Страница:
Эдгар Аллан По
Ворон(в различных переводах)
The Raven (1844-1849)
Once upon a midnight dreary, while I pondered, weak and weary,
Over many a quaint and curious volume of forgotten lore -
While I nodded, nearly napping, suddenly there came a tapping,
As of some one gently rapping, rapping at my chamber door -
'"Tis some visiter", I muttered, "tapping at my chamber door -
Only this and nothing more."
Ah, distinctly I remember it was in the bleak December;
And each separate dying ember wrought its ghost upon the floor.
Eagerly I wished the morrow; – vainly I had sought to borrow
From my books surcease of sorrow – sorrow for the lost Lenore -
For the rare and radiant maiden whom the angels name Lenore -
Nameless here for evermore.
And the silken, sad, uncertain rustling of each purple curtain
Thrilled me – filled me with fantastic terrors never felt before;
So that now, to still the beating of my heart, I stood repeating
"Tis some visiter entreating entrance at my chamber door -
Some late visiter entreating entrance at my chamber door; -
This it is and nothing more."
Presently my soul grew stronger; hesitating then no longer,
«Sir», said I, "or Madam, truly your forgiveness
I implore;
But the fact is I was napping, and so gently you came rapping,
And so faintly you came tapping, tapping at my chamber door,
That I scarce was sure I heard you" – here I opened wide the door; -
Darkness there and nothing more.
Deep into that darkness peering, long I stood there wondering, fearing,
Doubting, dreaming dreams no mortal ever dared to dream before;
But the silence was unbroken, and the stillness gave no token,
And the only word there spoken was the whispered word, «Lenore?»
This I whispered, and an echo murmured back the word, «Lenore!»
Merely this and nothing more.
Back into the chamber turning, all my soul within me burning,
Soon again I heard a tapping somewhat louder than before.
«Surely», said I, "surely that is something at my window lattice;
Let me see, then, what thereat is, and this mystery explore -
Let my heart be still a moment and this mystery explore; -
'Tis the wind and nothing more!"
Open here I flung the shutter, when, with many a flirt and flutter,
In there stepped a stately Raven of the saintly days of yore;
Not the least obeisance made he; not a minute stopped or stayed he;
But, with mien of lord or lady, perched above my chamber door -
Perched upon a bust of Pallas just above my chamber door -
Perched, and sat, and nothing more.
Then this ebony bird beguiling my sad fancy into smiling,
By the grave and stern decorum of the countenance it wore,
«Though thy crest be shorn and shaven, thou», I said,
"art sure no craven,
Ghastly grim and ancient Raven wandering from the Nightly shore -
Tell me what thy lordly name is on the Night's
Plutonian shore!"
Quoth the Raven «Nevermore.»
Much I marvelled this ungainly fowl to hear discourse so plainly,
Though its answer little meaning – little relevancy bore;
For we cannot help agreeing that no living human being
Ever yet was blessed with seeing bird above his chamber door -
Bird or beast upon the sculptured bust above his chamber door,
With such name as «Nevermore.»
But the Raven, sitting lonely on the placid bust, spoke only
That one word, as if his soul in that one word he did outpour.
Nothing farther then he uttered – not a feather then he fluttered -
Till I scarcely more than muttered "Other friends have flown before -
On the morrow he will leave me, as my Hopes have flown before."
Then the bird said «Nevermore.»
Startled at the stillness broken by reply so aptly spoken,
«Doubtless», said I, "what it utters is its only stock and store
Caught from some unhappy master whom unmerciful
Disaster
Followed fast and followed faster till his songs one burden bore -
Till the dirges of his Hope that melancholy burden bore
Of 'Never – nevermore.'"
But the Raven still beguiling my sad fancy into smiling,
Straight I wheeled a cushioned seat in front of bird, and bust and door;
Then, upon the velvet sinking, I betook myself to linking
Fancy unto fancy, thinking what this ominous bird of yore -
What this grim, ungainly, ghastly, gaunt, and ominous bird of yore
Meant in croaking «Nevermore.»
Thus I sat engaged in guessing, but no syllable expressing
To the fowl whose fiery eyes now burned into my bosom's core;
This and more I sat divining, with my head at ease reclining
On the cushion's velvet lining that the lamp-light gloated o'er,
But whose velvet-violet lining with the lamp-light gloating o'er,
She shall press, ah, nevermore!
Then, methought, the air grew denser, perfumed from an unseen censer
Swung by seraphim whose foot-falls tinkled on the tufted floor.
«Wretch», I cried, "thy God hath lent thee – by these angels he hath sent thee
Respite – respite and nepenthe from thy memories of Lenore;
Quaff, oh quaff this kind nepenthe and forget this lost
Lenore!"
Quoth the Raven «Nevermore.»
«Prophet!» said I, "thing of evil! – prophet still, if bird or devil! -
Whether Tempter sent, or whether tempest tossed thee here ashore
Desolate yet all undaunted, on this desert land enchanted -
On this home by Horror haunted – tell me truly, I implore -
Is there – is there balm in Gilead? – tell me – tell me, I implore!"
Quoth the Raven «Nevermore.»
«Prophet!» said I, "thing of evil! – prophet still, if bird or devil!
By that Heaven that bends above us – by that
God we both adore -
Tell this soul with sorrow laden if, within the distant
Aidenn,
It shall clasp a sainted maiden whom the angels name Lenore -
Clasp a rare and radiant maiden whom the angels name Lenore."
Quoth the Raven «Nevermore.»
«Be that word our sign of parting, bird or fiend!»
I shrieked, upstarting -
"Get thee back into the tempest and the Night's
Plutonian shore!
Leave no black plume as a token of that lie thy soul hath spoken!
Leave my loneliness unbroken! – quit the bust above my door!
Take thy beak from out my heart, and take thy form from off my door!"
Quoth the Raven «Nevermore.»
And the Raven, never flitting, still is sitting, still is sitting
On the pallid bust of Pallas just above my chamber door;
And his eyes have all the seeming of a demon's that is dreaming,
And the lamp-light o'er him streaming throws his shadow on the floor;
And my soul from out that shadow that lies floating on the floor
Shall be lifted – nevermore!
Ворон (1885) Переводчик неизвестен (Проза)
Раз, когда я в глухую полночь, бледный и утомленный, размышлял над грудой драгоценных, хотя уже позабытых ученых фолиантов, когда я в полусне ломал над ними себе голову, вдруг послышался легкий стук, как будто кто-то тихонько стукнул в дверь моей комнаты. «Это какой-нибудь прохожий, – пробормотал я про себя, – стучит ко мне в комнату, – прохожий, и больше ничего». Ах, я отлично помню. На дворе стоял тогда студеный декабрь. Догоравший в камине уголь обливал пол светом, в котором видна была его агония. Я страстно ожидал наступления утра; напрасно силился я утопить в своих книгах печаль по моей безвозвратно погибшей Леноре, по драгоценной и лучезарной Леноре, имя которой известно ангелам и которую здесь не назовут больше никогда.
И шорох шелковых пурпуровых завес, полный печали и грез, сильно тревожил меня, наполнял душу мою чудовищными, неведомыми мне доселе страхами, так что в конце концов, чтобы замедлить биение своего сердца, я встал и принялся повторять себе: «Это какой-нибудь прохожий, который хочет войти ко мне; это какой-нибудь запоздалый прохожий стучит в дверь моей комнаты; это он, и больше ничего».
Моя душа тогда почувствовала себя бодрее, и я, ни минуты не колеблясь, сказал: «Кто бы там ни был, умоляю вас, простите меня ради Бога; дело, видите, в том, что я вздремнул немножко, а вы так тихо постучались, так тихо подошли к двери моей комнаты, что я едва-едва вас расслышал». И тогда я раскрыл дверь настежь, – был мрак и больше ничего.
Всматриваясь в этот мрак, я долгое время стоял, изумленный, полный страха и сомнения, грезя такими грезами, какими не дерзал ни один смертный, но молчанье не было прервано и тишина не была нарушена ничем. Было прошептано одно только слово «Ленора», и это слово произнес я. Эхо повторило его, повторило, и больше ничего.
Вернувшись к себе в комнату, я чувствовал, что душа моя горела как в огне, и я снова услышал стук, – стук сильнее прежнего. «Наверное, – сказал я, – что-нибудь кроется за ставнями моего окна; посмотрю-ка, в чем там дело, разузнаю секрет и дам передохнуть немножко своему сердцу. Это – ветер, и больше ничего».
Тогда я толкнул ставни, и в окно, громко хлопая крыльями, влетел величественный ворон, птица священных дней древности. Он не выказал ни малейшего уважения; он не остановился, не запнулся ни на минуту, но с миною лорда и леди взгромоздился над дверью моей комнаты, взгромоздился на бюст Паллады над дверью моей комнаты, – взгромоздился, уселся и… больше ничего.
Тогда эта черная, как эбен, птица важностью своей поступи и строгостью своей физиономии вызвала в моем печальном воображении улыбку, и я сказал: «Хотя твоя голова и без шлема, и без щита, но ты все-таки не трусь, угрюмый, старый ворон, путник с берегов ночи. Поведай, как зовут тебя на берегах плутоновой ночи». Ворон каркнул: «Больше никогда!»
Я был крайне изумлен, что это неуклюжее пернатое созданье так легко разумело человеческое слово, хотя ответ его и не имел для меня особенного смысла и ничуть не облегчил моей скорби; но, ведь, надо же сознаться, что ни одному смертному не было дано видеть птицу над дверью своей комнаты, птицу или зверя над дверью своей комнаты на высеченном бюсте, которым было бы имя _Больше никогда!
Но ворон, взгромоздившись на спокойный бюст, произнес только одно это слово, как будто в одно это слово он излил всю свою душу. Он не произнес ничего более, он не пошевельнулся ни единым пером; я сказал тогда себе тихо: «Друзья мои уже далеко улетели от меня; наступит утро, и этот так же покинет меня, как мои прежние, уже исчезнувшие, надежды». Тогда птица сказала: «_Больше никогда!»
Весь задрожал я, услыхав такой ответ, и сказал: "Без сомнения, слова, произносимые птицею, были ее единственным знанием, которому она научилась у своего несчастного хозяина, которого неумолимое горе мучило без отдыха и срока, пока его песни не стали заканчиваться одним и тем же припевом, пока безвозвратно погибшие надежды не приняли меланхолического припева: «Никогда, никогда больше!»
Но ворон снова вызвал в моей душе улыбку, и я подкатил кресло прямо против птицы, напротив бюста и двери; затем, углубившись в бархатные подушки кресла, я принялся думать на все лады, старался разгадать, что хотела сказать эта вещая птица древних дней, что хотела сказать эта печальная, неуклюжая, злополучная, худая и вещая птица, каркая свое: «_Больше никогда!» Я оставался в таком положении, теряясь в мечтах и догадках, и, не обращаясь ни с единым словом к птице, огненные глаза которой сжигали меня теперь до глубины сердца, я все силился разгадать тайну, а голова моя привольно покоилась на бархатной подушке, которую ласкал свет лампы, – на том фиолетовом бархате, ласкаемом светом лампы, куда она уже не склонит своей головки больше никогда!
Тогда мне показалось, что воздух начал мало-помалу наполняться клубами дыма, выходившего из кадила, которое раскачивали серафимы, стопы которых скользили по коврам комнаты. «Несчастный! – вскричал я себе. – Бог твой чрез своих ангелов дает тебе забвение, он посылает тебе бальзам забвения, чтобы ты не вспоминал более о своей Леноре! Пей, пей этот целебный бальзам и забудь погибшую безвозвратно Ленору!» Ворон каркнул: «Больше никогда!»
«Пророк! – сказал я, – злосчастная тварь, птица или дьявол, но все-таки пророк! Будь ты послан самим искусителем, будь ты выкинут, извергнут бурею, но ты – неустрашим: есть ли здесь, на этой пустынной, полной грез земле, в этой обители скорбей, есть ли здесь, – поведай мне всю правду, умоляю тебя, – есть ли здесь бальзам забвенья? Скажи, не скрой, умоляю!» Ворон каркнул: «Больше никогда!»
«Пророк! – сказал я, – злосчастная тварь, птица или дьявол, но все-таки пророк! Во имя этих небес, распростертых над нами, во имя того божества, которому мы оба поклоняемся, поведай этой горестной душе, дано ли будет ей в далеком Эдеме обнять ту святую, которую ангелы зовут Ленорой, прижать к груди мою милую, лучезарную Ленору!» Ворон каркнул: «Больше никогда!»
«Да будут же эти слова сигналом к нашей разлуке, птица или дьявол! – вскричал я, приподнявшись с кресла. – Иди снова на бурю, вернись к берегу плутоновой ночи, не оставляй здесь ни единого черного перышка, которое могло бы напомнить о лжи, вышедшей из твоей души! Оставь мой приют неоскверненным! Покинь этот бюст над дверью моей комнаты. Вырви свой клюв из моего сердца и унеси свой призрачный образ подальше от моей двери!» Ворон каркнул: «Больше никогда!»
И ворон, неподвижный, все еще сидит на бледном бюсте Паллады, как раз над дверью моей комнаты, и глаза его смотрят, словно глаза мечтающего дьявола; и свет лампы, падающий на него, бросает на пол его тень; и душа моя из круга этой тени, колеблющейся по полу, не выйдет больше никогда!
И шорох шелковых пурпуровых завес, полный печали и грез, сильно тревожил меня, наполнял душу мою чудовищными, неведомыми мне доселе страхами, так что в конце концов, чтобы замедлить биение своего сердца, я встал и принялся повторять себе: «Это какой-нибудь прохожий, который хочет войти ко мне; это какой-нибудь запоздалый прохожий стучит в дверь моей комнаты; это он, и больше ничего».
Моя душа тогда почувствовала себя бодрее, и я, ни минуты не колеблясь, сказал: «Кто бы там ни был, умоляю вас, простите меня ради Бога; дело, видите, в том, что я вздремнул немножко, а вы так тихо постучались, так тихо подошли к двери моей комнаты, что я едва-едва вас расслышал». И тогда я раскрыл дверь настежь, – был мрак и больше ничего.
Всматриваясь в этот мрак, я долгое время стоял, изумленный, полный страха и сомнения, грезя такими грезами, какими не дерзал ни один смертный, но молчанье не было прервано и тишина не была нарушена ничем. Было прошептано одно только слово «Ленора», и это слово произнес я. Эхо повторило его, повторило, и больше ничего.
Вернувшись к себе в комнату, я чувствовал, что душа моя горела как в огне, и я снова услышал стук, – стук сильнее прежнего. «Наверное, – сказал я, – что-нибудь кроется за ставнями моего окна; посмотрю-ка, в чем там дело, разузнаю секрет и дам передохнуть немножко своему сердцу. Это – ветер, и больше ничего».
Тогда я толкнул ставни, и в окно, громко хлопая крыльями, влетел величественный ворон, птица священных дней древности. Он не выказал ни малейшего уважения; он не остановился, не запнулся ни на минуту, но с миною лорда и леди взгромоздился над дверью моей комнаты, взгромоздился на бюст Паллады над дверью моей комнаты, – взгромоздился, уселся и… больше ничего.
Тогда эта черная, как эбен, птица важностью своей поступи и строгостью своей физиономии вызвала в моем печальном воображении улыбку, и я сказал: «Хотя твоя голова и без шлема, и без щита, но ты все-таки не трусь, угрюмый, старый ворон, путник с берегов ночи. Поведай, как зовут тебя на берегах плутоновой ночи». Ворон каркнул: «Больше никогда!»
Я был крайне изумлен, что это неуклюжее пернатое созданье так легко разумело человеческое слово, хотя ответ его и не имел для меня особенного смысла и ничуть не облегчил моей скорби; но, ведь, надо же сознаться, что ни одному смертному не было дано видеть птицу над дверью своей комнаты, птицу или зверя над дверью своей комнаты на высеченном бюсте, которым было бы имя _Больше никогда!
Но ворон, взгромоздившись на спокойный бюст, произнес только одно это слово, как будто в одно это слово он излил всю свою душу. Он не произнес ничего более, он не пошевельнулся ни единым пером; я сказал тогда себе тихо: «Друзья мои уже далеко улетели от меня; наступит утро, и этот так же покинет меня, как мои прежние, уже исчезнувшие, надежды». Тогда птица сказала: «_Больше никогда!»
Весь задрожал я, услыхав такой ответ, и сказал: "Без сомнения, слова, произносимые птицею, были ее единственным знанием, которому она научилась у своего несчастного хозяина, которого неумолимое горе мучило без отдыха и срока, пока его песни не стали заканчиваться одним и тем же припевом, пока безвозвратно погибшие надежды не приняли меланхолического припева: «Никогда, никогда больше!»
Но ворон снова вызвал в моей душе улыбку, и я подкатил кресло прямо против птицы, напротив бюста и двери; затем, углубившись в бархатные подушки кресла, я принялся думать на все лады, старался разгадать, что хотела сказать эта вещая птица древних дней, что хотела сказать эта печальная, неуклюжая, злополучная, худая и вещая птица, каркая свое: «_Больше никогда!» Я оставался в таком положении, теряясь в мечтах и догадках, и, не обращаясь ни с единым словом к птице, огненные глаза которой сжигали меня теперь до глубины сердца, я все силился разгадать тайну, а голова моя привольно покоилась на бархатной подушке, которую ласкал свет лампы, – на том фиолетовом бархате, ласкаемом светом лампы, куда она уже не склонит своей головки больше никогда!
Тогда мне показалось, что воздух начал мало-помалу наполняться клубами дыма, выходившего из кадила, которое раскачивали серафимы, стопы которых скользили по коврам комнаты. «Несчастный! – вскричал я себе. – Бог твой чрез своих ангелов дает тебе забвение, он посылает тебе бальзам забвения, чтобы ты не вспоминал более о своей Леноре! Пей, пей этот целебный бальзам и забудь погибшую безвозвратно Ленору!» Ворон каркнул: «Больше никогда!»
«Пророк! – сказал я, – злосчастная тварь, птица или дьявол, но все-таки пророк! Будь ты послан самим искусителем, будь ты выкинут, извергнут бурею, но ты – неустрашим: есть ли здесь, на этой пустынной, полной грез земле, в этой обители скорбей, есть ли здесь, – поведай мне всю правду, умоляю тебя, – есть ли здесь бальзам забвенья? Скажи, не скрой, умоляю!» Ворон каркнул: «Больше никогда!»
«Пророк! – сказал я, – злосчастная тварь, птица или дьявол, но все-таки пророк! Во имя этих небес, распростертых над нами, во имя того божества, которому мы оба поклоняемся, поведай этой горестной душе, дано ли будет ей в далеком Эдеме обнять ту святую, которую ангелы зовут Ленорой, прижать к груди мою милую, лучезарную Ленору!» Ворон каркнул: «Больше никогда!»
«Да будут же эти слова сигналом к нашей разлуке, птица или дьявол! – вскричал я, приподнявшись с кресла. – Иди снова на бурю, вернись к берегу плутоновой ночи, не оставляй здесь ни единого черного перышка, которое могло бы напомнить о лжи, вышедшей из твоей души! Оставь мой приют неоскверненным! Покинь этот бюст над дверью моей комнаты. Вырви свой клюв из моего сердца и унеси свой призрачный образ подальше от моей двери!» Ворон каркнул: «Больше никогда!»
И ворон, неподвижный, все еще сидит на бледном бюсте Паллады, как раз над дверью моей комнаты, и глаза его смотрят, словно глаза мечтающего дьявола; и свет лампы, падающий на него, бросает на пол его тень; и душа моя из круга этой тени, колеблющейся по полу, не выйдет больше никогда!
Ворон (1890) Перевод Дм. Мережковского
Погруженный в скорбь немую и усталый, в ночь глухую,
Раз, когда поник в дремоте я над книгой одного
Из забытых миром знаний, книгой полной обаяний, -
Стук донесся, стук нежданный в двери дома моего:
"Это путник постучался в двери дома моего,
Только путник – больше ничего".
В декабре – я помню – было это полночью унылой.
В очаге под пеплом угли разгорались иногда.
Груды книг не утоляли ни на миг моей печали -
Об утраченной Леноре, той, чье имя навсегда -
В сонме ангелов – Ленора, той, чье имя навсегда
В этом мире стерлось – без следа.
От дыханья ночи бурной занавески шелк пурпурный
Шелестел, и непонятный страх рождался от всего.
Думал, сердце успокою, все еще твердил порою:
"Это гость стучится робко в двери дома моего,
Запоздалый гость стучится в двери дома моего,
Только гость – и больше ничего!"
И когда преодолело сердце страх, я молвил смело:
"Вы простите мне, обидеть не хотел я никого;
Я на миг уснул тревожно: слишком тихо, осторожно, -
Слишком тихо вы стучались в двери дома моего…"
И открыл тогда я настежь двери дома моего -
Мрак ночной, – и больше ничего.
Все, что дух мой волновало, все, что снилось и смущало,
До сих пор не посещало в этом мире никого.
И ни голоса, ни знака – из таинственного мрака…
Вдруг «Ленора!» прозвучало близ жилища моего…
Сам шепнул я это имя, и проснулось от него
Только эхо – больше ничего.
Но душа моя горела, притворил я дверь несмело.
Стук опять раздался громче; я подумал: "Ничего,
Это стук в окне случайный, никакой здесь нету тайны:
Посмотрю и успокою трепет сердца моего,
Успокою на мгновенье трепет сердца моего.
Это ветер, – больше ничего".
Я открыл окно, и странный гость полночный, гость нежданный,
Ворон царственный влетает; я привета от него
Не дождался. Но отважно, – как хозяин, гордо, важно
Полетел он прямо к двери, к двери дома моего,
И вспорхнул на бюст Паллады, сел так тихо на него,
Тихо сел, – и больше ничего.
Как ни грустно, как ни больно, – улыбнулся я невольно
И сказал: "Твое коварство победим мы без труда,
Но тебя, мой гость зловещий,
Ворон древний. Ворон вещий,
К нам с пределов вечной Ночи прилетающий сюда,
Как зовут в стране, откуда прилетаешь ты сюда?"
И ответил Ворон:
«Никогда».
Говорит так ясно птица, не могу я надивиться.
Но казалось, что надежда ей навек была чужда.
Тот не жди себе отрады, в чьем дому на бюст Паллады
Сядет Ворон над дверями; от несчастья никуда, -
Тот, кто Ворона увидел, – не спасется никуда,
Ворона, чье имя:
«Никогда».
Говорил он это слово так печально, так сурово,
Что, казалось, в нем всю душу изливал; и вот, когда
Недвижим на изваяньи он сидел в немом молчаньи,
Я шепнул: "Как счастье, дружба улетели навсегда,
Улетит и эта птица завтра утром навсегда".
И ответил Ворон:
«Никогда».
И сказал я, вздрогнув снова:
"Верно молвить это слово
Научил его хозяин в дни тяжелые, когда
Он преследуем был Роком, и в несчастье одиноком,
Вместо песни лебединой, в эти долгие года
Для него был стон единый в эти грустные года -
Никогда, – уж больше никогда!"
Так я думал и невольно улыбнулся, как ни больно.
Повернул тихонько кресло к бюсту бледному, туда,
Где был Ворон, погрузился в бархат кресел и забылся…
"Страшный Ворон, мой ужасный гость, – подумал я тогда -
Страшный, древний Ворон, горе возвещающий всегда,
Что же значит крик твой:
«Никогда»?
Угадать стараюсь тщетно; смотрит Ворон безответно.
Свой горящий взор мне в сердце заронил он навсегда.
И в раздумьи над загадкой, я поник в дремоте сладкой
Головой на бархат, лампой озаренный. Никогда
На лиловый бархат кресел, как в счастливые года,
Ей уж не склоняться – никогда!
И казалось мне: струило дым незримое кадило,
Прилетели Серафимы, шелестели иногда
Их шаги, как дуновенье:
"Это Бог мне шлет забвенье!
Пей же сладкое забвенье, пей, чтоб в сердце навсегда
Об утраченной Леноре стерлась память – навсегда!..
И сказал мне Ворон:
«Никогда».
"Я молю, пророк зловещий, птица ты иль демон вещий,
Злой ли Дух тебя из Ночи, или вихрь занес сюда
Из пустыни мертвой, вечной, безнадежной, бесконечной, -
Будет ли, молю, скажи мне, будет ли хоть там, куда
Снизойдем мы после смерти, – сердцу отдых навсегда?"
И ответил Ворон:
«Никогда».
"Я молю, пророк зловещий, птица ты иль демон вещий,
Заклинаю небом. Богом, отвечай, в тот день, когда
Я Эдем увижу дальней, обниму ль душой печальной
Душу светлую Леноры, той, чье имя навсегда
В сонме ангелов – Ленора, лучезарной навсегда?"
И ответил Ворон:
«Никогда».
"Прочь! – воскликнул я, вставая, демон ты иль птица злая.
Прочь! – вернись в пределы Ночи, чтобы больше никогда
Ни одно из перьев черных, не напомнило позорных,
Лживых слов твоих! Оставь же бюст Паллады навсегда,
Из души моей твой образ я исторгну навсегда!"
И ответил Ворон:
«Никогда».
И сидит, сидит с тех пор он там, над дверью черный Ворон,
С бюста бледного Паллады не исчезнет никуда.
У него такие очи, как у Злого Духа ночи,
Сном объятого; и лампа тень бросает. Навсегда
К этой тени черной птицы пригвожденный навсегда, -
Не воспрянет дух мой – никогда!
Ворон (1894) Перевод К. Бельмонта
Как-то в полночь, в час угрюмый, полный тягостною думой,
Над старинными томами я склонялся в полусне,
Грезам странным отдавался, – вдруг неясный звук раздался,
Будто кто-то постучался – постучался в дверь ко мне.
"Это, верно, – прошептал я, – гость в полночной тишине,
Гость стучится в дверь ко мне".
Ясно помню… Ожиданье… Поздней осени рыданья…
И в камине очертанья тускло тлеющих углей…
О, как жаждал я рассвета, как я тщетно ждал ответа
На страданье без привета, на вопрос о ней, о ней -
О Леноре, что блистала ярче всех земных огней, -
О светиле прежних дней.
И завес пурпурных трепет издавал как будто лепет,
Трепет, лепет, наполнявший темным чувством сердце мне.
Непонятный страх смиряя, встал я с места, повторяя:
"Это только гость, блуждая, постучался в дверь ко мне,
Поздний гость приюта просит в полуночной тишине -
Гость стучится в дверь ко мне".
"Подавив свои сомненья, победивши спасенья,
Я сказал: "Не осудите замедленья моего!
Этой полночью ненастной я вздремнул, – и стук неясный
Слишком тих был, стук неясный, – и не слышал я его,
Я не слышал…" Тут раскрыл я дверь жилища моего:
Тьма – и больше ничего.
Взор застыл, во тьме стесненный, и стоял я изумленный,
Снам отдавшись, недоступным на земле ни для кого;
Но как прежде ночь молчала, тьма душе не отвечала,
Лишь – «Ленора!» – прозвучало имя солнца моего, -
Это я шепнул, и эхо повторило вновь его, -
Эхо – больше ничего.
Вновь я в комнату вернулся – обернулся – содрогнулся, -
Стук раздался, но слышнее, чем звучал он до того.
"Верно, что-нибудь сломилось, что-нибудь пошевелилось,
Там, за ставнями, забилось у окошка моего,
Это – ветер, – усмирю я трепет сердца моего, -
Ветер – больше ничего".
Я толкнул окно с решеткой, – тотчас важною походкой
Из-за ставней вышел Ворон, гордый Ворон старых дней,
Не склонился он учтиво, но, как лорд, вошел спесиво
И, взмахнув крылом лениво, в пышной важности своей
Он взлетел на бюст Паллады, что над дверью был моей,
Он взлетел – и сел над ней.
От печали я очнулся и невольно усмехнулся,
Видя важность этой птицы, жившей долгие года.
"Твой хохол ощипан славно, и глядишь ты презабавно, -
Я промолвил, – но скажи мне: в царстве тьмы, где ночь всегда,
Как ты звался, гордый Ворон, там, где ночь царит всегда?"
Молвил Ворон: «Никогда».
Птица ясно отвечала, и хоть смысла было мало.
Подивился я всем сердцем на ответ ее тогда.
Да и кто не подивится, кто с такой мечтой сроднится,
Кто поверить согласится, чтобы где-нибудь, когда -
Сел над дверью говорящий без запинки, без труда
Ворон с кличкой: «Никогда».
И взирая так сурово, лишь одно твердил он слово,
Точно всю он душу вылил в этом слове «Никогда»,
И крылами не взмахнул он, и пером не шевельнул он, -
Я шепнул: "Друзья сокрылись вот уж многие года,
Завтра он меня покинет, как надежды, навсегда".
Ворон молвил: «Никогда».
Услыхав ответ удачный, вздрогнул я в тревоге мрачной.
"Верно, был он, – я подумал, – у того, чья жизнь – Беда,
У страдальца, чьи мученья возрастали, как теченье
Рек весной, чье отреченье от Надежды навсегда
В песне вылилось о счастьи, что, погибнув навсегда,
Вновь не вспыхнет никогда".
Но, от скорби отдыхая, улыбаясь и вздыхая,
Кресло я свое придвинул против Ворона тогда,
И, склонясь на бархат нежный, я фантазии безбрежной
Отдался душой мятежной: "Это – Ворон, Ворон, да.
Но о чем твердит зловещий этим черным «Никогда»,
Страшным криком: «Никогда».
Я сидел, догадок полный и задумчиво-безмолвный,
Взоры птицы жгли мне сердце, как огнистая звезда,
И с печалью запоздалой головой своей усталой
Я прильнул к подушке алой, и подумал я тогда:
Я – один, на бархат алый – та, кого любил всегда,
Не прильнет уж никогда.
Но постой: вокруг темнеет, и как будто кто-то веет, -
То с кадильницей небесной серафим пришел сюда?
В миг неясный упоенья я вскричал: "Прости, мученье,
Это бог послал забвенье о Леноре навсегда, -
Пей, о, пей скорей забвенье о Леноре навсегда!"
Каркнул Ворон: «Никогда».
И вскричал я в скорби страстной: "Птица ты – иль дух ужасный,
Искусителем ли послан, иль грозой прибит сюда, -
Ты пророк неустрашимый! В край печальный, нелюдимый,
В край, Тоскою одержимый, ты пришел ко мне сюда!
О, скажи, найду ль забвенье, – я молю, скажи, когда?"
Каркнул Ворон: «Никогда».
"Ты пророк, – вскричал я, – вещий! "Птица ты – иль дух зловещий,
Этим небом, что над нами, – богом, скрытым навсегда, -
Заклинаю, умоляя, мне сказать – в пределах Рая
Мне откроется ль святая, что средь ангелов всегда,
Та, которую Ленорой в небесах зовут всегда?"
Каркнул Ворон: «Никогда».
И воскликнул я, вставая: "Прочь отсюда, птица злая!
Ты из царства тьмы и бури, – уходи опять туда,
Не хочу я лжи позорной, лжи, как эти перья, черной,
Удались же, дух упорный! Быть хочу – один всегда!
Вынь свой жесткий клюв из сердца моего, где скорбь – всегда!"
Каркнул Ворон: «Никогда».
И сидит, сидит зловещий Ворон черный, Ворон вещий,
С бюста бледного Паллады не умчится никуда.
Он глядит, уединенный, точно Демон полусонный,
Свет струится, тень ложится, – на полу дрожит всегда.
И душа моя из тени, что волнуется всегда.
Не восстанет – никогда!
Ворон (1905-1924) Перевод В. Брюсова
Как-то в полночь, в час унылый, я вникал, устав, без силы,
Меж томов старинных, в строки рассужденья одного
По отвергнутой науке и расслышал смутно звуки,
Вдруг у двери словно стуки – стук у входа моего.
"Это – гость,– пробормотал я, – там, у входа моего,
Гость, – и больше ничего!"
Ах! мне помнится так ясно: был декабрь и день ненастный,
Был как призрак – отсвет красный от камина моего.
Ждал зари я в нетерпенье, в книгах тщетно утешенье
Я искал в ту ночь мученья, – бденья ночь, без той, кого
Звали здесь Линор. То имя… Шепчут ангелы его,
На земле же – нет его.
Шелковистый и не резкий, шорох алой занавески
Мучил, полнил темным страхом, что не знал я до него.
Чтоб смирить в себе биенья сердца, долго в утешенье
Я твердил: «То – посещенье просто друга одного».
Повторял: "То – посещенье просто друга одного,
Друга, – больше ничего!"
Наконец, владея волей, я сказал, не медля боле:
"Сэр иль Мистрисс, извините, что молчал я до того.
Дело в том, что задремал я и не сразу расслыхал я,
Слабый стук не разобрал я, стук у входа моего".
Говоря, открыл я настежь двери дома моего.
Тьма, – и больше ничего.
И, смотря во мрак глубокий, долго ждал я, одинокий,
Полный грез, что ведать смертным не давалось до тою!
Все безмолвно было снова, тьма вокруг была сурова,
Раздалось одно лишь слово: шепчут ангелы его.
Я шепнул: «Линор» – и эхо повторило мне его,
Эхо, – больше ничего.
Лишь вернулся я несмело (вся душа во мне горела),
Вскоре вновь я стук расслышал, но ясней, чем до того.
Но сказал я: "Это ставней ветер зыблет своенравный,
Он и вызвал страх недавний, ветер, только и всего,
Будь спокойно, сердце! Это – ветер, только и всего.
Ветер, – больше ничего! "
Растворил свое окно я, и влетел во глубь покоя
Статный, древний Ворон, шумом крыльев славя торжество,
Поклониться не хотел он; не колеблясь, полетел он,
Словно лорд иль лэди, сел он, сел у входа моего,
Там, на белый бюст Паллады, сел у входа моего,
Сел, – и больше ничего.
Я с улыбкой мог дивиться, как эбеновая птица,
В строгой важности – сурова и горда была тогда.
"Ты, – сказал я, – лыс и черен, но не робок и упорен,
Древний, мрачный Ворон, странник с берегов, где ночь всегда!
Как же царственно ты прозван у Плутона?" Он тогда
Каркнул: «Больше никогда!»
Птица ясно прокричала, изумив меня сначала.
Было в крике смысла мало, и слова не шли сюда.
Но не всем благословенье было – ведать посещенье
Птицы, что над входом сядет, величава и горда,
Что на белом бюсте сядет, чернокрыла и горда,
С кличкой «Больше никогда!».
Одинокий, Ворон черный, сев на бюст, бросал, упорный,
Лишь два слова, словно душу вылил в них он навсегда.
Их твердя, он словно стынул, ни одним пером не двинул,
Наконец я птице кинул: "Раньше скрылись без следа
Все друзья; ты завтра сгинешь безнадежно!.." Он тогда
Каркнул: «Больше никогда!»
Вздрогнул я, в волненье мрачном, при ответе стол
"Это – все, – сказал я, – видно, что он знает, жив го,
С бедняком, кого терзали беспощадные печали,
Гнали вдаль и дальше гнали неудачи и нужда.
К песням скорби о надеждах лишь один припев нужда
Знала: больше никогда!"
Я с улыбкой мог дивиться, как глядит мне в душу птица
Быстро кресло подкатил я против птицы, сел туда:
Прижимаясь к мягкой ткани, развивал я цепь мечтаний
Сны за снами; как в тумане, думал я: "Он жил года,
Что ж пророчит, вещий, тощий, живший в старые года,
Криком: больше никогда?"