Страница:
- В госпитале! В операционных! - крикнул капитан Польской. - Имей в виду, сейчас на фронте штиль - тишь, гладь да божья благодать.
- Зря ты придумал это, капитан, душа, - вздохнул майор-танкист. Он, как всегда, сидел у входа на тумбочке, зябко шевелил руками, словно закутывался в нисходящий с неба вечерний свет.
- Видать, зря, - согласился капитан Польской и тут же добавил заносчиво: - Злее будет.
Алька залез под одеяло с головой. Подышал на вдруг остывшие пальцы. Память впустила в его сознание улицы, дома, людей и небо блокады. Молчал тусклый водопроводный кран. Паутина, натолстившаяся от копоти, бахромой свисала с электрического шнура, ворсистого и корявого. Лампочка перегорела; Алька ввернул другую, долго ждал, запрокинув голову, потом, не в силах разогнуть шею, стал на четвереньки и беззвучно заплакал.
Память осветилась чадным огоньком коптилки, отблесками сгоревшего в печурке дешевенького добра, накопленного тяжелым трудом матери. Жарче всего пылали калоши.
Память зажгла лампочку под железным конусом. Конус этот погромыхивал на ветру. Тени медведями выдвигались из тьмы и пропадали во тьме. Подушка согрелась под Алькиной головой, ее тепло трансформировалось в счастливый холод, от которого так ярко пылают щеки.
Лампочка светила над небольшим, темным, как омут, катком. Ветер дул сильно, над катком завивался, толкаясь вдруг то в одну, то в другую сторону. Синие берега сугробов меняли свои очертания.
Взрослое население ушло в Дом Красной Армии смотреть постановку. Алька с девочкой Ритой удрали из пустой квартиры, наспех одевшись.
Они ехали на коньках не отталкиваясь, взявшись за руки. Они были маленькие - второклассники. Они ехали все быстрее. Они были одни в просторной веселой ночи. Ветер швырял их вслед за метнувшимся светом, они падали в снег и ползли в край катка, чтобы снова, взявшись за руки и распахнув пальто, лететь по льду, не зная, в какой сугроб ветер бросит их и перевернет через голову.
На следующий день они оба лежали в простудной горячке. Температура у Альки была выше, этим он очень перед девочкой Ритой гордился.
Инвалиды стали на старт, подравнялись на меловой черте - на костылях, на тележках с шарикоподшипниками: напряженно подавшись вперед, они ждали, когда однорукий матрос махнет бескозыркой. И когда махнул - рванулись с азартом и злостью.
Более скорыми оказались те, на тележках; отталкиваясь короткими палками или дощечками, похожими на штукатурные терки, они шумно мчались к матросу. Те, что на костылях, как бредовые нелетучие птицы, скакали за ними.
Рынок на линии этих гонок молчал: мужики разглядывали свою обувь, женщины вытирали глаза.
- Все ирреально... - прошептал человек в драповом пальто. - Этого просто не может быть... - Тонкими пальцами он прижал к груди горжетку из черно-белой лисы, нежную и сверкающую.
- Они дружка поздравляют. Того матроса. Город его нынче освободили.
Первым к матросу подлетел парень в танковом шлеме, затормозил резко и, чтобы не вылететь с тележки, обхватил матросову ногу; парень тянулся похлопать матроса по плечу, но не доставал: матрос был высок и кряжист; парень снял шлем и прижался к матросовой ноге щекой. Потом они всей толпой направились в угол рынка за ларьки и штабеля почерневших досок.
Рынок, как вода, сливался за их спинами, затоплял асфальтовую дорожку, построенную для продажи легкого колесного транспорта.
- У них всякий раз так. Они все нетутошние. Ожидающие. Не иначе, завтра матрос домой тронется... К своему итогу.
Он говорил с устоявшейся грустью в голосе, безногий солдат на лакированных костылях. Синий пиджак в полоску сидел на нем туго, как заправленная под ремень гимнастерка. Суконные отутюженные брюки с заколотой на бедре штаниной и начищенный сапог хромовый.
Человек с горжеткой неспокойно ерзал в своем широком теплом пальто, вытирал голубоватый лоб носовым платком.
- Я понимаю. Но это, простите, бравада... Героям скромность приличествует... Глупости я говорю. Вздор... Ужас...
Алька подумал: "Наверно, из Ленинграда дядя. Наверное, никогда не выходил на улицу в непочищенных башмаках". Его обожгла жалость к этому человеку с бледными сморщенными губами.
В охрипших патефонах шуршали цыганские песни. Рынок продавал, покупал, плутовал.
Алька искал обмундирование. Предлагали, но на запрос набиралась у него едва половина.
Уже на выходе он снова столкнулся с одноногим солдатом в синем полосатом пиджаке.
- Форму? Ишь ты. Она сейчас в цене, на нее девки клюют, как уклейки. - Солдат угрюмо запросил цену, но, узнав, зачем Альке форма, плюнул и повел его за облезлый фанерный ларек, на котором было написано: "Починка часов, оптики и др.".
- Подожди здесь.
Он пришел скоро. Вытащил из-под пиджака сверток.
Белесые галифе оказались широкими, пришлось затягивать в поясе веревкой. Безногий неодобрительно скреб щеку.
- Хлипкий ты, однако.
Между разбитыми коричневыми баретками с брезентовым верхом и выгоревшими обмотками белели голые ноги. Гимнастерка вздулась на спине горбом.
Одноногий подвернул ему рукава, чтобы не свисали на пальцы, заломил пилотку, мягко присадил ее на Алькиной голове - она тут же расползлась, закрыла лоб, брови, она бы и на глаза налезла, да зацепилась за оттопыренные уши.
- Туго ремень не затягивай - подумают, девка переодетая.
Из-за ларьков, куда шли инвалиды, послышалась негромкая грустная песня. Одноногий, как к ветру, повернул к ней лицо.
- Ваш город тоже скоро освободят, - сказал Алька.
Скулы одноногого окрасились в мрамор.
- Мой город в целости. Только мне там уже делать нечего. Я, парень, в Крым двинусь. Буду на море глядеть. Говорят, на море всю жизнь глядеть можно... - Он пошел было, но тут же воротился, нашарил в кармане пиджака звездочку.
- Давай, - сказал. - Давай. Может быть, тебе повезет. Лучше уж или или...
Брезентовые баретки и полоску голой ноги Алька закрасил ваксой. Купил в военторге погоны, алюминиевую ложку и застенчиво проник на воинскую платформу к громадным солдатским пищеблокам.
Старшина маршевой роты, запаленный, с сорванным голосом, затолкал его в столовую и прохрипел, кашляя:
- У солдата куда глаз нацелен, дура: на врага и на кашу. И не толпись под ногами!
Примостившись на краешке скамьи, ни на кого не глядя, обжигаясь, Алька хлебал щи, глотал жидкую пшенную кашу, прослоенную волокнами говяжьей тушенки. От жадного рвения судорога сжимала горло. Алька давился, языком подбирал слезы с верхней губы.
- По вагонам!
- По ва-агона-ам!
Солдатская толпа вынесла Альку на платформу. С гоготом и толчеей солдаты вломились в теплушки. Алька подумал, холодея от живота: "Сейчас останусь один у всех на виду". И остался.
Кто-то тихо сказал у него за спиной:
- Давай, парень, двигай.
Алька обернулся. Солдат с белым отечным лицом, усталый и потный, вафельное полотенце через плечо, ворот расстегнут, рукава засучены, медленные белые пальцы, сильные, рыхлые, как у прачки, ладони.
- Давай. У тутошнего коменданта глаз - он вашего брата и в темноте различает. Твоя удача - он сейчас в городе.
Паровоз загудел сипло, с хрохотом стравил пар. Из вагонов кричали: "Тютя! Номер квартиры забыл?" Когда звон сцепок покатил вдоль платформы, Алька решился - прыгнул на тормозную площадку.
Солдат помахал ему полотенцем.
Эшелон уходил, оттесняя с главного пути пассажирские составы, товарные маршруты, рабочие вертушки, набирал скорость под зелеными глазами семафора. Ветер забирался под гимнастерку, под рваную нестираную рубаху, жег, царапал кожу, как льдистый наждак.
Осень сгустила уральское небо - леса вдоль дороги, скалы, напестренные желтым и красным, резко отграничивались от небесной сини. Альке вдруг показалось странным такое дело: чем холоднее осеннее солнце, тем жарче становился цвет растений. Мысли как бы нарочно обходили его теперешнее положение, предоставив случаю полную волю; Алька с похвальным упорством размышлял о метаморфозе листьев, объясняя это явление тем, что листья меняют окраску, чтобы лучше улавливать в оскудевшем солнечном свете необходимые для жизни красные волны.
На засыпанном гарью каменистом пустом разъезде эшелон стал. Несколько девушек забралось к Альке на площадку. Он подивился их молодости, упругой и громкой. Девушки хохотали вполголоса, но все равно громко. Называли его офицериком. Они были в ватниках, пахнущих дымом, в лыжных байковых брюках, измазанных хвойной смолой, головы туго повязаны толстыми шалями. Вслед за девушками на площадку набились солдаты. Те не сдерживались, ржали во всю возможность.
Оглушил перегонявший их эшелон с танками. И не успел он отгрохотать паровоз дернул, снова набирая скорость под зеленым огнем семафора. Альку оттеснили на подножку. Ветер, казалось, проникал под кожу, внутри у него все леденело, и лед этот проникал в мозг. Рядом с ним - "Подвинься чуток!" - примостилась девчонка. Она села с наветренной стороны, откинула полу ватника, прикрыла ему спину.
- Браток мой тоже удрал, - сказала она. - Мамка глаза проливает. Что поделаешь! Я бы тоже удрала. Мамке будет не прокормиться. У нас еще трое мал мала меньше. Мы на строительстве работаем. К нам ленинградский завод перебазировался...
Она рассказывала, а он согревался рядом с нею и возле ее рассказа, логичного, как арифметическая задача.
- У тебя вон даже глаза побелели... Мы все тут из одного класса... говорила она.
В сумерки на освещенной редкими электрическими огнями станции вдоль эшелона прошел офицер, затянутый в портупею. За ним еще двое. Они остановились возле площадки, строгие в темноте. Солдаты с конфузливым рвением поскакали к своим вагонам. Девушки сошли посмеиваясь. Они и мимо офицеров проходили с усмешками.
- А вы? - спросил офицер. - Из какой роты?
В душном штабном пульмане Альку допрашивали. Он говорил, что отстал от своего эшелона, называл с унылым упрямством номер и, не в силах унять дрожь перезябшего тела, дрожал и стучал зубами. Офицер в портупее пообещал на ближайшей станции сдать его этапному коменданту. Потом приказал румяному старшине, разбитному и черноглазому, поместить "отставшего" к себе в роту и взять на довольствие.
Ему выделили место на верхних нарах у стены. С одной стороны едкое тепло разморенных солдатских тел, с другой - холод: дуло в щель, и нечем было ее заткнуть.
Начальник эшелона позабыл об отставшем, а может, решил: если едет солдат на фронт в одной гимнастерке, так и нечего солдата по комендатурам таскать.
Сон: он выходил из дома маленький, укутанный в шарф. Пахло морозом. По небу ехали автомобили и мотоциклы. Приглядевшись, он замечал, что едут они по прозрачному мосту или радуге. Мост начинался на соседней улице, совсем рядом, но он не знал, как ее отыскать. Было пустынно и ветрено. Мост или радуга опускались на том берегу широкой воды. Там в утренних золотых лучах сверкал город. Он знал: рассекают город гулкие улицы и каждая завершается широкой лестницей. Красные дворцы с золотыми крышами и высокие красные стены - в нишах белые статуи. Некоторые стены были украшены многофигурными каменными картинами. Улица, лестница, площадь. Посреди площадей проливались фонтаны. Маленький, он стоял и смотрел, как проносятся по мосту или по радуге автомобили и мотоциклы, жадно втягивал морозный воздух, ноздри его слипались от холода.
Алька видел этот сон несколько раз, и всегда перед болезнью.
Под Харьковом он почувствовал, что легкие перестают работать и ослабела шея. Он попытался подняться. Солдат, что лежал рядом, возвращающийся из госпиталя фронтовой шофер с орденом и медалью, провел по его лбу шершавой ладонью.
- Перемогайся. Завтра на место станем, там тебя в госпиталь определят. Во фронтовой. Тут ссадят - и в тыл. Ты ж не за этим столько всего натерпелся? Ишь ты, жару нагнал... - Сосед ничего не спрашивал. Сразу, вглядевшись в его морщинистое, как бы вываренное лицо, покачал головой: "Сирота. Из Ленинграда небось?" Сейчас он сопел от сочувствия и советовал: - Нерв напрягай. Нерв любую болезнь сдержит. Я знаю, я раненых много возил. Мне доктора объясняли...
Алька не помнил, как эшелон стал на место, как распределяли пополнение, этого он просто не видел; он помнил только, как стоял перед грозного вида полковником и полковник, глядя на его брезентовые баретки, многопудово громыхал страшными, как трибунал, словами.
Вечером к капитану Польскому пришел солдат-ординарец, пилотка лепешкой, ремень как подпруга. Сдержанно поздоровавшись со всеми, на виду и все же как бы украдкой вынул из мешка "доппаек".
- Гостинец вам от товарища старшины и повара Махметдинова.
"Доппаек" поедали сообща. Ординарец щурил маленькие талые глаза и бормотал, подозрительно поглядывал на майоров и с особой тревогой - на Альку.
- Вам, товарищ капитан, привет от всего состава разведчиков. Просят вас есть побольше, чтобы быстрее на ноги встать. Вот питание прислали. Переживают...
- Ну, ну, не гуди, - сказал ему лежачий майор. - Скряга ты, Иван, и сквалыга.
- Дык я что? Я за свою работу болею. Курите вы, товарищи майоры, больно много. Я вам махры принес. Знаменитая махра - тютюн. Старичок один сочувственный поделился.
- Откуда такая о нас забота?
- Душа майор, это чтобы мы капитанские папиросы не трогали.
Ординарец Иван насупился, помолчал, пошарил глазами по углам и сказал наконец бранчливо:
- У кого болезнь нутряная, тем, говорят, махра полезнее. В ней, говорят, никотину меньше. А комроты нашему, товарищу капитану Малютину, и вовсе курить нельзя с язвой.
- Ишь ты, радетель, - засмеялся капитан.
И все засмеялись.
Когда ординарец собрался уходить, свернул пустой мешок и пожелал капитану быстрейшего выздоровления, капитан вырвал листок из блокнота и подал ему.
- Отдай писарю, пусть документы оформит. - Капитан кивнул на Альку: Аллегорий. Рядовой, необученный.
Ординарец прочитал, возмущенно засопел, кажется, даже хотел записку скомкать и бросить. Лицо его вдруг стало заостренным и гневным.
- Такого Швейку в нашу геройскую разведроту? - Он даже всхлипнул. На что он? Через него же насквозь глядеть можно. Ни один комвзвода его не возьмет.
- К сержанту Елескину, - приказал капитан, легкомысленно угощая соседей "Казбеком". - Степан парень кроткий. На учителя чуть не выучился. Практика ему будет педагогическая.
- Сержант Елескин - геройский сержант. Когда же ему нянчиться? Ординарец разлепешил свою пилотку, взъерошил легкие белые волосы и ушел, возмущенный насквозь.
Явился он на следующий день, поздоровался, не глядя на Альку, и так же, не глядя, но выражая и позой, и пренебрежительными движениями снисходительность к капризам своего командира, подал Альке солдатскую книжку:
- В первый взвод. К сержанту Елескину. - И вдруг засмеялся с откровенной коварной радостью: - Только не догнать тебе, Швейка, того первого взвода. Через два дня выступаем... Придется тебе при госпитале послужить в поварятах.
- Как выступаем? - Капитана снесло с кровати.
- По приказу. Нам писаря из штабной роты шепнули...
Капитан с проклятиями выскочил из палатки. Вскоре он явился с доктором Токаревым и расстроенной медицинской сестрой.
- Выписывай! - кричал он. - Похалатили, и довольно.
- Не шуми. Я бы тебя и так и так завтра выгнал. Надоел ты мне... ворчал доктор Токарев. - А это что тут за самовольство?
Оба майора уже были одеты и при оружии.
Когда Алька пришел в роту, писарь Тургенев, бравый и сытый, захохотал, широко открыв рот с крупными зубами. Он тыкал в Альку зачерниленным пальцем и сипел:
- Маскарад! Старшина, гляньте - прислали нам Жюльетту, в Швейку переодету.
Алька уже привык к тому, что солдаты вместо Швейк говорят Швейка, теперь еще и Жюльетта.
- Ну, ну... - Писарь похлопал его по плечу. Наверное, он был чистоплотным человеком, но, несмотря на умытость и гладкую выбритость, его лицо показалось Альке комком туалетной бумаги. Алька отодвинулся.
- Снимите вашу амуницию, - спокойно сказал старшина. - Интересно, сколько же вы отдали за нее на рынке?
Старшина был невысоким, узкобедрым, с внимательными глазами и какими-то изысканными движениями; обмундирование он носил командирское, времен начала войны. Алька определил его внешность, включая одежду, старинным словом "элегантный", которое его сверстники почему-то произносили с прононсом и стеснялись, произнеся. Старшина смотрел на Альку участливо - так высококлассные спортсмены смотрят на толстопятых старательных новичков.
- А вы фехтовальщик сами? - Алька ни с того ни с сего разгорелся улыбкой.
Старшина кивнул. Писарь вытаращился на него с удивлением и подобострастным восторгом, наверно, такое ему и в голову не приходило. "Ишь ты, морда-рожа, - злорадно подумал Алька. - Тебе бы к Лассунскому. Он бы тебя на каждом уроке вызывал для атмосферы: "Тургенев, к доске. Тургенев, расскажи нам, что такое демпинг. Не знаешь? Ишь ты какой упитанный! Ты, наверное, ешь сало с салом и, плотно пообедав, тут же принимаешься думать об ужине. Садись - думай о будущем... Аллегорий, перестань ржать..."
От старшины Алька вышел преображенным. Гимнастерка, брюки, шинель все было впору. Пилотку старшина надел Альке лихо набок, она так и застыла.
Алька шел, в меру выпятив грудь, слегка подав плечи вперед, тощий, но осанистый. Позвоночник, привыкший за последнее время к сутулости, ломило, дыхание от этого затруднялось.
- Старшина, посмотрите, Швейка-то как вышагивает! Ишь резвый. Ишь какой экстерьерный. - Эти слова произнес писарь Тургенев, высунувшийся в дверь.
Алька не обиделся - в писаревой интонации слышалось доброжелательство, даже гордость.
Так они менялись в спортивном зале. Из сопливых шкетов, пацанов, гопников превращались в людей, с которыми полагалось говорить вежливо и убедительно. Они приходили в спортивную школу кто в чем, но одинаково серые, упрятанные в скучную одежду, как в шелуху. Гимнастическая форма: белые майки, синие брюки с красным пояском и черные мягкие туфли - вдруг делала их движения строгими и свободными. В сознании возникало острое ощущение гордости, предчувствие новых возможностей и нового языка...
- Швейка, ты чего этаким павачом ходишь?
Алька обернулся. На него нахально глядел и ухмылялся ординарец командира роты Иван - пилотка лепешкой, шея отсуютвует.
- Не Швейка - Швейк, - сказал Алька.
- Усвою. - Ординарец оглядел его со всех сторон. - Павач, между прочим, павлин. Интересное слово... Я тебя жду. Комроты велел отвести тебя к сержанту Елескину. Смотри ты, автомат тебе выдали натурально и запасную диску...
- Диск, - поправил Алька.
- Усвою. Стрелять-то умеешь?
Алька покраснел.
- Идем к сержанту Елескину - он к педагогике слабость имеет.
За спиной у Альки висел вещмешок, в мешке котелок луженый, крашенный поверху зеленой краской, и ложка - большая деревянная, вырезанная в Хохломе из мягкой липовой чурочки.
- Сержант Елескин, принимай стюдента, - сказал ординарец. Башковитый стюдент.
Сержанту Елескину было за двадцать, он сидел, прислонясь к рассохшейся бочке, играл на балалайке "Светит месяц". Телосложение он имел бурлацкое, с тяжелой сутулостью, которая возникает не от возраста, не от согбенности перед жизнью, но от тяжести размашистых плеч, глаза голубые, с пристальным любопытством, такие глаза редко лукавят, но всегда немножко подсмеиваются. Оказалось, сержант Елескин не командует никаким подразделением, даже самым маленьким.
- У нас во взводе двадцать сержантов, - сказал он. - И младших, и средних, и старших. Даже трое старшин. Разведчики...
Весь день сержант Елескин обучался играть на балалайке и обучал своего "приданного" владению оружием. У него целый арсенал был. Кроме автомата, гранат, запасных дисков, ножа и трофейного пистолета, сержант владел ручным пулеметом.
- Нынче у нас особое будет задание... Светит месяц, светит ясный... Я пулеметик на всякий случай выпросил. Хорошая машина "дегтярь"... Светит полная луна...
Алька быстро освоил автомат и снаряжение автоматных дисков. Но вставить снаряженный диск в автомат сержант ему не позволил.
- У тебя еще руки торопятся.
Степан лежал на спине и, поглаживая балалайку, смотрел в небо.
- Ишь, - говорил он, - небо как разбавленный спирт. Бывает небо как чернила, бывает как болотная вода. У меня на родине небо такое уж разноцветное... У нас воды много - озер и болот. Не валяй затвор в песке. Песок оружию - рак. Здесь, Алька, вода не та. Здесь разделение. Вот вам вода - вот вам суша. А у нас разделения нет, везде сверкает, переливается, испаряется.
Альке этот монолог был понятен и близок. С детства он привык к городу, отраженному в воде: в реках, каналах, речках; к городу, который встает над водой куполами и шпилями и лишь затем вытягивается в узкую полоску - это когда плывешь на пароходе из Петергофа.
По особой психологической причине образ строгого города, отраженного в светлых водах, всегда заслоняли в Алькиных воспоминаниях сырые захламленные дворы, запах непросыхающей штукатурки, плесени и гниющих дров. Вероятнее всего, потому, что вырастал он и его сверстники в основном не в парках, не на широких площадках и проспектах, не на гранитных набережных, но во дворах, зажатых облупленными многоэтажными стенами.
В их доме было два двора. Один довольно просторный, даже с развесистым деревом, которое жило вопреки гвоздям и ножевым ранам, другой - задний, образованный глухими неоштукатуренными стенами соседних домов. Там стояли помойки и водомер, у стен были сложены доски, кирпичи, бочки с известью и гора булыжников. На заднем дворе зияла арка с закрытыми на тяжелый погнутый крюк железными воротами. Под аркой играли в орлянку, в пристенок - на этой сцене Шура плясал чечетку. Руки у Шуры, всегда спрятанные в карманы брюк, были тяжелыми, с кожей какого-то каменного оттенка. Чечетку он плясал с угрожающей виртуозностью. Подражая ему, мальчишки шлифовали булыжник подошвами, ходили расхлябанно, кривили рот в брезгливой усмешке, шепелявили, щурились и безжалостно отпускали щелчки малышам. Щелчок самого Шуры, по некоторым свидетельствам, валил с ног.
В начале сентября пятиклассники Алька, Гейка и Ленька Бардаров, имевший громогласную кличку Бардадыр, пришли во Дворец культуры имени Кирова. Они стояли перед заведующим детской спортивной школы в обвисающих майках, в трусах ниже колен - считалось: чем длиннее трусы, тем они футбольнее. Руки в цыпках, колени в болячках.
- Выдающееся пополнение, - сказал заведующий. - Расслабьтесь, я ваших глаз не вижу - сплошные брови... В какую же секцию вы устремились?
- Бокса! - отпечатал за всех Ленька Бардаров. - Будем Шуру лупить.
Но заведующий спортивной школой по каким-то своим соображениям записал их в гимнасты...
Когда смеркалось, сержант Елескин подал команду:
- Вали, Алька, за кашей. Солдат на фронте как сова: только в потемках пищу принимает. - И пропел: - "Солнце скрылося за ели, время спать, а мы не ели..."
Ротная кухня потела в разбитом глинобитном сарае. Повара повыбрасывали оттуда издержавшуюся крестьянскую снасть, бережливо оставленную то ли для памяти, то ли для ремонтных целей. Все это валялось у входа, обруганное спотыкающимися разведчиками, но не сдвинутое даже на сантиметр.
- Куда у солдата глаза прицелены? - спросил сержант.
- На врага и на кашу.
Сержант Елескин внимательно оглядел большую Алькину ложку, причмокнул завистливо:
- Емкий прибор.
Ложка у Альки была гораздо больше сержантовой; покраснев, он отметил про себя это обстоятельство, но все же сдул с нее пыль и обтер, как сержант, о подол гимнастерки. Алька зачерпнул первый, круто, с горой. Сунул в рот распаренную перловку. Ложка не лезла, драла ему уголки губ. Он скусил кашу сверху, наклоняясь над ложкой и поставив под нее ладонь, чтобы на землю не просыпать. Дыхание остановилось. Зубы заныли.
Алька студил опаленный рот, часто дышал. И глядел: сержант обирал кашу с краев, понемногу; маленькая, видимо соструганная, его ложка так и мелькала. Слишком часто мелькала. Безостановочно. При этом сержант еще успевал говорить:
- Гречневая каша - та долго пар держит. А в пару аромат. Вот "шрапнель" - перловка - она без запаха. Пару в ней нет, она изнутри согревает.
Алька совался к своей ложке со всех сторон. Видя, как убывает в котелке каша, не щадил ошпаренного языка.
- Ты помедленнее ешь, - попросил он жалобным голосом.
- Так уже нечего, - ответил сержант Елескин, заглянув в котелок. В голосе у него было искреннее недоумение. - Может, Мухаметдинов ошибся, может, не на двоих дал, а только на одного тебя?
- На двоих, - сказал Алька. В голосе его были слезы.
- Может, паек убавили?.. Ступай на кухню, скажи - сержант Елескин добавку просит.
- Разыгрываешь? - пробурчал Алька, но пошел. Была в словах сержанта простота.
Алька потолкался у кухни, ежась от стыда не за то, что пришел добавку просить - просить ему приходилось, - стыдился Алька своей жадности, своего неумения есть из одного котелка, своего недоверия к человеку, который обучает его владеть оружием. "Боже мой! - мысленно крикнул Алька. - Откуда у меня такое взялось? Черт возьми! Ну и скотина я!" Он ударил себя кулаком по лбу.
- Эй, солдат, чего свой лоб не жалеешь? - спросил с татарским акцентом повар.
- А-а... - Алька рукой махнул. - Сержант Елескин добавки просит.
- Степка? Степке добавку надо. Такой конь. Чего ты сразу с одним котелком пришел?
В походной кухне было пусто. Кухонный наряд драил ее мочалкой. Повар открыл термос, навалил Альке в котелок каши.
- Ты стюдент, что ли? Следующий раз придешь, два котелка захватывай. Степка поесть горазд...
- Зря ты придумал это, капитан, душа, - вздохнул майор-танкист. Он, как всегда, сидел у входа на тумбочке, зябко шевелил руками, словно закутывался в нисходящий с неба вечерний свет.
- Видать, зря, - согласился капитан Польской и тут же добавил заносчиво: - Злее будет.
Алька залез под одеяло с головой. Подышал на вдруг остывшие пальцы. Память впустила в его сознание улицы, дома, людей и небо блокады. Молчал тусклый водопроводный кран. Паутина, натолстившаяся от копоти, бахромой свисала с электрического шнура, ворсистого и корявого. Лампочка перегорела; Алька ввернул другую, долго ждал, запрокинув голову, потом, не в силах разогнуть шею, стал на четвереньки и беззвучно заплакал.
Память осветилась чадным огоньком коптилки, отблесками сгоревшего в печурке дешевенького добра, накопленного тяжелым трудом матери. Жарче всего пылали калоши.
Память зажгла лампочку под железным конусом. Конус этот погромыхивал на ветру. Тени медведями выдвигались из тьмы и пропадали во тьме. Подушка согрелась под Алькиной головой, ее тепло трансформировалось в счастливый холод, от которого так ярко пылают щеки.
Лампочка светила над небольшим, темным, как омут, катком. Ветер дул сильно, над катком завивался, толкаясь вдруг то в одну, то в другую сторону. Синие берега сугробов меняли свои очертания.
Взрослое население ушло в Дом Красной Армии смотреть постановку. Алька с девочкой Ритой удрали из пустой квартиры, наспех одевшись.
Они ехали на коньках не отталкиваясь, взявшись за руки. Они были маленькие - второклассники. Они ехали все быстрее. Они были одни в просторной веселой ночи. Ветер швырял их вслед за метнувшимся светом, они падали в снег и ползли в край катка, чтобы снова, взявшись за руки и распахнув пальто, лететь по льду, не зная, в какой сугроб ветер бросит их и перевернет через голову.
На следующий день они оба лежали в простудной горячке. Температура у Альки была выше, этим он очень перед девочкой Ритой гордился.
Инвалиды стали на старт, подравнялись на меловой черте - на костылях, на тележках с шарикоподшипниками: напряженно подавшись вперед, они ждали, когда однорукий матрос махнет бескозыркой. И когда махнул - рванулись с азартом и злостью.
Более скорыми оказались те, на тележках; отталкиваясь короткими палками или дощечками, похожими на штукатурные терки, они шумно мчались к матросу. Те, что на костылях, как бредовые нелетучие птицы, скакали за ними.
Рынок на линии этих гонок молчал: мужики разглядывали свою обувь, женщины вытирали глаза.
- Все ирреально... - прошептал человек в драповом пальто. - Этого просто не может быть... - Тонкими пальцами он прижал к груди горжетку из черно-белой лисы, нежную и сверкающую.
- Они дружка поздравляют. Того матроса. Город его нынче освободили.
Первым к матросу подлетел парень в танковом шлеме, затормозил резко и, чтобы не вылететь с тележки, обхватил матросову ногу; парень тянулся похлопать матроса по плечу, но не доставал: матрос был высок и кряжист; парень снял шлем и прижался к матросовой ноге щекой. Потом они всей толпой направились в угол рынка за ларьки и штабеля почерневших досок.
Рынок, как вода, сливался за их спинами, затоплял асфальтовую дорожку, построенную для продажи легкого колесного транспорта.
- У них всякий раз так. Они все нетутошние. Ожидающие. Не иначе, завтра матрос домой тронется... К своему итогу.
Он говорил с устоявшейся грустью в голосе, безногий солдат на лакированных костылях. Синий пиджак в полоску сидел на нем туго, как заправленная под ремень гимнастерка. Суконные отутюженные брюки с заколотой на бедре штаниной и начищенный сапог хромовый.
Человек с горжеткой неспокойно ерзал в своем широком теплом пальто, вытирал голубоватый лоб носовым платком.
- Я понимаю. Но это, простите, бравада... Героям скромность приличествует... Глупости я говорю. Вздор... Ужас...
Алька подумал: "Наверно, из Ленинграда дядя. Наверное, никогда не выходил на улицу в непочищенных башмаках". Его обожгла жалость к этому человеку с бледными сморщенными губами.
В охрипших патефонах шуршали цыганские песни. Рынок продавал, покупал, плутовал.
Алька искал обмундирование. Предлагали, но на запрос набиралась у него едва половина.
Уже на выходе он снова столкнулся с одноногим солдатом в синем полосатом пиджаке.
- Форму? Ишь ты. Она сейчас в цене, на нее девки клюют, как уклейки. - Солдат угрюмо запросил цену, но, узнав, зачем Альке форма, плюнул и повел его за облезлый фанерный ларек, на котором было написано: "Починка часов, оптики и др.".
- Подожди здесь.
Он пришел скоро. Вытащил из-под пиджака сверток.
Белесые галифе оказались широкими, пришлось затягивать в поясе веревкой. Безногий неодобрительно скреб щеку.
- Хлипкий ты, однако.
Между разбитыми коричневыми баретками с брезентовым верхом и выгоревшими обмотками белели голые ноги. Гимнастерка вздулась на спине горбом.
Одноногий подвернул ему рукава, чтобы не свисали на пальцы, заломил пилотку, мягко присадил ее на Алькиной голове - она тут же расползлась, закрыла лоб, брови, она бы и на глаза налезла, да зацепилась за оттопыренные уши.
- Туго ремень не затягивай - подумают, девка переодетая.
Из-за ларьков, куда шли инвалиды, послышалась негромкая грустная песня. Одноногий, как к ветру, повернул к ней лицо.
- Ваш город тоже скоро освободят, - сказал Алька.
Скулы одноногого окрасились в мрамор.
- Мой город в целости. Только мне там уже делать нечего. Я, парень, в Крым двинусь. Буду на море глядеть. Говорят, на море всю жизнь глядеть можно... - Он пошел было, но тут же воротился, нашарил в кармане пиджака звездочку.
- Давай, - сказал. - Давай. Может быть, тебе повезет. Лучше уж или или...
Брезентовые баретки и полоску голой ноги Алька закрасил ваксой. Купил в военторге погоны, алюминиевую ложку и застенчиво проник на воинскую платформу к громадным солдатским пищеблокам.
Старшина маршевой роты, запаленный, с сорванным голосом, затолкал его в столовую и прохрипел, кашляя:
- У солдата куда глаз нацелен, дура: на врага и на кашу. И не толпись под ногами!
Примостившись на краешке скамьи, ни на кого не глядя, обжигаясь, Алька хлебал щи, глотал жидкую пшенную кашу, прослоенную волокнами говяжьей тушенки. От жадного рвения судорога сжимала горло. Алька давился, языком подбирал слезы с верхней губы.
- По вагонам!
- По ва-агона-ам!
Солдатская толпа вынесла Альку на платформу. С гоготом и толчеей солдаты вломились в теплушки. Алька подумал, холодея от живота: "Сейчас останусь один у всех на виду". И остался.
Кто-то тихо сказал у него за спиной:
- Давай, парень, двигай.
Алька обернулся. Солдат с белым отечным лицом, усталый и потный, вафельное полотенце через плечо, ворот расстегнут, рукава засучены, медленные белые пальцы, сильные, рыхлые, как у прачки, ладони.
- Давай. У тутошнего коменданта глаз - он вашего брата и в темноте различает. Твоя удача - он сейчас в городе.
Паровоз загудел сипло, с хрохотом стравил пар. Из вагонов кричали: "Тютя! Номер квартиры забыл?" Когда звон сцепок покатил вдоль платформы, Алька решился - прыгнул на тормозную площадку.
Солдат помахал ему полотенцем.
Эшелон уходил, оттесняя с главного пути пассажирские составы, товарные маршруты, рабочие вертушки, набирал скорость под зелеными глазами семафора. Ветер забирался под гимнастерку, под рваную нестираную рубаху, жег, царапал кожу, как льдистый наждак.
Осень сгустила уральское небо - леса вдоль дороги, скалы, напестренные желтым и красным, резко отграничивались от небесной сини. Альке вдруг показалось странным такое дело: чем холоднее осеннее солнце, тем жарче становился цвет растений. Мысли как бы нарочно обходили его теперешнее положение, предоставив случаю полную волю; Алька с похвальным упорством размышлял о метаморфозе листьев, объясняя это явление тем, что листья меняют окраску, чтобы лучше улавливать в оскудевшем солнечном свете необходимые для жизни красные волны.
На засыпанном гарью каменистом пустом разъезде эшелон стал. Несколько девушек забралось к Альке на площадку. Он подивился их молодости, упругой и громкой. Девушки хохотали вполголоса, но все равно громко. Называли его офицериком. Они были в ватниках, пахнущих дымом, в лыжных байковых брюках, измазанных хвойной смолой, головы туго повязаны толстыми шалями. Вслед за девушками на площадку набились солдаты. Те не сдерживались, ржали во всю возможность.
Оглушил перегонявший их эшелон с танками. И не успел он отгрохотать паровоз дернул, снова набирая скорость под зеленым огнем семафора. Альку оттеснили на подножку. Ветер, казалось, проникал под кожу, внутри у него все леденело, и лед этот проникал в мозг. Рядом с ним - "Подвинься чуток!" - примостилась девчонка. Она села с наветренной стороны, откинула полу ватника, прикрыла ему спину.
- Браток мой тоже удрал, - сказала она. - Мамка глаза проливает. Что поделаешь! Я бы тоже удрала. Мамке будет не прокормиться. У нас еще трое мал мала меньше. Мы на строительстве работаем. К нам ленинградский завод перебазировался...
Она рассказывала, а он согревался рядом с нею и возле ее рассказа, логичного, как арифметическая задача.
- У тебя вон даже глаза побелели... Мы все тут из одного класса... говорила она.
В сумерки на освещенной редкими электрическими огнями станции вдоль эшелона прошел офицер, затянутый в портупею. За ним еще двое. Они остановились возле площадки, строгие в темноте. Солдаты с конфузливым рвением поскакали к своим вагонам. Девушки сошли посмеиваясь. Они и мимо офицеров проходили с усмешками.
- А вы? - спросил офицер. - Из какой роты?
В душном штабном пульмане Альку допрашивали. Он говорил, что отстал от своего эшелона, называл с унылым упрямством номер и, не в силах унять дрожь перезябшего тела, дрожал и стучал зубами. Офицер в портупее пообещал на ближайшей станции сдать его этапному коменданту. Потом приказал румяному старшине, разбитному и черноглазому, поместить "отставшего" к себе в роту и взять на довольствие.
Ему выделили место на верхних нарах у стены. С одной стороны едкое тепло разморенных солдатских тел, с другой - холод: дуло в щель, и нечем было ее заткнуть.
Начальник эшелона позабыл об отставшем, а может, решил: если едет солдат на фронт в одной гимнастерке, так и нечего солдата по комендатурам таскать.
Сон: он выходил из дома маленький, укутанный в шарф. Пахло морозом. По небу ехали автомобили и мотоциклы. Приглядевшись, он замечал, что едут они по прозрачному мосту или радуге. Мост начинался на соседней улице, совсем рядом, но он не знал, как ее отыскать. Было пустынно и ветрено. Мост или радуга опускались на том берегу широкой воды. Там в утренних золотых лучах сверкал город. Он знал: рассекают город гулкие улицы и каждая завершается широкой лестницей. Красные дворцы с золотыми крышами и высокие красные стены - в нишах белые статуи. Некоторые стены были украшены многофигурными каменными картинами. Улица, лестница, площадь. Посреди площадей проливались фонтаны. Маленький, он стоял и смотрел, как проносятся по мосту или по радуге автомобили и мотоциклы, жадно втягивал морозный воздух, ноздри его слипались от холода.
Алька видел этот сон несколько раз, и всегда перед болезнью.
Под Харьковом он почувствовал, что легкие перестают работать и ослабела шея. Он попытался подняться. Солдат, что лежал рядом, возвращающийся из госпиталя фронтовой шофер с орденом и медалью, провел по его лбу шершавой ладонью.
- Перемогайся. Завтра на место станем, там тебя в госпиталь определят. Во фронтовой. Тут ссадят - и в тыл. Ты ж не за этим столько всего натерпелся? Ишь ты, жару нагнал... - Сосед ничего не спрашивал. Сразу, вглядевшись в его морщинистое, как бы вываренное лицо, покачал головой: "Сирота. Из Ленинграда небось?" Сейчас он сопел от сочувствия и советовал: - Нерв напрягай. Нерв любую болезнь сдержит. Я знаю, я раненых много возил. Мне доктора объясняли...
Алька не помнил, как эшелон стал на место, как распределяли пополнение, этого он просто не видел; он помнил только, как стоял перед грозного вида полковником и полковник, глядя на его брезентовые баретки, многопудово громыхал страшными, как трибунал, словами.
Вечером к капитану Польскому пришел солдат-ординарец, пилотка лепешкой, ремень как подпруга. Сдержанно поздоровавшись со всеми, на виду и все же как бы украдкой вынул из мешка "доппаек".
- Гостинец вам от товарища старшины и повара Махметдинова.
"Доппаек" поедали сообща. Ординарец щурил маленькие талые глаза и бормотал, подозрительно поглядывал на майоров и с особой тревогой - на Альку.
- Вам, товарищ капитан, привет от всего состава разведчиков. Просят вас есть побольше, чтобы быстрее на ноги встать. Вот питание прислали. Переживают...
- Ну, ну, не гуди, - сказал ему лежачий майор. - Скряга ты, Иван, и сквалыга.
- Дык я что? Я за свою работу болею. Курите вы, товарищи майоры, больно много. Я вам махры принес. Знаменитая махра - тютюн. Старичок один сочувственный поделился.
- Откуда такая о нас забота?
- Душа майор, это чтобы мы капитанские папиросы не трогали.
Ординарец Иван насупился, помолчал, пошарил глазами по углам и сказал наконец бранчливо:
- У кого болезнь нутряная, тем, говорят, махра полезнее. В ней, говорят, никотину меньше. А комроты нашему, товарищу капитану Малютину, и вовсе курить нельзя с язвой.
- Ишь ты, радетель, - засмеялся капитан.
И все засмеялись.
Когда ординарец собрался уходить, свернул пустой мешок и пожелал капитану быстрейшего выздоровления, капитан вырвал листок из блокнота и подал ему.
- Отдай писарю, пусть документы оформит. - Капитан кивнул на Альку: Аллегорий. Рядовой, необученный.
Ординарец прочитал, возмущенно засопел, кажется, даже хотел записку скомкать и бросить. Лицо его вдруг стало заостренным и гневным.
- Такого Швейку в нашу геройскую разведроту? - Он даже всхлипнул. На что он? Через него же насквозь глядеть можно. Ни один комвзвода его не возьмет.
- К сержанту Елескину, - приказал капитан, легкомысленно угощая соседей "Казбеком". - Степан парень кроткий. На учителя чуть не выучился. Практика ему будет педагогическая.
- Сержант Елескин - геройский сержант. Когда же ему нянчиться? Ординарец разлепешил свою пилотку, взъерошил легкие белые волосы и ушел, возмущенный насквозь.
Явился он на следующий день, поздоровался, не глядя на Альку, и так же, не глядя, но выражая и позой, и пренебрежительными движениями снисходительность к капризам своего командира, подал Альке солдатскую книжку:
- В первый взвод. К сержанту Елескину. - И вдруг засмеялся с откровенной коварной радостью: - Только не догнать тебе, Швейка, того первого взвода. Через два дня выступаем... Придется тебе при госпитале послужить в поварятах.
- Как выступаем? - Капитана снесло с кровати.
- По приказу. Нам писаря из штабной роты шепнули...
Капитан с проклятиями выскочил из палатки. Вскоре он явился с доктором Токаревым и расстроенной медицинской сестрой.
- Выписывай! - кричал он. - Похалатили, и довольно.
- Не шуми. Я бы тебя и так и так завтра выгнал. Надоел ты мне... ворчал доктор Токарев. - А это что тут за самовольство?
Оба майора уже были одеты и при оружии.
Когда Алька пришел в роту, писарь Тургенев, бравый и сытый, захохотал, широко открыв рот с крупными зубами. Он тыкал в Альку зачерниленным пальцем и сипел:
- Маскарад! Старшина, гляньте - прислали нам Жюльетту, в Швейку переодету.
Алька уже привык к тому, что солдаты вместо Швейк говорят Швейка, теперь еще и Жюльетта.
- Ну, ну... - Писарь похлопал его по плечу. Наверное, он был чистоплотным человеком, но, несмотря на умытость и гладкую выбритость, его лицо показалось Альке комком туалетной бумаги. Алька отодвинулся.
- Снимите вашу амуницию, - спокойно сказал старшина. - Интересно, сколько же вы отдали за нее на рынке?
Старшина был невысоким, узкобедрым, с внимательными глазами и какими-то изысканными движениями; обмундирование он носил командирское, времен начала войны. Алька определил его внешность, включая одежду, старинным словом "элегантный", которое его сверстники почему-то произносили с прононсом и стеснялись, произнеся. Старшина смотрел на Альку участливо - так высококлассные спортсмены смотрят на толстопятых старательных новичков.
- А вы фехтовальщик сами? - Алька ни с того ни с сего разгорелся улыбкой.
Старшина кивнул. Писарь вытаращился на него с удивлением и подобострастным восторгом, наверно, такое ему и в голову не приходило. "Ишь ты, морда-рожа, - злорадно подумал Алька. - Тебе бы к Лассунскому. Он бы тебя на каждом уроке вызывал для атмосферы: "Тургенев, к доске. Тургенев, расскажи нам, что такое демпинг. Не знаешь? Ишь ты какой упитанный! Ты, наверное, ешь сало с салом и, плотно пообедав, тут же принимаешься думать об ужине. Садись - думай о будущем... Аллегорий, перестань ржать..."
От старшины Алька вышел преображенным. Гимнастерка, брюки, шинель все было впору. Пилотку старшина надел Альке лихо набок, она так и застыла.
Алька шел, в меру выпятив грудь, слегка подав плечи вперед, тощий, но осанистый. Позвоночник, привыкший за последнее время к сутулости, ломило, дыхание от этого затруднялось.
- Старшина, посмотрите, Швейка-то как вышагивает! Ишь резвый. Ишь какой экстерьерный. - Эти слова произнес писарь Тургенев, высунувшийся в дверь.
Алька не обиделся - в писаревой интонации слышалось доброжелательство, даже гордость.
Так они менялись в спортивном зале. Из сопливых шкетов, пацанов, гопников превращались в людей, с которыми полагалось говорить вежливо и убедительно. Они приходили в спортивную школу кто в чем, но одинаково серые, упрятанные в скучную одежду, как в шелуху. Гимнастическая форма: белые майки, синие брюки с красным пояском и черные мягкие туфли - вдруг делала их движения строгими и свободными. В сознании возникало острое ощущение гордости, предчувствие новых возможностей и нового языка...
- Швейка, ты чего этаким павачом ходишь?
Алька обернулся. На него нахально глядел и ухмылялся ординарец командира роты Иван - пилотка лепешкой, шея отсуютвует.
- Не Швейка - Швейк, - сказал Алька.
- Усвою. - Ординарец оглядел его со всех сторон. - Павач, между прочим, павлин. Интересное слово... Я тебя жду. Комроты велел отвести тебя к сержанту Елескину. Смотри ты, автомат тебе выдали натурально и запасную диску...
- Диск, - поправил Алька.
- Усвою. Стрелять-то умеешь?
Алька покраснел.
- Идем к сержанту Елескину - он к педагогике слабость имеет.
За спиной у Альки висел вещмешок, в мешке котелок луженый, крашенный поверху зеленой краской, и ложка - большая деревянная, вырезанная в Хохломе из мягкой липовой чурочки.
- Сержант Елескин, принимай стюдента, - сказал ординарец. Башковитый стюдент.
Сержанту Елескину было за двадцать, он сидел, прислонясь к рассохшейся бочке, играл на балалайке "Светит месяц". Телосложение он имел бурлацкое, с тяжелой сутулостью, которая возникает не от возраста, не от согбенности перед жизнью, но от тяжести размашистых плеч, глаза голубые, с пристальным любопытством, такие глаза редко лукавят, но всегда немножко подсмеиваются. Оказалось, сержант Елескин не командует никаким подразделением, даже самым маленьким.
- У нас во взводе двадцать сержантов, - сказал он. - И младших, и средних, и старших. Даже трое старшин. Разведчики...
Весь день сержант Елескин обучался играть на балалайке и обучал своего "приданного" владению оружием. У него целый арсенал был. Кроме автомата, гранат, запасных дисков, ножа и трофейного пистолета, сержант владел ручным пулеметом.
- Нынче у нас особое будет задание... Светит месяц, светит ясный... Я пулеметик на всякий случай выпросил. Хорошая машина "дегтярь"... Светит полная луна...
Алька быстро освоил автомат и снаряжение автоматных дисков. Но вставить снаряженный диск в автомат сержант ему не позволил.
- У тебя еще руки торопятся.
Степан лежал на спине и, поглаживая балалайку, смотрел в небо.
- Ишь, - говорил он, - небо как разбавленный спирт. Бывает небо как чернила, бывает как болотная вода. У меня на родине небо такое уж разноцветное... У нас воды много - озер и болот. Не валяй затвор в песке. Песок оружию - рак. Здесь, Алька, вода не та. Здесь разделение. Вот вам вода - вот вам суша. А у нас разделения нет, везде сверкает, переливается, испаряется.
Альке этот монолог был понятен и близок. С детства он привык к городу, отраженному в воде: в реках, каналах, речках; к городу, который встает над водой куполами и шпилями и лишь затем вытягивается в узкую полоску - это когда плывешь на пароходе из Петергофа.
По особой психологической причине образ строгого города, отраженного в светлых водах, всегда заслоняли в Алькиных воспоминаниях сырые захламленные дворы, запах непросыхающей штукатурки, плесени и гниющих дров. Вероятнее всего, потому, что вырастал он и его сверстники в основном не в парках, не на широких площадках и проспектах, не на гранитных набережных, но во дворах, зажатых облупленными многоэтажными стенами.
В их доме было два двора. Один довольно просторный, даже с развесистым деревом, которое жило вопреки гвоздям и ножевым ранам, другой - задний, образованный глухими неоштукатуренными стенами соседних домов. Там стояли помойки и водомер, у стен были сложены доски, кирпичи, бочки с известью и гора булыжников. На заднем дворе зияла арка с закрытыми на тяжелый погнутый крюк железными воротами. Под аркой играли в орлянку, в пристенок - на этой сцене Шура плясал чечетку. Руки у Шуры, всегда спрятанные в карманы брюк, были тяжелыми, с кожей какого-то каменного оттенка. Чечетку он плясал с угрожающей виртуозностью. Подражая ему, мальчишки шлифовали булыжник подошвами, ходили расхлябанно, кривили рот в брезгливой усмешке, шепелявили, щурились и безжалостно отпускали щелчки малышам. Щелчок самого Шуры, по некоторым свидетельствам, валил с ног.
В начале сентября пятиклассники Алька, Гейка и Ленька Бардаров, имевший громогласную кличку Бардадыр, пришли во Дворец культуры имени Кирова. Они стояли перед заведующим детской спортивной школы в обвисающих майках, в трусах ниже колен - считалось: чем длиннее трусы, тем они футбольнее. Руки в цыпках, колени в болячках.
- Выдающееся пополнение, - сказал заведующий. - Расслабьтесь, я ваших глаз не вижу - сплошные брови... В какую же секцию вы устремились?
- Бокса! - отпечатал за всех Ленька Бардаров. - Будем Шуру лупить.
Но заведующий спортивной школой по каким-то своим соображениям записал их в гимнасты...
Когда смеркалось, сержант Елескин подал команду:
- Вали, Алька, за кашей. Солдат на фронте как сова: только в потемках пищу принимает. - И пропел: - "Солнце скрылося за ели, время спать, а мы не ели..."
Ротная кухня потела в разбитом глинобитном сарае. Повара повыбрасывали оттуда издержавшуюся крестьянскую снасть, бережливо оставленную то ли для памяти, то ли для ремонтных целей. Все это валялось у входа, обруганное спотыкающимися разведчиками, но не сдвинутое даже на сантиметр.
- Куда у солдата глаза прицелены? - спросил сержант.
- На врага и на кашу.
Сержант Елескин внимательно оглядел большую Алькину ложку, причмокнул завистливо:
- Емкий прибор.
Ложка у Альки была гораздо больше сержантовой; покраснев, он отметил про себя это обстоятельство, но все же сдул с нее пыль и обтер, как сержант, о подол гимнастерки. Алька зачерпнул первый, круто, с горой. Сунул в рот распаренную перловку. Ложка не лезла, драла ему уголки губ. Он скусил кашу сверху, наклоняясь над ложкой и поставив под нее ладонь, чтобы на землю не просыпать. Дыхание остановилось. Зубы заныли.
Алька студил опаленный рот, часто дышал. И глядел: сержант обирал кашу с краев, понемногу; маленькая, видимо соструганная, его ложка так и мелькала. Слишком часто мелькала. Безостановочно. При этом сержант еще успевал говорить:
- Гречневая каша - та долго пар держит. А в пару аромат. Вот "шрапнель" - перловка - она без запаха. Пару в ней нет, она изнутри согревает.
Алька совался к своей ложке со всех сторон. Видя, как убывает в котелке каша, не щадил ошпаренного языка.
- Ты помедленнее ешь, - попросил он жалобным голосом.
- Так уже нечего, - ответил сержант Елескин, заглянув в котелок. В голосе у него было искреннее недоумение. - Может, Мухаметдинов ошибся, может, не на двоих дал, а только на одного тебя?
- На двоих, - сказал Алька. В голосе его были слезы.
- Может, паек убавили?.. Ступай на кухню, скажи - сержант Елескин добавку просит.
- Разыгрываешь? - пробурчал Алька, но пошел. Была в словах сержанта простота.
Алька потолкался у кухни, ежась от стыда не за то, что пришел добавку просить - просить ему приходилось, - стыдился Алька своей жадности, своего неумения есть из одного котелка, своего недоверия к человеку, который обучает его владеть оружием. "Боже мой! - мысленно крикнул Алька. - Откуда у меня такое взялось? Черт возьми! Ну и скотина я!" Он ударил себя кулаком по лбу.
- Эй, солдат, чего свой лоб не жалеешь? - спросил с татарским акцентом повар.
- А-а... - Алька рукой махнул. - Сержант Елескин добавки просит.
- Степка? Степке добавку надо. Такой конь. Чего ты сразу с одним котелком пришел?
В походной кухне было пусто. Кухонный наряд драил ее мочалкой. Повар открыл термос, навалил Альке в котелок каши.
- Ты стюдент, что ли? Следующий раз придешь, два котелка захватывай. Степка поесть горазд...