Страница:
-----------------------
- Младенцем, на коленях у матери, сидел я, говорят, не как другие дети; иногда уставливался глазами по целым часам на какой-нибудь предмет, как будто думая о нем, иногда смеялся так долго и приятно, что никто не мог смотреть на меня без удовольствия, и даже сам суровый отец мой улыбался невольно. Никто не слыхал от меня крику: всегда послушный, исполнял я с какоюто радостию всякое приказание. Рано пробудилось во мне любопытство, и лишь только стал я понимать чтонибудь, как и начал расспрашивать домашних обо всем, что попадалось мне на глаза; они не знали, куда деваться от моих изысканий. Надевали ль на меня новое платье, я спрашивал, из чего оно сшито, откуда взята материя, как она делается, кем, где, из чего; подавали ль кушанье на столе, мне хотелось узнать, как оно приготовляется, из каких снадобьев, где берут сии снадобья, когда ввелось оно в употребление. Ответами никогда почтя я не был доволен, и задолго еще до истощения моих вопросов меня заставляли умолкать, и я, с досадою, голодный, принужден был прибегать к догадкам и умозаключениям. В детских играх редко принимал я участие, но напротив любил делать, чем скучали другие: так на осьмом, девятом году для меня приятно было, хоть я и не понимал тому причины, смотреть, смотреть долго на синее небо, осыпанное блестящими звездами, - на месяц, который в туманную осеннюю ночь светлым шаром катился по небу через тонкие облака, - на реку, как она с шумом и белою пеною бьет всякую преграду на пути своем, течет извилинами далеко, далеко и теряется наконец вдали, чуть видимой. На девятом году, отслужив молебень Козьме и Дамиану, отдали меня учиться к нашему прежнему дьякону. Скоро я выучил азбуку и понял склады; как удивился я этому искусству разнимать каждое слово на его составы и опять складывать, и писать, чтоб всякой вдали понимал наши неслышные речи! Как человек мог выдумать это, часто размышлял я с собою и тотчас поверил своему учителю, который сказал мне, что первые слова написаны были богом, давшим Моисею десять заповедей на горе Синайской. Переход от письма к печати казался для меня не столь мудреным, хоть я и чувствовал большее удовольствие, рассуждая с собою, каким образом человек постепенно дошел до этого остроумного изобретения. Меня посадили за часовник и псалтирь. Других книг запретил давать мне батюшко, говоря, что я могу избаловаться от них, отвыкнуть от дела и набраться грешных мыслей. Здесь перервались мои новые удовольствия: я не понимал почти ничего из читанного; дьякон не толковал мне пли толковал так, что растолкованное казалось мне после еще мудренее, наказывал больно, если я не выучивал наизусть скучных уроков, - даже иногда за то, что выговаривал слова не так, как напечатаны они в книге, а как произносятся в просторечии, - и во мне поселилось непреодолимое отвращение от такого учения. Сидя у него за указкою и пером, над непонятными книгами целый день до вечера, я скучал, голова моя тяжелела, ум тупел, и даже в свободное время я не мог уже ни о чем думать, ничто уже не доставляло мне удовольствия. Усталый, в изнеможении, приходя домой, я бросался па постель и спал непробудным сном до нового истязания. Родители мои заметили это, хотя никогда я не смел жаловаться, и, желая сберечь мое здоровье, решились взять меня чрез два года от дьякона, тем более что я выучился уже хорошо читать, писать, считать. Как я был рад! насилу вырвался я из этой душной темницы! Опять я дышал свободою, думал, делал, что хотел, и месяца через два оправился совершенно. Батюшка стал брать меня в город и приставил к лавке. Сначала я очень полюбил эту суету, этот шум, это разнообразие. Беспрестанно видел я перед собою новые лица, возрасты, звания. С утра до вечера народ кипел в рядах. , У всякого была нужда, но всякой мог и удовлетворить ее. Эта приятная возможность напечатлевалась на лицах. Все было довольно, радостно, счастливо. Я и сам принимал участие в общем действии и полною рукою оделял приходящих потребными вещами. Одному отмеривал полотно, другой подавал ленты, третьего снабжал платками. В наших лавках есть всякие товары, начиная от самых высоких и дорогих до самых низких и дешевых, от толстого затрапеза и посконной холстины, за которыми приходила к нам нищая старуха, боявшаяся передать одну полушку за аршин, до тонкой дымки, которую покупала знатная красавица, готовая без торгу заплатить вдесятеро против настоящей цены. Для меня приятно было уставлять их рядом в моем воображении. Какая длинная, длинная лестница! Какие частые, почти сходные между собою ступени, и какая чудесная разница на краях! Я долго и с большим удовольствием учился, на что в какой вещи должно смотреть преимущественно, на каких фабриках, из каких материалов она приготовляется, из каких иностранных городов получается, когда на нее бывает большее требование, в чем состоит и от чего зависит ее доброта или изъянность. Так протекли два года. Когда я все понял, когда нечего уже было узнавать мне больше, - видя пред глазами всегда одно и то же, я перестал принимать попрежнему живое участие в торговле, стал равнодушным; но каким ужасом вдруг объято было мое сердце, когда однажды нечаянно представилась мне мысль, что всю жизнь свою до гроба, до гроба должен я буду проводить одинаково, покупать, продавать, продавать, покупать. Я обомлел... Неужели бог сотворил меня только для того, - стал я думать успокоившись, - чтоб я торговал, чтоб на пятидесятом году моей жизни стал тем же, чем был в шестнадцатом? Не может, быть. Если все следующие тридцать лет моей жизни будут похожи на один день, то зачем мне и жить их? Животное, правда, пребывает всегда в одном состоянии; но разве я, человек, похож на животное? Нет. Я могу думать, говорить, выбирать, наслаждаться, знаю добро и зло, истину и ложь, мне нравится красота и противно безобразие, я переношу в себя всю природу. В этом, впрочем, не может еще состоять главное мое отличие: ведь я все это получил от бога при самом рождении и по сему дару могу только назваться любимым чадом божиим, - не более... На что же дарованы мне сии чудесные человеческие способности? Верно, на какое-нибудь великое употребление, верно, я должен делать с ними чтонибудь другое, не похожее на действия животного с своими? Они могут возрастать, улучшаться, тупеть; младенцем повиновался я первому движению, - теперь слышится во мае голос рассудка, который указывает мне, что я должен делать, чего не должен; прежде не умел я перечесть четырех, не понимал разницы между причиною и действием, забавлялся игрушками, сердился за безделицу, - теперь утверждаю, отрицаю, наслаждаюсь природою, восхищаюсь словами спасителя, повелевающего любить врагов и благословлять клянущих. - Точно, точно - человек должен возделывать свои способности, должен работать над собою, - воскликнул я себе торжественно. - Вот достойное ему занятие на всю жизнь. Я не должен быть на пятидесятом году тем, чем я есмь теперь. Все спи мысли с быстротою молнии пронеслись в моей голове одна за другою, скорее, нежели я 'пересказал их вам теперь. Как будто тяжелая гиря свалилась с моего сердца. Я отдохнул, довольный своим заключением; долго потом размышлял я о причинах, доведших меня до оного, и совсем позабыл настоящее свое положение, совсем потерял из виду те препятствия, которые встретились мне тотчас, когда дело дошло до исполнения моих новых желаний. В таких размышлениях я не мог, разумеется, заниматься своим делом: часто за простую бахрому запрашивал я столько, сколько надо взять за лучшее кружево, бархат продавал одною ценою с ситцем, обсчитывался, сдавал лишние деньги; и если бы товарищи, любившие меня от всего сердца, не старались накрывать моих проказ от батюшки, то я беспрестанно подвергался бы великим опасностям. Впрочем, они считали меня помешанным, пред моими глазами в таких случаях пожимали плечами, перешептывались между собою и вслух почти изъявляли свое сожаление. Я не обращал внимания на их суждения и продолжал думать свою крепкую думу. Все утверждало меня в прежней догадке. От общей мыс ли я обратился именно к себе: как за прилавком могу я возделывать свои способности? здесь чувствуют удовольствие только от барышей, думают о барышах, действуют для барышей. Здесь притупеют мои способности, точно как притупели они во всех моих товарищах, которые прежде, верно, думали по-моему. Стало быть, торговля мешает человеку достигать своей цели! Не может быть: если бы она не была необходима, то не могла бы и возникнуть между людьми, а необходимое не мешает. Лучше ли ее другие знания? Нет: разве судья не употребляет своего времени на решение чужих споров? Разве крестьянин не орошает кровавым потом земли для нашего прокормления? Разве солдат не учится и не дерется для защиты отечества? Разве ученый, забывая себя, не учит других? Всякое звание, очевидно, необходимо в обществе, и между тем у всякого есть забота, которая мешает ему посвятить себя исключительно на усовершенствование своих способностей... Нет, нет, я ошибаюсь. Ничто не может мешать человеку. Сии заботы, сии препятствия должны, верно, служить только к возбуждению его деятельности, к укреплению его силы, к возвышению его духа; должны служить ему лестницею на небо. Может быть, без них, избалованный и вялый, он обленился бы на долгом пути своем и заглох, как стоячая вода. С богом боролся Иаков, и спаслась душа его. ...Я весь трепетал среди сих размышлений, кровь моя с удивительною быстротою во мне обращалась, лицо горело... Так - человек должен исполнять житейские обязан ности, радеть о своем теле, но вместе и помнить свою отчизну, небо и радеть о своей душе. Он должен нести терпеливо египетскую работу и стремиться в землю обетованную!.. - Когда же ты даруешь ее узреть нам, господи, - во просил я в умилении, когда свернем мы с себя сип тяжелые оковы нужды, и целые, насладимся употреблением всех великих способностей, нам тобою дарованных, когда вкусим полное счастие и внидем в твое царствие? Чего ты от нас для этого требуешь? Будите убо вы совершении, якоже отец ваш небесный совершен есть, послышался мне внутренний голос, - и я и восторге упал на колени пред благодатным внушением. Так, так, человек должен усовершенствоваться, повторял я себе почти без памяти. Это было в лавке. Сидельцы захохотали и, увидев меня в таком положении, называли сумасшедшим, но я не внимал их диким воплям. Я был вне себя, в каком-то высоком самозабвении. Я не слыхал на себе этих вериг, этой тяжелой плоти. Душа моя парила в горних пространствах. Нет, батюшко, не могу, не могу вам выразить, что со мною творилося. Сколько я чувствовал! Как будто бы от моего сердца протянулись жилы по всей природе, как будто кровь моя разлилася повсюду, и я все услышал, все увидел, осязал, узнал, слился с общею жизнию... я ничего не имел, но все содержал. - О, зачем я не умер тогда! Не помню, как я воротился домой. Вскоре занемог я сильною горячкою, которая в шесть недель в самом деле привела было меня к гробу. Начав оправляться, пришедши в себя, я тотчас обратился к благодатной мысли об усовершенствовании, озарившей мою душу в ту незабвенную, вечную минуту, в субботу 19 января 18...го года. Тогда-то с ужасом увидел я ясно, в каком несчастном положении нахожуся, сколько имею особенных неудобств. Отец мой, выросший в нужде, навсегда остался с нею, при миллионах был нищим и беспрестанно боялся, что умрет с голоду. Выше денег нет для него ничего. Меня любит он наиболее потому, может быть, что, по его мнению, я могу сохранить и увеличить его капитал. Как осмелюсь я заикнуться пред ним, что хочу учиться, - как стану просить его, чтоб он отдал меня в училище, когда при мне часто он называл все училища распутными домами, которые непременно навлекут на землю содомское наказание, когда настрого запрещал мне читать даже Евангелие. Притом с самого младенчества я его боюся как огня. Один взгляд его часто каменит меня. Мать любит меня от всего сердца, но, покорная во всем мужу, - не имея на него никакого влияния, не может подать мне помощи. Посоветоваться, поговорить мне было не с кем, да и, не уверенный ни в себе, ни в людях, я боялся, чтоб не стали насмехаться над моими странными мыслями. - Что мне делать? Я решился обратиться к книгам. В них, думал я, долж на заключаться вся премудрость, в них разумные люди продали своим собратиям благие истины, ими обретенные, о всех предметах, достойных человеческого внимания. Там найду я средства к моему усовершенствованию. На все деньги, сколько их у меня случилось, купил я себе потихоньку книг, попросив купца отобрать самые лучшие. В глухую полночь, когда все вокруг меня засыпало, я высекал огонь, вынимал из-под полу мое сокровище и принимался читать вплоть до утра. Ах, батюшко, как обманулся я в своем ожидании! Как много мелкого, обыкновенного, пустого нашел я в одних книгах, как много непонятного, бесполезного в других! Стоило ли труда писать их, думал я часто и сожалел, что некому было указать мне на достойные и любопытные: батюшка не спускал с меня глаз и, заметив прежде, что я любил говорить о Библии с одним старым нашим приказщиком, всячески старался держать меня в удалении от всякого сообщения. Редко попадались даже и такие книги, которые хоть бы скуки не наводили на меня, очень немногие вознаграждали за потерю времени. Между прочими случилось мне прочесть стихотворения какого-то господина Жуковского. В них нашел я все знакомое, но так сладко, так приятно было мне читать их, что неприметно выучил их наизусть, - и часто, когда грусть стесняет мое сердце, когда моя будущность закрывается темными тучами, я нашептываю себе в утешение его складную речь:
Здесь радости - не наше обладанье!
Пролетные пленители земли
Лишь по пути заносят к нам преданье
О благах, нам обещанных вдали!
Земли жилец безвыходный страданье,
Ему на часть судьбы нас обрекли!
Блаженство нам по слуху лишь знакомец!
Земная жизнь - страдания питомец.
И сколь душа велика сим страданьем!
Сколь радости при нем помрачены!
Когда простясь свободно с упованьем,
В величии покорной тишины,
Она молчит пред грозным испытаньем,
Тогда... тогда с сей светлой вышины
Вся Промысла ей видима дорога!
Она полна понятного ей бога! Между тем мысли мои следовали по полученному на правлению. Я не переставал думать, смотрел в бездну, - и голова моя наконец закружилась. Все прежние вопросы, казалось, решенные, возобновились опять с новою силою. К ним беспрерывно присоединялись другие, или лучше: все Сделалось для меня вопросом безответным. Я недоумевал, сомневался. Часто смотря на небесные миры, я спрашивал себя: есть ли им пределы? Я не мог представить себе сих пределов, - ибо, если есть они, то какая же непонятная пустота за ними находится? - и вместе не постигал беспре дельности. - Усовершенствование! К чему оно? Что такое это ничто, из которого бог сотворил мир? Где превитает душа человеческая по смерти? Падение! искупление! Верую, господи, восклицал я, обливаясь горькими слезами, помози моему неверию. Я чувствовал, что диавол искушал меня, - мысль моя мешалася, в душе открылася какая-то пропасть, которая всем своим вместилищем алкала содержания и осуждена была на пустоту. Жизнь моя преисполнилась муки. Но это не все, оставалась еще мысль, которая могла произвести на меня ужаснейшее действие, и я зародил ее: что, если я служу мечте -и, грешный, своими рассуждениями собираю казнь на преступную главу свою в день страшного суда божия! Я предавался отчаянию. Часто в бешенстве бил я себя в грудь, рвал волосы, готов был разрушить все и, изнуренный, падал на землю. Вы слышали, батюшко, как я был счастлив в ту минуту. Столько же, нет - еще более, стал я несчастлив после. Одно было у меня утешение - ходить по воскресеньям к обедне в Шереметевскую больницу. Там, стоя в преддверии, обливался я горькими слезами и молился. Отдаленный алтарь, представлявшийся мне в каком-то таинственном сумраке, растворенные царские двери, священник, воздымавший длани к милосердному за грехи всего мира, согласное пение ликов, все наполняло душу мою благоговением. С каким умилением смотрел я на запрестольный образ спасителя, возлетавшего из гроба в горняя! Моя душа рвалась за ним. Другое утешение обретал я, слушая по всенощным Еван гелие, читаемое вами. Каждое слово, произнесенное вашим важным и вместе усладительным голосом отзывалось в моем сердце: Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененнии, и аз упокою вы. Возмите иго мое на себе, и научитеся от мене, яко кроток есмь и смирен сердцем: и обрящете покой душам вашим. Иго бо мое благо и бремя мое легко есть . - Господи, - вопрошал я, повергшись во прах, - скажи, твое ли иго на мне? Месяца два тому назад я прочитал книгу об естественной истории и физике. В ней узнал я много любопытного о разных примечательных явлениях в природе, на которые прежде смотрел глазами невежи. Круг моего зрения распространился, хоть, к сожалению, многого не понял я в сих драгоценных книгах. Особенно заняла меня статья о бабочках: как сии насекомые личинками укрываются в темноте и ищут себе пищи, - как в куколках образуются все их части, - как наконец вылетают они из своих темниц и красуются по лугам и полям в великолепном убранстве. Во мне поселилась мысль о смерти. Я люблю думать о ней и признаюсь, во bpel сих-то размышлений бываю наиболее спокоен, какое-то тихое уныние, в которое ныне погружается иногда утомленная душа моя, служит мне залогом, что предчувствие мое сбудется и я скоро достигну тихого пристанища, идеже несть болезни, ни печали, ни воздыхания. ... Мне ужасов могила не являет, И сердце с горестным желаньем ожидает, Чтоб Промысла рука обратно то взяла, Чем я без радости в сем мире бременился, Ту жизнь, в которой я столь мало насладился, Которую давно надежда не злагит.
Вот, батюшко, вся история моей жизни. Сам я никогда не видал ее так ясно, как показал вам теперь, и удивляюсь, откуда взялись у меня слова на то, чтоб выговорить в порядке все мысли, рассеянно пронесшиеся в голове моей в столь продолжительное время. Верно, мое желание дало мне силу, и, косноязычный, я обрел язык пред вами. Рассудите и научите меня. Единственное мое желание: смерть или свет. - Сын мой, - сказал важным голосом священник, за долго до окончания речи вставший невольно с своего места пред молодым человеком, - благо тебе, что святая вера никогда не покидала тебя среди опасных сетей, раскинутых для твоего уловления человеконенавистником. Молись, молись богу; и он, даровавший тебе душу пылкую и разум острый, проницательный, укажет и путь, воньже пойдеши, по может одолеть соблазны и ниспошлет душе твоей желанный мир и упокоение. Я посещу твоих родителей послезавтра и буду просить их, чтобы они отпускали тебя чаще беседовать со мною. Здесь будем мы молиться вместе, здесь в Евангелии, писаниях святых отцов и мудрых мужей будем мы почерпать святые уроки истины, и, может быть, духовный глад души твоей утолится, и ты спокойно, но яко Моисей, по яко Навин, узришь землю обетованную. Юноша упал в ноги к священнику и в пламенных выраже ниях благодарил за приветствие. Напутствуемый благословениями, оставил он с миром скромное жилище, в котором целебный елей утешения пролился на его смертельные раны. Дорогою был он в необыкновенном расположении духа; действительно, сколько случилось с ним неожиданного, нового в этот краткий промежуток времени: он собрал все свои мысли и чувствования; уразумел их яснее, нежели когда-либо, почти пережил опять, рассказал свою жизнь, испытал новое, прекрасное удовольствие, которое доставляет человеку свое слово, получил одобрение, надежду... Душу его волновали разные чувства, которые разрешились наконец в какое-то безотчетное изумление. Так воротился он домой и пошел в гостиную явиться к родителям. Какие роковые слова поразили слух его в ту минуту, как отворил он дверь? - Божьего-то милосердия маловато, Савишна, - говорил отец, сидевший на софе между женою и свахою и державший в руках толстую синюю тетрадь, ведь, почитай, только пять образов в окладах, а порядочной один, Казанская, - убрус низан жемчугом; ободки-то нечего и считать? Понял юноша, о чем идет речь, и почти без памяти упал на стуле подле двери, из-за которой только что показался. Старики, слишком занятые разговором, не приметили вошедшего и продолжали свое дело. - Божьего милосердия Куличевы еще подбавят, Семен Авдеевич, - подхватила сваха, - они желают, как бог даст, сладится дело, выменять образ во имя женихова ангела и невестина вместе и убрать каменьями. После сестры куда много осталось у них серег да колец - камни все разноцветные, как жар горят: муж у покойницы торговал этим товаром. Впрочем и то сказать: вы не так считаете. Кроме Казанской, есть Ахтырская, Николай Чудотворец в золоченом окладе; спаситель, правда, в серебряном, - ну а четыре образа в венцах с полями? Чего же больше! - Серьги бриллиантовые с бурмицкими подвесками, - продолжал читать Семен Авдеевич, довольный обещанным пополнением. - Эхма, все пишете вы неаккуратно. Надо бы приба вить, во сколько крат: серьги серьгам розь. Пожалуй - насажают крупинок, а все говорят: бриллиантовые. - Извольте взглянуть подальше: цена выставлена. По ней можете вы рассудить, каковы крупинки - в пять тысяч рублей. - В пять тысяч рублей! А кто оценил их в такую цену? - Помилуйте, Семен Авдеевич, ведь вы чай Куличевых знаете, - слухом земля полнится, - неужто станут они в глаза обманывать? - Ну хорошо, хорошо. Я не люблю только, что пишете вы необстоятельно. - Серьги бриллиантовые же, камни помельче, без подвесок, - серьги третьи, золотые, буднишние, с яхонтиками. Серьги четвертые, желудками, янтарные. - Серег довольно. - Гребенка бриллиантовая иностранной работы в во семь тысяч. - Вот эта штука на порядках. - Склаваж бриллиантовый в семь тысяч. - Не дурно и это. - Перстень изумрудный, осыпан бриллиантами в три ряда, один ряд покрупнее, два помельче. - Тьфу пропасть, да бриллианты-то у них, Савишна, али дома родятся, что ли? Ну-ка, Маша, подай нам шипучего, - сказал Семен Авдеевич, развеселясь при мысли о таких сокровищах. - Как же, - сказала молчавшая доселе Марья Петров на, отходя за вином в ближний поставец, - жито долго, без мотовства, коплено, - притом ведь дочь родную выдают, не падчерицу. Сваха между тем в торжестве осклаблялась умильно. - Налей же нам по рюмочке да перестань пенить: ведь в пене толку нет. Не готов ли и пирог горячий? Мы закусили бы кстати. - Больно рано, батько, сейчас только в печку поставили; чай не пропекся еще. - Ин подождем маленько. Я не спорного десятка. А по камест разберем еще кое-что в грамотке. - Кольцо золотое с сердоликом. Кольцо золотое с ага... ага... агат... агатом. - Это что за камень такой - ага... агат? - Не умею сказать, батюшко, это вписывал золотых дел мастер. Чай должен быть камень не простый. - Уж не с хитрости ли так написано: невесту-то ведь зовут Алафьею? примолвила остроумная Марья Петровна. - Колец ординарных шесть. - Вот так лучше: гуртовой счет я люблю. - Теперь о головных уборах.
- Младенцем, на коленях у матери, сидел я, говорят, не как другие дети; иногда уставливался глазами по целым часам на какой-нибудь предмет, как будто думая о нем, иногда смеялся так долго и приятно, что никто не мог смотреть на меня без удовольствия, и даже сам суровый отец мой улыбался невольно. Никто не слыхал от меня крику: всегда послушный, исполнял я с какоюто радостию всякое приказание. Рано пробудилось во мне любопытство, и лишь только стал я понимать чтонибудь, как и начал расспрашивать домашних обо всем, что попадалось мне на глаза; они не знали, куда деваться от моих изысканий. Надевали ль на меня новое платье, я спрашивал, из чего оно сшито, откуда взята материя, как она делается, кем, где, из чего; подавали ль кушанье на столе, мне хотелось узнать, как оно приготовляется, из каких снадобьев, где берут сии снадобья, когда ввелось оно в употребление. Ответами никогда почтя я не был доволен, и задолго еще до истощения моих вопросов меня заставляли умолкать, и я, с досадою, голодный, принужден был прибегать к догадкам и умозаключениям. В детских играх редко принимал я участие, но напротив любил делать, чем скучали другие: так на осьмом, девятом году для меня приятно было, хоть я и не понимал тому причины, смотреть, смотреть долго на синее небо, осыпанное блестящими звездами, - на месяц, который в туманную осеннюю ночь светлым шаром катился по небу через тонкие облака, - на реку, как она с шумом и белою пеною бьет всякую преграду на пути своем, течет извилинами далеко, далеко и теряется наконец вдали, чуть видимой. На девятом году, отслужив молебень Козьме и Дамиану, отдали меня учиться к нашему прежнему дьякону. Скоро я выучил азбуку и понял склады; как удивился я этому искусству разнимать каждое слово на его составы и опять складывать, и писать, чтоб всякой вдали понимал наши неслышные речи! Как человек мог выдумать это, часто размышлял я с собою и тотчас поверил своему учителю, который сказал мне, что первые слова написаны были богом, давшим Моисею десять заповедей на горе Синайской. Переход от письма к печати казался для меня не столь мудреным, хоть я и чувствовал большее удовольствие, рассуждая с собою, каким образом человек постепенно дошел до этого остроумного изобретения. Меня посадили за часовник и псалтирь. Других книг запретил давать мне батюшко, говоря, что я могу избаловаться от них, отвыкнуть от дела и набраться грешных мыслей. Здесь перервались мои новые удовольствия: я не понимал почти ничего из читанного; дьякон не толковал мне пли толковал так, что растолкованное казалось мне после еще мудренее, наказывал больно, если я не выучивал наизусть скучных уроков, - даже иногда за то, что выговаривал слова не так, как напечатаны они в книге, а как произносятся в просторечии, - и во мне поселилось непреодолимое отвращение от такого учения. Сидя у него за указкою и пером, над непонятными книгами целый день до вечера, я скучал, голова моя тяжелела, ум тупел, и даже в свободное время я не мог уже ни о чем думать, ничто уже не доставляло мне удовольствия. Усталый, в изнеможении, приходя домой, я бросался па постель и спал непробудным сном до нового истязания. Родители мои заметили это, хотя никогда я не смел жаловаться, и, желая сберечь мое здоровье, решились взять меня чрез два года от дьякона, тем более что я выучился уже хорошо читать, писать, считать. Как я был рад! насилу вырвался я из этой душной темницы! Опять я дышал свободою, думал, делал, что хотел, и месяца через два оправился совершенно. Батюшка стал брать меня в город и приставил к лавке. Сначала я очень полюбил эту суету, этот шум, это разнообразие. Беспрестанно видел я перед собою новые лица, возрасты, звания. С утра до вечера народ кипел в рядах. , У всякого была нужда, но всякой мог и удовлетворить ее. Эта приятная возможность напечатлевалась на лицах. Все было довольно, радостно, счастливо. Я и сам принимал участие в общем действии и полною рукою оделял приходящих потребными вещами. Одному отмеривал полотно, другой подавал ленты, третьего снабжал платками. В наших лавках есть всякие товары, начиная от самых высоких и дорогих до самых низких и дешевых, от толстого затрапеза и посконной холстины, за которыми приходила к нам нищая старуха, боявшаяся передать одну полушку за аршин, до тонкой дымки, которую покупала знатная красавица, готовая без торгу заплатить вдесятеро против настоящей цены. Для меня приятно было уставлять их рядом в моем воображении. Какая длинная, длинная лестница! Какие частые, почти сходные между собою ступени, и какая чудесная разница на краях! Я долго и с большим удовольствием учился, на что в какой вещи должно смотреть преимущественно, на каких фабриках, из каких материалов она приготовляется, из каких иностранных городов получается, когда на нее бывает большее требование, в чем состоит и от чего зависит ее доброта или изъянность. Так протекли два года. Когда я все понял, когда нечего уже было узнавать мне больше, - видя пред глазами всегда одно и то же, я перестал принимать попрежнему живое участие в торговле, стал равнодушным; но каким ужасом вдруг объято было мое сердце, когда однажды нечаянно представилась мне мысль, что всю жизнь свою до гроба, до гроба должен я буду проводить одинаково, покупать, продавать, продавать, покупать. Я обомлел... Неужели бог сотворил меня только для того, - стал я думать успокоившись, - чтоб я торговал, чтоб на пятидесятом году моей жизни стал тем же, чем был в шестнадцатом? Не может, быть. Если все следующие тридцать лет моей жизни будут похожи на один день, то зачем мне и жить их? Животное, правда, пребывает всегда в одном состоянии; но разве я, человек, похож на животное? Нет. Я могу думать, говорить, выбирать, наслаждаться, знаю добро и зло, истину и ложь, мне нравится красота и противно безобразие, я переношу в себя всю природу. В этом, впрочем, не может еще состоять главное мое отличие: ведь я все это получил от бога при самом рождении и по сему дару могу только назваться любимым чадом божиим, - не более... На что же дарованы мне сии чудесные человеческие способности? Верно, на какое-нибудь великое употребление, верно, я должен делать с ними чтонибудь другое, не похожее на действия животного с своими? Они могут возрастать, улучшаться, тупеть; младенцем повиновался я первому движению, - теперь слышится во мае голос рассудка, который указывает мне, что я должен делать, чего не должен; прежде не умел я перечесть четырех, не понимал разницы между причиною и действием, забавлялся игрушками, сердился за безделицу, - теперь утверждаю, отрицаю, наслаждаюсь природою, восхищаюсь словами спасителя, повелевающего любить врагов и благословлять клянущих. - Точно, точно - человек должен возделывать свои способности, должен работать над собою, - воскликнул я себе торжественно. - Вот достойное ему занятие на всю жизнь. Я не должен быть на пятидесятом году тем, чем я есмь теперь. Все спи мысли с быстротою молнии пронеслись в моей голове одна за другою, скорее, нежели я 'пересказал их вам теперь. Как будто тяжелая гиря свалилась с моего сердца. Я отдохнул, довольный своим заключением; долго потом размышлял я о причинах, доведших меня до оного, и совсем позабыл настоящее свое положение, совсем потерял из виду те препятствия, которые встретились мне тотчас, когда дело дошло до исполнения моих новых желаний. В таких размышлениях я не мог, разумеется, заниматься своим делом: часто за простую бахрому запрашивал я столько, сколько надо взять за лучшее кружево, бархат продавал одною ценою с ситцем, обсчитывался, сдавал лишние деньги; и если бы товарищи, любившие меня от всего сердца, не старались накрывать моих проказ от батюшки, то я беспрестанно подвергался бы великим опасностям. Впрочем, они считали меня помешанным, пред моими глазами в таких случаях пожимали плечами, перешептывались между собою и вслух почти изъявляли свое сожаление. Я не обращал внимания на их суждения и продолжал думать свою крепкую думу. Все утверждало меня в прежней догадке. От общей мыс ли я обратился именно к себе: как за прилавком могу я возделывать свои способности? здесь чувствуют удовольствие только от барышей, думают о барышах, действуют для барышей. Здесь притупеют мои способности, точно как притупели они во всех моих товарищах, которые прежде, верно, думали по-моему. Стало быть, торговля мешает человеку достигать своей цели! Не может быть: если бы она не была необходима, то не могла бы и возникнуть между людьми, а необходимое не мешает. Лучше ли ее другие знания? Нет: разве судья не употребляет своего времени на решение чужих споров? Разве крестьянин не орошает кровавым потом земли для нашего прокормления? Разве солдат не учится и не дерется для защиты отечества? Разве ученый, забывая себя, не учит других? Всякое звание, очевидно, необходимо в обществе, и между тем у всякого есть забота, которая мешает ему посвятить себя исключительно на усовершенствование своих способностей... Нет, нет, я ошибаюсь. Ничто не может мешать человеку. Сии заботы, сии препятствия должны, верно, служить только к возбуждению его деятельности, к укреплению его силы, к возвышению его духа; должны служить ему лестницею на небо. Может быть, без них, избалованный и вялый, он обленился бы на долгом пути своем и заглох, как стоячая вода. С богом боролся Иаков, и спаслась душа его. ...Я весь трепетал среди сих размышлений, кровь моя с удивительною быстротою во мне обращалась, лицо горело... Так - человек должен исполнять житейские обязан ности, радеть о своем теле, но вместе и помнить свою отчизну, небо и радеть о своей душе. Он должен нести терпеливо египетскую работу и стремиться в землю обетованную!.. - Когда же ты даруешь ее узреть нам, господи, - во просил я в умилении, когда свернем мы с себя сип тяжелые оковы нужды, и целые, насладимся употреблением всех великих способностей, нам тобою дарованных, когда вкусим полное счастие и внидем в твое царствие? Чего ты от нас для этого требуешь? Будите убо вы совершении, якоже отец ваш небесный совершен есть, послышался мне внутренний голос, - и я и восторге упал на колени пред благодатным внушением. Так, так, человек должен усовершенствоваться, повторял я себе почти без памяти. Это было в лавке. Сидельцы захохотали и, увидев меня в таком положении, называли сумасшедшим, но я не внимал их диким воплям. Я был вне себя, в каком-то высоком самозабвении. Я не слыхал на себе этих вериг, этой тяжелой плоти. Душа моя парила в горних пространствах. Нет, батюшко, не могу, не могу вам выразить, что со мною творилося. Сколько я чувствовал! Как будто бы от моего сердца протянулись жилы по всей природе, как будто кровь моя разлилася повсюду, и я все услышал, все увидел, осязал, узнал, слился с общею жизнию... я ничего не имел, но все содержал. - О, зачем я не умер тогда! Не помню, как я воротился домой. Вскоре занемог я сильною горячкою, которая в шесть недель в самом деле привела было меня к гробу. Начав оправляться, пришедши в себя, я тотчас обратился к благодатной мысли об усовершенствовании, озарившей мою душу в ту незабвенную, вечную минуту, в субботу 19 января 18...го года. Тогда-то с ужасом увидел я ясно, в каком несчастном положении нахожуся, сколько имею особенных неудобств. Отец мой, выросший в нужде, навсегда остался с нею, при миллионах был нищим и беспрестанно боялся, что умрет с голоду. Выше денег нет для него ничего. Меня любит он наиболее потому, может быть, что, по его мнению, я могу сохранить и увеличить его капитал. Как осмелюсь я заикнуться пред ним, что хочу учиться, - как стану просить его, чтоб он отдал меня в училище, когда при мне часто он называл все училища распутными домами, которые непременно навлекут на землю содомское наказание, когда настрого запрещал мне читать даже Евангелие. Притом с самого младенчества я его боюся как огня. Один взгляд его часто каменит меня. Мать любит меня от всего сердца, но, покорная во всем мужу, - не имея на него никакого влияния, не может подать мне помощи. Посоветоваться, поговорить мне было не с кем, да и, не уверенный ни в себе, ни в людях, я боялся, чтоб не стали насмехаться над моими странными мыслями. - Что мне делать? Я решился обратиться к книгам. В них, думал я, долж на заключаться вся премудрость, в них разумные люди продали своим собратиям благие истины, ими обретенные, о всех предметах, достойных человеческого внимания. Там найду я средства к моему усовершенствованию. На все деньги, сколько их у меня случилось, купил я себе потихоньку книг, попросив купца отобрать самые лучшие. В глухую полночь, когда все вокруг меня засыпало, я высекал огонь, вынимал из-под полу мое сокровище и принимался читать вплоть до утра. Ах, батюшко, как обманулся я в своем ожидании! Как много мелкого, обыкновенного, пустого нашел я в одних книгах, как много непонятного, бесполезного в других! Стоило ли труда писать их, думал я часто и сожалел, что некому было указать мне на достойные и любопытные: батюшка не спускал с меня глаз и, заметив прежде, что я любил говорить о Библии с одним старым нашим приказщиком, всячески старался держать меня в удалении от всякого сообщения. Редко попадались даже и такие книги, которые хоть бы скуки не наводили на меня, очень немногие вознаграждали за потерю времени. Между прочими случилось мне прочесть стихотворения какого-то господина Жуковского. В них нашел я все знакомое, но так сладко, так приятно было мне читать их, что неприметно выучил их наизусть, - и часто, когда грусть стесняет мое сердце, когда моя будущность закрывается темными тучами, я нашептываю себе в утешение его складную речь:
Здесь радости - не наше обладанье!
Пролетные пленители земли
Лишь по пути заносят к нам преданье
О благах, нам обещанных вдали!
Земли жилец безвыходный страданье,
Ему на часть судьбы нас обрекли!
Блаженство нам по слуху лишь знакомец!
Земная жизнь - страдания питомец.
И сколь душа велика сим страданьем!
Сколь радости при нем помрачены!
Когда простясь свободно с упованьем,
В величии покорной тишины,
Она молчит пред грозным испытаньем,
Тогда... тогда с сей светлой вышины
Вся Промысла ей видима дорога!
Она полна понятного ей бога! Между тем мысли мои следовали по полученному на правлению. Я не переставал думать, смотрел в бездну, - и голова моя наконец закружилась. Все прежние вопросы, казалось, решенные, возобновились опять с новою силою. К ним беспрерывно присоединялись другие, или лучше: все Сделалось для меня вопросом безответным. Я недоумевал, сомневался. Часто смотря на небесные миры, я спрашивал себя: есть ли им пределы? Я не мог представить себе сих пределов, - ибо, если есть они, то какая же непонятная пустота за ними находится? - и вместе не постигал беспре дельности. - Усовершенствование! К чему оно? Что такое это ничто, из которого бог сотворил мир? Где превитает душа человеческая по смерти? Падение! искупление! Верую, господи, восклицал я, обливаясь горькими слезами, помози моему неверию. Я чувствовал, что диавол искушал меня, - мысль моя мешалася, в душе открылася какая-то пропасть, которая всем своим вместилищем алкала содержания и осуждена была на пустоту. Жизнь моя преисполнилась муки. Но это не все, оставалась еще мысль, которая могла произвести на меня ужаснейшее действие, и я зародил ее: что, если я служу мечте -и, грешный, своими рассуждениями собираю казнь на преступную главу свою в день страшного суда божия! Я предавался отчаянию. Часто в бешенстве бил я себя в грудь, рвал волосы, готов был разрушить все и, изнуренный, падал на землю. Вы слышали, батюшко, как я был счастлив в ту минуту. Столько же, нет - еще более, стал я несчастлив после. Одно было у меня утешение - ходить по воскресеньям к обедне в Шереметевскую больницу. Там, стоя в преддверии, обливался я горькими слезами и молился. Отдаленный алтарь, представлявшийся мне в каком-то таинственном сумраке, растворенные царские двери, священник, воздымавший длани к милосердному за грехи всего мира, согласное пение ликов, все наполняло душу мою благоговением. С каким умилением смотрел я на запрестольный образ спасителя, возлетавшего из гроба в горняя! Моя душа рвалась за ним. Другое утешение обретал я, слушая по всенощным Еван гелие, читаемое вами. Каждое слово, произнесенное вашим важным и вместе усладительным голосом отзывалось в моем сердце: Приидите ко мне вси труждающиеся и обремененнии, и аз упокою вы. Возмите иго мое на себе, и научитеся от мене, яко кроток есмь и смирен сердцем: и обрящете покой душам вашим. Иго бо мое благо и бремя мое легко есть . - Господи, - вопрошал я, повергшись во прах, - скажи, твое ли иго на мне? Месяца два тому назад я прочитал книгу об естественной истории и физике. В ней узнал я много любопытного о разных примечательных явлениях в природе, на которые прежде смотрел глазами невежи. Круг моего зрения распространился, хоть, к сожалению, многого не понял я в сих драгоценных книгах. Особенно заняла меня статья о бабочках: как сии насекомые личинками укрываются в темноте и ищут себе пищи, - как в куколках образуются все их части, - как наконец вылетают они из своих темниц и красуются по лугам и полям в великолепном убранстве. Во мне поселилась мысль о смерти. Я люблю думать о ней и признаюсь, во bpel сих-то размышлений бываю наиболее спокоен, какое-то тихое уныние, в которое ныне погружается иногда утомленная душа моя, служит мне залогом, что предчувствие мое сбудется и я скоро достигну тихого пристанища, идеже несть болезни, ни печали, ни воздыхания. ... Мне ужасов могила не являет, И сердце с горестным желаньем ожидает, Чтоб Промысла рука обратно то взяла, Чем я без радости в сем мире бременился, Ту жизнь, в которой я столь мало насладился, Которую давно надежда не злагит.
Вот, батюшко, вся история моей жизни. Сам я никогда не видал ее так ясно, как показал вам теперь, и удивляюсь, откуда взялись у меня слова на то, чтоб выговорить в порядке все мысли, рассеянно пронесшиеся в голове моей в столь продолжительное время. Верно, мое желание дало мне силу, и, косноязычный, я обрел язык пред вами. Рассудите и научите меня. Единственное мое желание: смерть или свет. - Сын мой, - сказал важным голосом священник, за долго до окончания речи вставший невольно с своего места пред молодым человеком, - благо тебе, что святая вера никогда не покидала тебя среди опасных сетей, раскинутых для твоего уловления человеконенавистником. Молись, молись богу; и он, даровавший тебе душу пылкую и разум острый, проницательный, укажет и путь, воньже пойдеши, по может одолеть соблазны и ниспошлет душе твоей желанный мир и упокоение. Я посещу твоих родителей послезавтра и буду просить их, чтобы они отпускали тебя чаще беседовать со мною. Здесь будем мы молиться вместе, здесь в Евангелии, писаниях святых отцов и мудрых мужей будем мы почерпать святые уроки истины, и, может быть, духовный глад души твоей утолится, и ты спокойно, но яко Моисей, по яко Навин, узришь землю обетованную. Юноша упал в ноги к священнику и в пламенных выраже ниях благодарил за приветствие. Напутствуемый благословениями, оставил он с миром скромное жилище, в котором целебный елей утешения пролился на его смертельные раны. Дорогою был он в необыкновенном расположении духа; действительно, сколько случилось с ним неожиданного, нового в этот краткий промежуток времени: он собрал все свои мысли и чувствования; уразумел их яснее, нежели когда-либо, почти пережил опять, рассказал свою жизнь, испытал новое, прекрасное удовольствие, которое доставляет человеку свое слово, получил одобрение, надежду... Душу его волновали разные чувства, которые разрешились наконец в какое-то безотчетное изумление. Так воротился он домой и пошел в гостиную явиться к родителям. Какие роковые слова поразили слух его в ту минуту, как отворил он дверь? - Божьего-то милосердия маловато, Савишна, - говорил отец, сидевший на софе между женою и свахою и державший в руках толстую синюю тетрадь, ведь, почитай, только пять образов в окладах, а порядочной один, Казанская, - убрус низан жемчугом; ободки-то нечего и считать? Понял юноша, о чем идет речь, и почти без памяти упал на стуле подле двери, из-за которой только что показался. Старики, слишком занятые разговором, не приметили вошедшего и продолжали свое дело. - Божьего милосердия Куличевы еще подбавят, Семен Авдеевич, - подхватила сваха, - они желают, как бог даст, сладится дело, выменять образ во имя женихова ангела и невестина вместе и убрать каменьями. После сестры куда много осталось у них серег да колец - камни все разноцветные, как жар горят: муж у покойницы торговал этим товаром. Впрочем и то сказать: вы не так считаете. Кроме Казанской, есть Ахтырская, Николай Чудотворец в золоченом окладе; спаситель, правда, в серебряном, - ну а четыре образа в венцах с полями? Чего же больше! - Серьги бриллиантовые с бурмицкими подвесками, - продолжал читать Семен Авдеевич, довольный обещанным пополнением. - Эхма, все пишете вы неаккуратно. Надо бы приба вить, во сколько крат: серьги серьгам розь. Пожалуй - насажают крупинок, а все говорят: бриллиантовые. - Извольте взглянуть подальше: цена выставлена. По ней можете вы рассудить, каковы крупинки - в пять тысяч рублей. - В пять тысяч рублей! А кто оценил их в такую цену? - Помилуйте, Семен Авдеевич, ведь вы чай Куличевых знаете, - слухом земля полнится, - неужто станут они в глаза обманывать? - Ну хорошо, хорошо. Я не люблю только, что пишете вы необстоятельно. - Серьги бриллиантовые же, камни помельче, без подвесок, - серьги третьи, золотые, буднишние, с яхонтиками. Серьги четвертые, желудками, янтарные. - Серег довольно. - Гребенка бриллиантовая иностранной работы в во семь тысяч. - Вот эта штука на порядках. - Склаваж бриллиантовый в семь тысяч. - Не дурно и это. - Перстень изумрудный, осыпан бриллиантами в три ряда, один ряд покрупнее, два помельче. - Тьфу пропасть, да бриллианты-то у них, Савишна, али дома родятся, что ли? Ну-ка, Маша, подай нам шипучего, - сказал Семен Авдеевич, развеселясь при мысли о таких сокровищах. - Как же, - сказала молчавшая доселе Марья Петров на, отходя за вином в ближний поставец, - жито долго, без мотовства, коплено, - притом ведь дочь родную выдают, не падчерицу. Сваха между тем в торжестве осклаблялась умильно. - Налей же нам по рюмочке да перестань пенить: ведь в пене толку нет. Не готов ли и пирог горячий? Мы закусили бы кстати. - Больно рано, батько, сейчас только в печку поставили; чай не пропекся еще. - Ин подождем маленько. Я не спорного десятка. А по камест разберем еще кое-что в грамотке. - Кольцо золотое с сердоликом. Кольцо золотое с ага... ага... агат... агатом. - Это что за камень такой - ага... агат? - Не умею сказать, батюшко, это вписывал золотых дел мастер. Чай должен быть камень не простый. - Уж не с хитрости ли так написано: невесту-то ведь зовут Алафьею? примолвила остроумная Марья Петровна. - Колец ординарных шесть. - Вот так лучше: гуртовой счет я люблю. - Теперь о головных уборах.