него подарок, ничего не давая взамен, и, указывая на тот или иной предмет, кричали, подобно дочерям Ненасытности: [6]«Дай, дай!» Если Мак-Гэвин настолько забывал свои коммерческие принципы, что дарил им бусы или испорченную губную гармонику, они тут же просили что-нибудь еще, преисполненные решимости выманить у него всё, что удастся. Он отказывал им, но они не уходили и, облокотившись на прилавок, канючили до тех пор, пока он не начинал опасаться, что в лавку войдет жена. Тогда он внезапно впадал в страшную ярость. Побагровев, дрожа от бешенства, он принимался молотить кулаками по прилавку, изрыгая угрозы и оскорбления, а если и это не действовало, просто выталкивал женщин за дверь. Две из них особенно часто доводили ею до исступления, а затем с визгом и смехом спасались бегством; их большие голые груди колыхались из стороны в сторону, из глаз текли слезы. Но Мак-Гэвину это надоело, и еще до приезда Фрэнта он почти прекратил свои забавы. Когда появился Фрэнт, Мак-Гэвин твердо решил вести себя прилично, по крайней мере в присутствии помощника; он хотел, чтобы молодой человек с первого дня отдавал всё внимание работе, а не возился с черными женщинами. Но теперь, убедившись в том, что Фрэнт, как выражался Мак-Гэвин, человек «стойкий», он снова готов был приняться за старое, тем более что его жена, эта веснушчатая карга, у которой и пищеварение и характер день ото дня становились хуже, никак не могла служить для него достаточным тормозом.
   Фрэнт был потрясен до глубины души, когда впервые на его глазах Мак-Гэвин начал бесцеремонно тискать толстую девушку негритянку. Не то чтобы по природе он был не в меру стыдлив, просто он не привык к таким вещам, к тому же открытие, что у Мак-Гэвина слова не всегда сходятся с делом, казалось, отчасти оправдывало и его, Фрэнта, намерения. А тут еще ему пришло в голову, что Мак-Гэвин может оскорбить скромность Серафины; мысль о том, что налитые кровью, слегка навыкате глаза торговца вдруг остановятся на ней, привлеченные ее врожденной грацией, вызвала в нем яростный протест. Но Фрэнт не промолвил ни слова. После того как девица Мак-Гэвина удалилась, тот подошел к Фрэнту и сказал:
   – Не сердитесь, Фрэнт, что я об этом спрашиваю, – но разве вам время от времени не нужна женщина?
   Реакция, которую это замечание вызвало у Фрэнта, была более чем неожиданная.
   – Нужна, – спокойно ответил он, – но не черная.
   И он разразился потоком оскорблений по адресу туземцев. Он говорил, что скорее возьмет в руки жабу, чем коснется черной женщины; говорил, что они грязные, что от них дурно пахнет, что они не лучше животных; говорил, что белые и черные, по его мнению, стоят на противоположных полюсах и ни в коем случае им не следует смешиваться; говорил, что белые должны требовать от черных уважения, а это возможно лишь в том случае, если они будут обращаться с черными, как с существами, стоящими ниже их, неизмеримо ниже. Он даже побледнел, – с таким гневным пылом он произносил свою обвинительную речь. Слова прямо-таки душили его.
   Мак-Гэвин был поражен. Он не знал, рассматривать ли это как выпад против него или считать, что Фрэнт немного рехнулся.
   – Ну и удивили вы меня, – саркастически заметил он. – Мне всегда казалось, что вы, пожалуй, даже слишком любите черномазых и обращаетесь с ними, словно они на самом деле люди.
   – Иногда я просто видеть их не могу, – уже гораздо спокойнее сказал Фрэнт, отнюдь этого не думая и, по правде, вряд ли сознавая, что говорит. Затем он отвернулся, и инцидент был исчерпан. Только Мак-Гэвин заметил потом жене, что Фрэнт, кажется, стал несколько беспокойным и, возможно, нуждается в перемене обстановки или отдыхе.
   – Придется ему подождать до рождества, – оскорбленным шепотом отозвалась миссис Мак-Гэвин, – стены в доме были тонкие. – Тогда мы уедем на денек-другой и возьмем его с собой. Но если хочешь знать мое мнение, он просто угрюмый и неприятный человек.
   – Не забудь, что выручка за последний месяц снова увеличилась, – настаивал Мак-Гэвин.
   – Потому-то я и не хочу его сейчас отпускать, – сказала она.
   Стояла великолепная лунная ночь, спокойная, как смерть, и Фрэнт в своей конурке спрашивал себя, какого черта он наговорил всё это, – ведь он так вовсе не думает, – какого черта он до такой степени потерял самообладание. Он чувствовал, что дошел до предела, что не в состоянии больше выносить эту немыслимую жизнь, что ему придется уехать. Голова у него пылала, он не мог уснуть и беспокойно ворочался на постели. Вдруг где-то на дереве пронзительно закричал лемур. Его вопли наполнили пустынный воздух и тяжелую африканскую тишину. Прячась среди залитых лунным светом ветвей, пугливый, пушистый, большеглазый зверек испускал вопль за воплем, словно предвещая беспредельные, несказанные, сверхъестественные ужасы. Фрэнт встал с постели и поднял штору; перед ним открылся мир, белый, как обсыпанное мукой лицо Пьеро, мир молчаливый и бессердечный. Охваченный трепетом, чуть не безумием, Фрэнт быстро опустил штору.
   А на следующий день пришла Серафина.

7

   Она стояла, держа на голове легкий узел, перевязанный сплетенной из травы веревкой. Руки свободно висели вдоль тела, и, когда она повернула голову, в этом движении слились достоинство и смирение, нежность и терпеливая твердость.
 
В ней сочетаются в одном начале
Печальная краса и красота печали.
 
   До того как появились белые, лембу жили по раз навсегда установленным строгим канонам, что, однако, не мешало им находить лазейки для удовлетворения своих страстей. Эти каноны основывались на той истине, что, чем труднее достижимы дары жизни, тем больше они ценятся.
   В ту пору лембу все были воинами, и правил ими облеченный неограниченной властью сумасбродный деспот, который полагал, что слишком большая доступность плотских радостей может повредить нравственности и мощи его войска. Он ограничил своих подданных сотнями табу, запрещал ранние браки, а прелюбодеев приказывал сбрасывать в пропасть с двух разных утесов. Что касается девушек и женщин, то жизнь их была строго регламентирована и для каждого ее этапа существовали свои суровые правила. В дальнейшем, когда родовая этика, взамен которой белые могли предложить разве что миткалевые кальсоны и псалмы А. и М., [7]стала менее жесткой, нравственные устои племени быстро расшатались. Но и ныне жизнь лембу не всегда была лишена порядка и пристойности. До сих пор встречались семьи «старой закалки», которые, благодаря наследственности или воспитанию, ухитрялись вести себя согласно обычаям и верованиям предков. Такой была семья Серафины. Ее древнее величие и нынешняя скромная судьба воплотилась в чертах девушки, в ее живости и силе.
   Они были в лавке одни.
   – Приветствую тебя, Серафина.
   – Приветствую тебя, мой белый друг.
   У Фрэнта перехватило горло от волнения. Сердце его так колотилось, что, казалось, заполняло всю грудную клетку, и когда он заговорил, то еле узнал собственный голос.
   – Почему ты так долго не приходила? – спросил он.
   – Как мне знать? – промолвила она. – Может быть, я боялась.
   У нее были основания бояться – сплетен, семьи, себя самой, Фрэнта, последствий. Неторопливым движением она сняла с головы узел и опустила на пол, не согнув колен. Затем развязала веревки и принялась разворачивать платок.
   – Змеиная кожа! – воскликнул Фрэнт.
   Это была огромная змеиная кожа, она жестко потрескивала, в то время как Фрэнт ее раскатывал. Серафина наступила ногой на хвост, чтобы Фрэнту было удобней. Змея – это был питон – оказалась не менее шестнадцати футов длиной, ширина ее доходила до двух футов. Посредине чернели две рваные дыры, словно от копья. Туземцы не часто продавали такие вещи.
   – Сколько ты за нее хочешь? – спросил Фрэнт с нежностью, совершенно неуместной при коммерческих сделках.
   – Я не продаю ее, – сказала Серафина, не глядя на него. – Я ее дарю.
   – Даришь? Мне?
   – Тебе.
   – Я благодарю тебя от всего сердца, – сказал он. На языке лембу одно и то же слово означает «благодарить» и «восхвалять».
   Они помолчали, потом он сказал:
   – Откуда она? Кто ее убил?
   – Я мотыжила землю на маисовом поле у реки, и змея мне мешала. К тому же со мной было двое детей. Вот я и убила ее.
   – Чем?
   – Мотыгой.
   Когда Фрэнт пришел в себя от удивления, он сказал – и лицо его светилось восторгом:
   – Но я не возьму ее даром. Я должен дать тебе за нее деньги.
   – Я не хочу денег, – сказала она и посмотрела на него огорченно, почти сердито.
   – Благодарю тебя, – повторил он со смирением, и гордостью влюбленного и, вряд ли сознавая, что делает, обнял ее и поцеловал в губы.
   Она вскрикнула от неожиданности и отскочила в сторону. Она просто не поняла, что это значит, и испугалась. (Туземцы выражают свою любовь не так, как мы.) У нее вырвался взволнованный смешок.
   – Что ты делаешь? – спросила она.