Он был сыном кузнеца; все его детство прошло в отцовской кузне в маленьком селе на Волыни. Тело античного героя (разве только кулаки чуть побольше) завершалось породистой головой казака, воина-профессионала. Темные глаза его были скошены к переносице, видимо, для концентрации на жертве перед последним прыжком. Он был силен, ласков, смешлив, его любили друзья и начальство, собаки ходили за ним стаями, а женщины совершали ради него древнегреческие поступки. Он пил на равных со всей академической профессурой с самого первого дня, несмотря на то, что был лишь студентом первого курса. Он казался всезнающим, хотя прочитал всего две книги. Одна из них была «Рубай» Хайяма, другая — «Золотой осел» Апулея. Он помнил их наизусть и часто цитировал, иногда, в самое неподходящее время — например, в три часа ночи, когда мы спали под громадным осокорем во дворе старой сельской школы. Вечером он исчезал, но под утро обычно появлялся. Как всякого воина, после надоевших ласк его тянуло к товарищам. Он был необычайно энергичен для этого времени суток — как какой-нибудь филин; в нем бурлила темная энергия и шмурдяк, который он называл «Вино». Обычно я бывал безжалостно разбужен; рубай перемежались подробностями минета.
 
   От смеха никто не спал, какой-нибудь особо нервный петух пытался перекричать сову и изгнать из нас беса. Все уважали практические познания Ивана и считали его экспертом. Иногда ночью раздавался нервный стук в стекло; тревожный голос требовал немедленно Ивана. Пластично (он все так делал) Иван открывал окно; маленькая бледная фигурка копоши лась внизу, отбрасывая лунную тень и воняя чесноком. «Iван, шо робити, дуже болить», — жаловался призрак, сжимая рукой штаны внизу живота. «Перестояв», — царственно возвещал Иван, помогая своему суждению величественным библейским жестом. Мы были студентами Академии художеств. Зимой, весной и осенью нам полагалось писать обнаженную натуру в пыльных, увешанных старыми тряпками мастерских, а летом — жить в маленьких городках сельского типа, пить шмурдяк, драться с населением этих буколических мест, осеменять его, изучать фольклор, а также писать этюды, делать наброски и воспевать трудовые подвиги колхозного крестьянства. Это называлось «пленэр», а также «практика». Никто лучше Ивана не мог наладить отношения с местной элитой. Диапазон воздействия его обаяния колебался от секретаря горкома до главного городского урки. Собаки тоже считали его своим. Наверняка на своем тайном собачьем съезде они единогласно признали его вождем. Так он и ходил повсюду, сопровождаемый полудикой стаей — варварский коктейль из Ахиллеса, Маугли и казака Байды; а еще добавьте пыльных, черных, нависающих бахромой вишен, напоминающих о Тантале; солнца, которое выцвело от самого себя, и размешайте языками тополей, которыми вылизано до блеска это летнее украинское небо; и еще, конечно, налейте «биомицину» (официально эта жидкость называлась «Бiле мiцне») — напитка, обладающего чудесным даром отключать надоевшее сознание, а в более умеренных дозах вдохновляющего на свершение смелых и бесполезных для карьеры поступков. Главными в стае считались Джек, Пират и Босый. Они были преданы Ивану до конца, готовые пожертвовать даже самым дорогим, что есть у собаки — своим свободным временем — ради счастья состоять в его свите. Мы знали: если есть собаки, то Иван где-то рядом. Ночью их вой доносился с вершины холма, называемого Лысой горой. Вой был ритмичен, им собаки пунктуально отмечали очередной оргазм своего вождя. Кое-кто внизу даже умудрялся заключать пари, условия игры были похожи на рулетку: чет-нечет, первая пятерка — вторая пятерка, но сложнее всего, конечно, было отгадать точную цифру. Утром вся стая стекала вниз: впереди молодой, спортивный Джек Сын Овчарки; за ним длинный, черный, криволапый, похожий на крокодила, Пират; затем Иван с жертвой — и, наконец, кудлатый, пожилой и циничный, готовый продать свое вращение хвостом за кусок колбасы кому угодно, Босый в арьергарде. Все это казалось мне смешным и глупым. Я еще был мальчишкой, несмотря на восемнадцать лет; приключения и война интересовали меня больше, чем женщины. Некоторые были очень хороши и даже рождали романтические ассоциации, но потом почему-то оказывались либо смешливыми дурами, либо истерическими фантазерками. Они вызывали опасения, как пауза в разговоре, и Иван это заметил. С удивившей меня жестокостью он сообщил, что не пустит меня ночевать, если я сегодня же не овладею женщиной и не принесу ему доказательства. Товарищи поддержали его. Я сказал: «Гады», — после чего, в сопровождении проверяющего (Иван все организовывал по-военному четко), был изгнан на Турбазу, где и концентрировались искательницы острых ощущений. Обычно они камуфлировали свои желания, выдавая их за географическое любопытство. К счастью, это никого не обманывало, отказа не было никому, даже загадочному Петренко. Про него толком ничего не было известно, кроме того, что целыми днями он валялся под мотоциклом, задумчиво изучая его внутренности. Вечером анатомия уступала место физиологии: Петренко появлялся на Турбазе (там всегда были танцы), где сначала некоторое время стоял в позе Печорина, тщательно выбирая жертву. Спикировав и охватив добычу извазюканными в мазуте лапами (их он не мыл никогда), он делал несколько задумчивых и экономных движений ногами и тазом. Широко расставленные рыбьи глаза Петренко тем временем изучали окрестности. Оценив обстановку, он нежно наклонялся к девушке и неожиданно громко произносил ключевую фразу: «Ходiм поїбемось!» Если это сразу не действовало, то Петренко выдавал еще одну домашнюю заготовку: «Ну, шо то6i, жалко?» Этот довод казался убедительным, и пара исчезала в кустах. На все уходило меньше минуты. На сей раз Петренко отсутствовал. Повар Турбазы, высокий евнухообразный пидарас Петя весело подскакивал на пухлых ножках (его щекотали два грузина в кепках), повизгивая, как щенок, и, забываясь, говорил о себе в женском роде. Моя девушка (кажется, она была из Перми) безропотно шла со мной на пляж, проделав перед этим ритуальные танцевальные движения; чуть поодаль тащилась тень проверяющего. Я чувствовал странную отстраненность: так, наверное, чувствуют себя зомби на Гаити, когда, разбуженные куриными лапками и магическим бормотанием, они вылезают из уютных склепов и крадутся меж пальм и крестов по своим черным делам. Здесь же вместо пальм была верба, ветер бросался песком, Днепр, как и положено, ревел и стонал. Мы шлепнулись на песок, пытаясь укрыться от ветра; проверяющий, увидев наш маневр, решил, что дело в шляпе, и ушел (до этого он крался за нами, как ревнивый муж). Дальнейшее происходило в полном молчании. Мою девушку сразу занесло песком, а я снова и снова совершал эти древние, изначальные телодвижения, чувствуя, что на самом деле это никакой не я, что я далеко, что девушка — это уже не девушка, а сама Мать Земля (ее таки здорово засыпало), что хорошо бы сейчас все это бросить и пойти пить чай, но нет, давай еще, а теперь слушай слабое попискивание, вытирай девичьи слезы (чертов песок, он всюду), и еще, ух, а вот уже начался дождь, и опять река, и ветер, и кусты…
 
   «Подивiться на нього, — сказал Иван, — одразу видно, шо людина дiлом занiмалась, i провiряющого не треба». Я стоял перед ними, мокрый и грязный, а они — разом, достав из-под кроватей шампанское, выстрелили в бурную шевченковскую ночь.
 
   Подозрительное чавканье снизило общий пафос. Свободной от шампанского рукой Иван извлек из-под кровати упирающегося Пирата — в зубах у него завязли остатки породистой копченой колбасы.
 
   Двор был стерилен. Он смутно напоминал Японию. Черная с золотом швейная машинка стояла под немыслимым орехом на узорчатых чугунных ногах. Листья ореха пахли эфирными маслами и дезинфекцией. За машинкой сидел человек с худой загорелой шеей, одетый в трусы и полосатую рубашку. На голове у него была шляпа с дырочками, а в зубах торчал «Беломор». Он шил черные фрайерские штаны, широкие снизу и узкие наверху; карманы штанов были роскошно отделаны кожей. Цикадный стрекот машинки не заглушал женских криков, хохота и всхлипываний, доносившихся из хаты. Все было ясно. «Ваня тут, щас вiн вийде». Портной перекусил нитку и деликатно попытался вклиниться в животные звуки. «Я сiчас», — сказал Иван и появился через пятнадцать минут — одной рукой он срывал вишни, другой надевал фрайерские штаны. «Iван, — сказал я, — ми спиздили кролiв. Хлопцi дiзнались, що це ми. Вони сказали, що прийдуть увечерi. Вони сказали, що нас вони вiдпиздять, а наших дiвок виїбуть. Якщо тiки ти не поговориш з ними. Хоча дiвок не шкода — вони всi такi язви». «Собацюри, — ласково произнес Иван, застегивая штаны, — дня без пригод прожити не можете». Он весело подмигнул появившейся девушке. Девушка сыто щурилась, пытаясь вернуться из Зазеркалья. «Батьку, — лениво скомандовала она, — що ви там розсiлися? Несiть хлопцям борщ». «Щас, щас, доню, вже несу», — кротко отозвался портной, смахивая крошки со стола в свою шляпу.
 
   Как рассказать про лето? Как рассказать про прохладную чайную в густом саду среди жары, где мясо с картошкой подавалось в больших горшках, из крана текло холодное пиво, а на стенах висели большие картины, написанные на клеенке (этапы жизни Тараса Бульбы), и вишни можно было рвать прямо из окна. Про ночные драки на танцплощадке, которые волшебным образом прекращались при появлении Ивана со своим новым другом — цыганом с золотыми зубами, главным бандитом города. Про то, как они вместе с цыганом напились портвейну на быстроходном корабле под названием «Ракета», после чего цыган выпал за борт, а Иван поймал его и некоторое время тащил в кильватерных бурунах эту диковинную, золотозубую и пышноусую тварь, пока, наконец, не втащил обратно, после чего тут же выпал сам и прохлаждался, вися на могучей руке в пенном водовороте, хохоча и выкрикивая хайямовские рубай прямо посреди фарватера великой реки. Время шло, мы продолжали жить и безобразничать. Академия была закончена; некоторые уехали покорять столицу империи, кто-то женился, кто-то успел умереть, а кто-то спиться. Иван не объявлялся, говорили, что он уехал в Черновцы, но однажды я все-таки встретил его. Он потолстел и стал как-то ниже, на руке у него висела маленькая, похожая на благополучную амбарную мышь, женщина. «Як ти мiг, Iван», — вырвалось у меня сдуру. Иван улыбнулся своей ласковой улыбкой и пощекотал усами мое ухо. «Знаєш, — шепнул он, — я просто человека пожалiв». Был ли он героем? Наверное, да. Маршал Ланн, один из орлов Бонапарта, как-то сказал, что гусар, который в тридцать лет не убит — не гусар, а дрянь (ему самому в тот момент было тридцать четыре, и вскоре его убили). Вероятно, он имел в виду, что героизм всегда влечет за собой известные последствия. Если частота отклонений от этого правила превышает допустимую, это ставит героизм под сомнение. Но на самом деле все еще хуже. Героем вообще нельзя быть долго, потому что негерои устают от его геройства. Если же он упорно продолжает геройствовать, он становится неприятен; своей безупречностью он как бы подчеркивает ущербность всех остальных. И что же ему тогда остается, кроме как умереть, или, что еще противнее, стать таким же, как вся эта сплоченная отсутствием героизма банда? Не потому ли старый Язон устроился пить свой греческий «биомицин» под тяжелой и ненадежной кормой «Арго»? Но все же зачем? Почему?