Я только что вернулся из Москвы, куда ездил на один день, 11 октября. В этот день стараюсь быть там, чтоб участвовать в великом всероссийском торжестве,- в крестном ходе вокруг Кремля в воспоминание выхода из Москвы французов. Это - зрелище, которому нет сравнения, разве в коронационных торжествах: все московское духовенство в процессии, все святыни церковные, целый лес исторических хоругвей, несметное число народа на всем пути; процессия развивается лентою версты на полторы и идет часа 2 вокруг всего Кремля с пением, с колокольным звоном, с торжественным молебствием на вершине лобного места, посреди Красной площади, покрытой морем обнаженных голов. На этот раз 11 октября исполнилось 75 лет с великой эпохи 12-го года. И как нарочно после противного дождя со снегом на это время засияло яркое солнце. Прекрасно! Как приятны русскому сердцу эти живые и благоговейные, эти картинные воспоминания великих исторических событий! О, дай, Господи, чтоб все наши бедствия так славно завершались и чтобы всегда миловал нас Бог, как тогда помиловал!
   Господь да хранит и милует Вас со всем вашим домом и со всей Россией!
   Вашего Величества вернопреданный
   Конст. Победоносцев
   Петербург, вторник, 13 октября 1887
   71
   Сегодня слушалось в общем собрании Государственного Совета дело, которое еще раз доказало, как бессильны мы, русское стадо, перед напором двух-трех немцев.
   В прошлом году еще, помнится, лифляндский губернатор в своем отчете распространился об обстоятельстве, давно уже затруднявшем министерство внутр. дел.
   Остзейскими губерниями управляют совокупно с баронами и дворянами пасторы, все самого фантастического настроения. Не опасаясь ничего, отрицая все русские законы, они безнаказанно совершают противозаконные действия, совершают вопреки закону требы, крещение, браки и пр. между православными, в проповедях поносят и русскую церковь, и власти; один осмелился даже приводить крестьян к присяге на верность дворянству; один публично призывал молиться в особенности за тех членов царского дома, кои стоят за лютеранство, и т. д.
   На практике ничего нельзя сделать с этими пасторами законным порядком. Из числа 139 пасторов 53 находятся под судом за подобные поступки, но дела об них с 1884 года лежат без движения, ибо лютеранские консистории и светские суды упорно отказываются давать этим делам ход, отрицая вину пасторов во всяком случае.
   Губернатор указывал, что единственный способ пособить делу и сломить упорство - подвергать преданных суду пасторов, хоть в крайних случаях, временному удалению от должности распоряжением министра внутр. дел. В таком случае они лишились бы половины содержания, и, таким образом, суд принужден бы был производить и оканчивать эти дела.
   На этом предположении Ваше Величество изволили сделать одобрительную отметку, которая подлежала исполнению со стороны министерства внутр. дел.
   Но от слова как еще далеко до совершения дела!
   В конце лета министр внутр. дел внес в комитет министров представление в вышеуказанном смысле.
   Оно слушалось осенью. Встал барон Николаи и стал доказывать, что дело это не подлежит ведению комитета, а должно быть рассмотрено в Госуд. Совете, так как предполагает дополнение к статьям устава евангелических консисторий.
   Взгляд, очевидно, натянутый, так как предмет представления чисто административного свойства.
   К сожалению, в это заседание выехал, по важности дела, сам граф Толстой. Он только что вернулся из отпуска и был в каком-то болезненном настроении, говорил слабо. На предложение бар. Николаи он ответил согласием. Что было делать остальным членам (кои большею частью были иного мнения), когда министр, внесший представление, соглашается передать дело. Я возражал, но гр. Толстой не поддержал. Если б он уперся, дело решилось бы в комитете.
   Этот поворот дела был уже нравственно неблагоприятен: весть тотчас перенесена в Ригу, и пастора ободрились.
   Через неделю дело слушалось в соед. деп-тах - законов и гражданском Госуд. Совета. Министерство предложило другую редакцию закона, слабее прежней, но все-таки удовлетворительную: министр вн. д. в потребных случаях предлагает об устранении пастора консистории, и это предложение для консистории обязательно.
   Резолюция состоялась единогласная, и дело перешло в общее собрание.
   Встал Рихтер и взволнованным голосом стал говорить (я ждал от него более благоразумия) о кострах инквизиции, о Варфоломеевской ночи, об отмене Нантского эдикта при Людовике XIV, о преданности остзейцев правительству и т. п.
   К нему присоединился граф Пален с подобными же речами. Оба выразили то мнение, что временное устранение пастора - столь важное дело, что его следует представлять на рассмотрение сената, который может распорядиться в таком только случае, если вина доказана очевидными доказательствами!
   Говорили немало, и можно было бы собирать голоса, но те члены предложили передать дело в департаменты для нового обсуждения. К сожалению, председатель поддержал это мнение, и так дело затягивается вновь, и на месте упорствующие пасторы получают новое ободрение.
   Рассмотрение дел этого рода в сенате отнимает у меры всю нравственную силу, перенося обсуждение в коллегию, то есть на спорное место, где голос хотя бы одного члена уже парализует силу решения. Притом с этим порядком соединено замедление производства, и открываются пути ходатайствам всякого рода.
   А главное, что весьма опасно и о чем может быть не подумали сами г. г. лютеране,- что мера эта послужила бы опасным прецедентом и относительно латинских ксендзов. Тогда непременно поднимется и римская курия и потребует у русского правительства уравнения своих ксендзов с пасторами. Затруднение будет для правительства немалое.
   Константин Победоносцев
   Петербург, 21 декабря 1887
   1888 ГОД
   72
   Прочитав записку Любимова, присланную от Вашего Величества, не нахожу в ней ничего такого, чем бы оправдывалось негодование, возбужденное ею у гр. Воронцова. В записке этой много верного и справедливого, а если он, будучи защитником нового университетского устава, старается показать, что этот устав не имел влияния на беспорядки, за это едва ли можно осудить его, хотя взгляд его на дело по необходимости несколько односторонний. Не понимаю также, почему Воронцову показалось, что в записке "безбожно исковеркана родная речь". Я нахожу, что записка написана ясным и правильным языком. А в письме Воронцова дело решается сразу таким решительным тоном по первому впечатлению.
   На мой взгляд, нынешние университетские беспорядки существенно отличаются от прежних, бывших с 1862 года, именно тем, что в них не видно политической подкладки, а видно главным образом мальчишество, охватившее значительную массу разгоряченных студентов. В этом отношении они напоминают истории, и в прежнее время случавшиеся в учебных заведениях большею частью из вздорных причин неудовольствия на начальство. Только теперь все это происходило в громадных размерах. Невозможно относиться серьезно к требованиям, заявленным толпою; невозможно также оставить без строгого и решительного осуждения насилие и дерзость некоторых относительно инспекторов, каковы бы они ни были. Итак, теперь делать какие бы то ни было уступки, хотя бы и основательные, было бы ошибкою со стороны правительства. Теперь всего нужнее дать успокоиться молодым людям и дать замолкнуть всяким сплетням и слухам. Поэтому в совещании, бывшем у гр. Толстого, все согласились с предложением Вышнеградского отсрочить открытие университетов до начала следующего семестра, т. е. до марта - отсрочить в принципе, дав возможность начать учебные занятия и ранее, если профессора поручатся в том, что беспорядка не будет.
   Но из каких причин возникли эти беспорядки? (Какую связь имеют они с новым уставом? С действиями лиц начальственных в министерстве и в университетах?) Вот вопрос, который теперь служит темою разговоров. Гр. Воронцов предполагает решить его посредством какой-то следственной комиссии из 3 членов Государственного Совета и в результате отыскивать виновных, с тем, чтобы их казнить "беспощадно". Мысль эта представляется, по меньшей мере, странной. Это придало бы всей истории несоответственные размеры какого-то важного государственного события, взволновало бы умы преимущественно в той же молодежи, которую, напротив, должно успокоить, возбудило бы страсти, породило бы доносы и сплетни всякого рода, коих и без того много,- не привело бы в сущности ни к какому определенному результату, а между тем сразу сделало бы невозможным оставаться нынешнему министерству нар. просв., и связало бы по рукам всех его преемников. Едва ли что могло бы быть вредней этой меры в нынешнем положении дела.
   Для меня совершенно понятно, отчего беспорядки возникли в нынешнем их виде. Вот как я объясняю себе это дело.
   Ваше Величество изволите припомнить, что я был в числе противников нового устава в цельном его виде. Я говорил: "Измените некоторые статьи, ограничьте выборное начало, усиливайте власть начальства, но не ломайте в корне систему всей организации! Вы разрозниваете студентов с профессорами, тогда как укрепление нравственной связи между ними и должно служить главным интересом деятельности и главною опорою порядка. От этого добра не будет. Зачем строить новое учреждение и еще с чужого образца, когда старое учреждение потому только бессильно, что люди не делают в нем своего дела как следует, и власть сама не пользуется своими правами?"
   В Ропше, у Вашего Величества, я один был представителем этого мнения против гр. Толстого, Делянова и Островского. Трудно было Вашему Величеству не согласиться с двумя - настоящим и бывшим - министрами народн. просвещения в таком деле, в коем они прямые и ответственные хозяева. Новый устав был утвержден.
   В университетах сразу оказалось множество профессоров, недовольных и раздраженных. Студентам, новые порядки показались тяжелы.
   Без сомнения, всякий серьезный и добросовестный из профессоров должен бы был, хотя и не сочувствуя новым порядкам, подчиниться им в силу закона, поддерживать их, применить к ним свою деятельность (ибо не все же в них дурное и невозможное к исполнению) и примирять студентов с уставом, а не возбуждать их против него.
   Но далеко не все они серьезные. В числе их множество молодых, легкомысленных, самолюбивых, своевольных, есть немало с фантазиями в голове, с политическою подкладкой, с желанием произносить возбудительные речи на кафедре. К сожалению, таких немало именно в Москве, где они играют роль в обществе, в литературных кружках, а иные и при дворе кн. Долгорукого.
   Итак, для успешного действия нового устава непременно нужно было образовать в среде профессорской здравый круг влиятельных лиц, которые бы вошли в дух его и оказали бы правительству нравственное содействие к его осуществлению. Вместо того образовался, к несчастью, кружок совершенно противоположного направления,- людей, приносивших с собою в университет желчный, раздраженный протест против новых порядков. Может быть, министерство могло бы действовать с большим искусством и тактом в принятии мер, в выборе людей и пр., но трудно вообще всякому действовать безошибочно при нынешней всеобщей распущенности умов и нравов, а притом министерство с новым уставом поставило себе задачу не по силам трудную и принуждено было проводить новые порядки во что бы то ни стало.
   Итак, вот какие горючие элементы накоплялись в университетах и особливо в Москве! Несколько профессоров, уже заведомо вредных своею деятельностью, пришлось уволить; этим число недовольных и раздраженных кружков еще усилилось, и уволенные продолжали свою деятельность, хотя вне университета, но в университетской, т. е. профессорской и студенческой сфере. Раздражение питалось ежедневными слухами, сплетнями, рассказами о лицах, коим приписывались небывалые действия и слова о разных готовящихся мерах и т. под. Сплетня имеет у нас громадную силу, и это, по моему убеждению, величайшее зло, от которого мы терпим. Люди не находят прямых путей и пробираются окольными путями. Частные собрания, домашние беседы, клубные разговоры, газеты,- все это кишит невероятными историями и рассказами о людях и событиях, вносящими раздражение в общество. Переходя в Москву, слухи этого рода приобретают еще более фантастические формы; это всегда бывало, а теперь, при всеобщей болтовне, чрезмерно усилилось.
   В 1886 году Ваше Величество посетили университет и были встречены энтузиазмом студентов. Но,- буду, как всегда, выражать по правде мысль свою,- если бы от меня зависело, я не решился бы устраивать этот прием в университете. Это - не то, что появление Государя в народе, что прибытие Государя в благоустроенное цельное, дисциплинированное учебное заведение. Университет в нынешнем положении есть толпа студентов (в Москве 3.500). Поневоле приходилось сортировать ее, отстранять массу лиц недостаточно благонадежных, допускать кружок некоторых профессоров, которые стояли и хмурились. Все это - недовольные, которые стали еще более усиливать раздражение. В массу молодых людей пущены были толки о подлостях, о шпионствах,- слова, которые способны сами по себе зажигать молодежь без всякой проверки. Вы изволили слушать студенческий хор, студ. оркестр,учреждения, организованные инспектором. Вдруг поднялись толки, что все это заведено им ради шпионства, и что подло принимать в них участие. Инспектора Брызгалова я не знаю,- может быть, он и действительно имел иногда грубую манеру, не всегда действовал с тактом,- но мало ли каких начальников имели мы в прежнее время, и трудно инспектору студентов сохранить полную безупречность в виду поднимающейся на него травли. И теперь ходят про него рассказы, которых никто не проверял, и которые по проверке оказываются вымыслом, а между тем им верят по ею пору.
   Вот под влиянием каких действующих причин разгорелась, по моему мнению, московская история. Любимов правду пишет, что тут немало действовало крайнее легкомыслие нашего общества. Нередко родители, знакомые, вместо того, чтоб сдерживать и урезонивать молодых людей, сами еще возбуждали их под влиянием тех же слухов и сплетен и невообразимой путаницы понятий о долге и порядке. Наконец,- и то беда, что местная администрация идет иногда у нас вразрез с учебным начальством. Я сам был свидетелем в Киеве, как по поводу беспорядков генерал-губернатор и универс. начальство образовали из себя два лагеря и две партии, действовавшие друг против друга. Нечто подобное происходило, кажется, и в Москве. К сожалению, у нас многие, во власти сущие, не понимают, что можно видеть ошибки власти, можно глубоко скорбеть о них, но не следует выставлять их на позор, и в решительные минуты долг велит стоять на стороне власти.
   Конечно, если бы в Москве сумели бы власти сразу потушить возникшие беспорядки, то все движение и ограничилось бы одной Москвою. Но от тамошней искры зажглось повсюду. В Петербурге козлом отпущения намечен ректор,несчастная жертва - и жертва долга, потому что он добросовестно взялся за дело, на которое призвали его, но не рассчитал ни сил своих, ни условий среды, в которой пришлось действовать! Он человек прямолинейный, но не выделанный, без всякой эластичности, которая требуется для администрации. А между тем про него сочинены чудовищные рассказы и, по слухам, зовут его "мерзавцем", хотя не могут объяснить, за что и почему так его позорят. Его поставили на это место потому, что он человек убеждения. Не знаю, может быть, удобнее был бы человек гибкий, без убеждений; но легко ли такого найти и выбрать?
   Ваше Величество изволите писать, что в удобную минуту призовете меня для словесного объяснения по этому делу; но трудно предвидеть, когда найдется у Вас свободное для этого время; итак, я сел, чтоб написать по возможности обстоятельно свои мысли. Когда благоволите дать мне знать, явлюсь и дополню, что потребуется.
   Письмо гр. Воронцова, без сомнения, одному лишь мне будет известно, по доверию Вашего Величества.
   Константин Победоносцев
   6 января 1888
   73
   Вчера вечером встретил я на балу Вышнеградского. Он был смущен внезапным падением нашего курса,- и так низко, как он до сих пор еще не падал. "А знаете ли, какая была ближайшая причина этого падения?- сказал он,- известие о решении московских присяжных по делу Кетхудова".
   Решение, по правде, возмутительное. Украдено на почте чиновниками 120 т. рублей, посланных в Берлин, и присяжные признали вора невиновным.
   Решение это состоялось под влиянием речи адвоката, доказавшего, что хотя деньги украдены,- но какие деньги? Посланные с ущербом для казны, и куда же? В Берлин,- центр биржевой спекуляции, высасывающей деньги у нашего народа.
   Очевидно, что весть о таком решении должна была произвесть впечатление в Берлине.
   А теперь газеты, защищающие наш суя присяжных во что бы ни стало, принимаются оправдывать этот приговор такими же резонами.
   И вот наши международные отношения, запутанные и без того уже всякими недоразумениями, сплетнями, газетными статьями, страдают теперь еще от нелепых приговоров суда.
   Поистине, давно пора положить предел этому бесчинию судебных решений! Учреждение присяжных сшито совсем не по нашей мерке, да теперь и повсюду, кроме Англии, оно колеблется. У нас присяжные, безо всякой дисциплины, без строгого руководства, случайно собранные, невежественные, остаются под влиянием адвокатских речей и всякого рода влиянием слухов [ 3 ], общественной болтовни, происков и интересов, а председатели, которые имели бы характер, волю и опытность, чтоб руководить прениями,- великая у нас редкость.
   Позволяю себе еще раз обратить внимание Вашего Величества на эту настоятельную нужду.
   Правда, что не легко сделать это без участия прямой воли Вашего Величества.
   Вот уже год прошел с тех пор, как министр юстиции внес в Государственный Совет проект закона об ограничении суда присяжных. Надобно было бы тотчас пустить его в ход, но гражданский департамент не расположен к тому. Дело затянули, придумав потребовать заключения от всех министров, к чему, думаю, и нужды не было. Итак, до сих пор дело лежит, так как, говорят, от 4 министров нет еще заключения. Так оно может недвижимо перейти и в следующий год, если не будет дан толчок сверху. Если б Вашему Величеству угодно было объявить великому князю-председателю решительную волю, надобно надеяться, что дело подвинулось бы.
   Константин Победоносцев
   11 февраля 1888
   74
   Думаю, что Вашему Императорскому Величеству будут не без интереса некоторые подробности о нынешнем киевском торжестве.
   Я приехал сюда поутру 11 июля, в тот самый час, когда происходило открытие памятника Б. Хмельницкому. В городе шли торопливые приготовления к празднику; но дело об устройстве его было в каком-то неопределенном состоянии,- каждый час распоряжения менялись, и пришлось довольно беседовать и с митрополитом, и с головою, и с А. Р. Дрентельном, чтобы примирить разногласия. Покойный А. Р. относился к этому торжеству с каким-то недоверием и подозрительностью; он опасался до болезненности, чтоб не вышло каких-нибудь манифестаций по поводу славян и славянского вопроса, и потому старался даже до щепетильности устранить всякое участие в торжестве гражданских и военных властей. Ему хотелось сжать все дело в рамки ежегодного празднования 15 июля, исключительно церковного.
   А между тем, дело принимало широкие размеры, далеко за пределы этих тесных рамок: дело оказывалось торжеством поистине всенародным, и являлось одушевление замечательное. Ежечасно прибывали депутации из разных городов и учреждений. Из Нижнего голова с гражданами привезли великолепную хоругвь в дар Киеву; московские хоругвеносцы привезли 4 драгоценные хоругви; депутации из разных городов, особливо имеющих историческую связь с Киевом, привезли патриотические адресы; наезжали представителями разных епархий епископы из Нижнего, из Чернигова, из Петербурга и Москвы, из Кишинева и пр.; приехал митрополит черногорский со своим дьяконом. Приехали, несмотря на препятствия, из Сербии, Протич и Груич (бывшие министры и посланники в России); из Румынии - преданные России - кн. Богоридзе, Разновано и несколько других лиц (епископу Мельхиседеку румынское правительство, к стыду своему, не дало отпуска в Киев!). В Австрии правительство формально запретило давать паспорты в Киев; однако, прибыли из Галиции и из Венгрии с риском преследования те же галичане и словаки, которые были в Петербурге на день Кирилла и Мефодия и за то подвергались уже гонению. 13 числа явилось 11 крестьян из Галиции; они тайно пробрались через границу,- их устроили гостеприимно в лавре. Все эти люди благоговейно, со слезами на глазах, ходили по храмам и улицам киевским. Памятник Хмельницкому производил на них сильное впечатление; на нем надпись: "Водим под царя восточного православного", и эту надпись они пожирали глазами. Даже сербы, проходя мимо, говорили: "Вот наша программа, зачем нам искать другую".
   Русских людей всякого числа прибывало множество,- и все было в радостном ожидании торжества. Необходимо было дать удовлетворение этому чувству; оно не удовлетворилось бы обычным церковным празднованием 15 июля. Я говорил по этому поводу с Дрентельном. От города готовился обед на 450 человек. Этого-то обеда особенно опасался Ал. Романович,- боялся речей со славянскою политикой,- и потому объявил заранее, что речей не будет, и всякая речь покрыта будет музыкой. Мне удалось, однако, убедить его, что необходимо дать высказаться патриотическому чувству. Я принял это на свою ответственность: говорить-де я буду один, и то, что я скажу, не будет опасно. На этом Дрентельн успокоился.
   Погода установилась прекрасная. Город почистился, украсился и стал действительно чудно хорош, благодаря живописности своей. Церкви все почистились к празднику: в Софийском соборе сняли грязь и копоть, сняли верхний ярус иконостаса, так что нерушимая стена открылась вся. В Михайловском монастыре идут работы: там открыты недавно под слоем новой живописи интереснейшие фрески, как думают, той же эпохи, как и софийские.
   13 числа служили торжественно заупокойную литургию в маленькой церкви св. Николая на Аскольдовой могиле, и потом на площадке перед церковью, в виду множества народа, унизывавшего соседние вершины, служили соборную панихиду по всем воинам, убиенным на брани в течение 9 столетий! Это была трогательная церемония.
   14 числа происходил акт в духовной академии, в старинной зале, увешанной старыми портретами. Это был, так сказать, первый акт торжества, оставивший во всех глубокое впечатление. Проф. Малышевский сказал с одушевлением прекрасную речь, в которой обозрел историю России в связи с Киевом, с церковью, с Польшей и латинством. Все были настроены торжественно. Затем началось чтение адресов от Москвы, от Нижнего, от других городов, одушевленных патриотическим чувством. Выступили с приветствиями митроп. Михаил сербский, черногорец Митрофан, греческий архимандрит Неофит. Напоследок я прочел любопытнейший документ, только что полученный из Лондона,- послание архиепископа кентерберийского Эдуарда киевскому митрополиту Платону. Прилагаю его при сем в русском переводе.
   В тот же день вечером, в 6 часов, ударили ко всенощной. Мы пошли сначала в Софию. Всюду служило по нескольку архиереев с превосходными хорами певчих, всюду - великое множество народа, всюду - благолепие. Простояв начало здесь, мы перешли в Андреевский храм, где совершалась главная всенощная. Лития совершалась вне храма, на высокой площадке, его огибающей, и так, в вышине, над городом, в виду чудной картины Заднепровья, все стояли со свечами, и шла процессия вокруг с осенением крестом на все 4 стороны. Сюда же вышли потом на величание "хвалите", и тут же было пение канона с акафистом. Подле меня стоял все время Александр Романович с женою... можно ли было подумать, что наутро его уже не станет.
   Отсюда - в лавру. Там чудесная картина. В храме стать уже некуда от молящихся, а весь двор, облитый лунным светом, наполнен паломниками-богомольцами, которые группами сидят и лежат тут и тут же проводят ночь в ожидании утреннего колокола.
   Все это хождение совершал Саблер со множеством иноязычных, которых водил за собою, показывая и объясняя им,-5 румын, 3 сербов, трех молодых японцев (только что кончивших русскую семинарию в Токио и присланных в академию) и двух молодых англичан, которые накануне явились из Лондона и теперь с изумлением и, по-видимому, с восторгом смотрели на Киев, на народ и на нашу красоту церковную.
   Сегодня, в 8 часов утра, ударили у св. Софии. Как хорошо было в церкви, и сказать невозможно;- все блестело и сияло, все торжествовало и пело! Я смотрел на Протича и Груича,- крупные слезы катились у них по лицу. Явились и два абиссинца, коих привез вчера Анненков; оба стояли в белой одежде и сверху в черных плащах (все это сшили им в Москве и в Петербурге),-оба стояли с достоинством и усердно молились, держа в руках свои книжки, с серьезными лицами;- видно было, что они в изумленном восторге ото всего, что видят. На них смотрела с крылоса умиленным взором землячка их,- черная девица (умница, проживающая в петербургском женском монастыре) в розовом платье и ярко-желтой шляпке.